Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"
Автор книги: Николай Леонов
Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 171 (всего у книги 248 страниц)
А у Грини была возможность выскользнуть. Но для этого ему нужно было вовремя спохватиться… Но разве можно вовремя спохватиться в семнадцать лет?
Первой заметила Нина.
– С тобой что-то происходит, – сказала она.
– Ерунда, – ответил он, – просто я тебе не нужен.
– Я тебя не понимаю…
– Был бы нужен, ты вела бы себя по-другому.
– Я тебя не понимаю…
– Чего тут понимать?! Мне надоели наши детсадовские отношения.
– Ах, вот ты о чем? – И замолчала на весь вечер. Они сидели у нее дома. А позже, когда уже надо было уходить, он схватил ее. Наверное, хотел обнять, но получилось так, что схватил. Она не испугалась, она удивилась. У него не хватило решимости ее удержать, и она заперлась в ванной. Когда смолкло шипение и плеск воды, заглушающие ее плач, он услышал только одно слово: «Уходи». Он ушел злой. У Сухого в тот вечер веселились. Там Гриня был нужен, там его всегда ждали, там все эти проблемы не существовали. «Гриня! Посмотри на себя! Любая герла за тобой босиком побежит и не простудится».
Потом были танцы в Доме культуры. Вернее, самый конец. Потом вино распивалось прямо на улице из горлышка, и знакомые девчонки смеялись в ответ на замечания редких прохожих. Потом снова сухановский приземистый дом с желтыми окнами, похожий на квадратную черепаху и полный всевозможных укромных углов, куда не доставал свет, потом вдруг прибежал Мишка и сказал, что кто-то из «железнодорожных» «выступает», и Гриня выбежал первым и первым догнал троих парней, но поймал только одного, да и то не ударил, злости не было, а бросил в сугроб, и тот долго не мог выкарабкаться из снега, а Миша все пытался достать его ногой, а Сухой оттолкнул Мишу и сказал, что с того хватит, а если он, Миша, что-нибудь еще имеет, то может догнать тех двоих и самостоятельно с ними потолковать. И Гриня, конечно, не заметил, что говорил это Сухой для барахтающегося в снегу парня, чтобы тот рассказал своим о справедливости Сухого.
А через несколько месяцев был день рождения Сухого. Нина, с которой Гриня все-таки помирился, не пошла с ним.
Под конец вечеринки остались только избранные и новый «чичероне» Сухого, его пламенный поклонник и подражатель Сашка Морозов. Сухой любил его, как любили суровые короли придворных шутов.
Потом был суд…
Потом тот же Мишка по пьянке, не желая ничего плохого Суханову, а просто так, в знак особого расположения к Грине, протрепался о том случае с Ниной.
– Вот сюда он мне заехал геройской рукой, – говорил Мишка и показывал на свой видавший виды нос. – Правда, бутылку поставил, как обещал. А из него бутылку просто так не вытянешь.
Потом Горелов пришел к Сухому, и тот, словно почувствовав, о чем пойдет речь, решил сразу показать, кто есть кто.
– Не нравится мне твое лицо, Гриня, – сказал с ласковой скрытой угрозой. – Не нравится мне, что ты слушаешь всяких трепачей. И тебе уже, вижу, не нравится наша компания. Ты почему-то думаешь, что тебя кто-то здесь держит… Ведь он думает так? – Сухой обернулся к Сашке Морозову, и Сашка будто за него дернул по-куриному головой в знак одобрения. – А может, он обиделся на нас за что-нибудь? – продолжал Сухой, – может, он чувствует себя безвинно пострадавшим? Как ты думаешь, Саня? Ведь ты не меньше пострадал, ты должен знать… Ладно, замнем эту тему, а то, чего доброго, он еще руки начнет распускать, видишь, как желваками играет… А ему нельзя. У него испытательный срок. Он должен вести себя паинькой. А то посадят его, а мы опять, грешные, виноваты будем. Ступай, Гриня, с богом. Иди, а если захочешь прийти обратно, то покупай бутылку, придумай пару слов себе в извинение и приходи. Будем рады. Только помни: против лома нет приема…
– Если нет другого лома, – подхихикнул Санька Морозов.
Теперь Санька Морозов сидел по другую сторону двери, ведущей в зал заседаний, и по нему было видно, что происходящее его мало занимает. Впрочем, некоторое любопытство проглядывало сквозь его презрительную гримасу, но беспокойства или тем более страха на его лице не было. Доро́гой, поглядывая на милиционера, ведущего машину, они обменялись несколькими, ничего не значащими словами. Правда, одна фраза поразила Гриню – Горелова:
– Теперь-то Сухому точно крышка, – весело сказал Санька.
«Быстро же ты переметнулся», – неприязненно подумал Горелов и перестал с ним разговаривать.
«Да, Сухому, наверное, крышка… – думал Горелов. – Гладилин-то его простил, а суд не простит. И Румянцев не простит… Если Мишка не треплется… Васильев просто так не вызовет, значит, будут спрашивать о прошлом. А что я им отвечу? Что чуть было не угодил из-за Сухого в колонию? А при чем здесь Сухой? Ведь не он это сделал. Я сам, своими руками… Там, наверное, они все сидят в зале. Сидят и ждут. Интересно, они знают, что меня вызвали?.. А может, я просто боюсь их?! Боюсь Сухого? Ну нет. Они меня боятся. Ну ладно, так что же мы будем отвечать? Вот спросят, что за человек Сухой и какие у вас с ним отношения, товарищ Горелов? А в зале все замрут: «Расколется или не расколется? Конечно, расколется. Сухой идет на отсидку, на него можно валить. Ведь ты на крючке, Гриня. Тебе нужно, чтобы судья тебе верил. Нужно быть примерным мальчиком, а то и тебя посадят, ведь испытательный срок еще не кончился». Вот так и подумают. И еще подумают потом: «А кишка-то у тебя тонковата, Гриня».
А если разобраться… Что плохого сделал мне Сухой? Приглашал в гости? Угощал, говорил приятные слова… Ну, хорошо, Нина… Но ведь они ее не тронули. Это могло быть случайностью, что именно Нина. Просто Сухому хотелось походить в героях, просто она ему нравилась, а Мишка врет.
А что ты паникуешь? Может, Васильев ни о чем таком и не спросит. Во всяком случае, ни о чем таком, чтоб тебе пришлось врать или выкручиваться за счет Сухого. А врать Васильеву очень не хотелось бы.
Горелова вызвали в зал заседаний.
Он не сразу увидел Суханова, а когда увидел, то поразился: «А Сухой-то маленький… Совсем маленький. И жалкий… Как он мог занимать столько места в моей жизни? Почему?»
Сегодня судья был другим, нежели в кабинете в те дни, когда Горелов уже после своего суда приходил к нему и они беседовали. В кабинет обычно заглядывали всякие люди, Васильев одновременно отвечал на несколько телефонных звонков и движением руки удерживал Гриню, порывавшегося уйти, чтобы не мешать. Сегодня Васильев был таким же, как без малого год назад на том процессе, где решалась его, Горелова, судьба. И даже еще серьезнее и жестче. Он не улыбнулся и даже взглядом не одобрил его, не кивнул как старому знакомому, и Горелов понял, что решать ему придется самому.
Он и не знал, что Васильев волновался сейчас не меньше его. Он мог бы сыграть на их знакомстве, заговорить по-дружески, как в кабинете, и, использовав уже заработанный контакт, помочь Грине быть до конца откровенным. Но он себе этого не позволил. Он верил в Горелова. Он знал, что тот и без посторонней помощи поступит так, как нужно.
– …Распишитесь в том, что вы предупреждены об уголовной ответственности за дачу ложных показаний… – сказал судья. – Я хотел бы задать вам несколько вопросов, касающихся выяснения личности подсудимого Суханова… Должен вас предупредить, что ваши ответы могут повлиять не только на судьбу подсудимого, но и на судьбы других людей, и поэтому, прежде чем отвечать, я советовал бы вам хорошенько подумать и все взвесить. Вы знакомы с Сухановым Анатолием Егоровичем?
«Оказывается, его зовут Толя. Но ведь его зовут Сухой, а Толей его никогда и никто не называл… – Горелов посмотрел на Сухого. – Как смешно торчат у него уши… Действительно Толя, даже Толик. Как хочется посмотреть назад в зал… Интересно, они видят, что он Толик?.. Маленький и не страшный… Но ведь он снова станет Сухим, только еще хитрее и злее. В другой раз он не попадется… А они, не они, так другие, снова пойдут к нему… И будут, как он, дергать головой и смотреть ему в рот. Они, наверное, и сейчас не видят ничего… Этот процесс ему только на руку. Поднимет авторитет. Теперь он будет говорить сквозь зубы: «А срок ты мотал, салага?..» Ну нет!»
– Вы знакомы с Сухановым? – повторил свой вопрос судья, и в его голосе послышалось беспокойство.
– Да, – твердо ответил Горелов.
– Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились?
И Горелов начал рассказывать. Все. С самого начала, не упуская ни одной подробности.
Игнатов появлению нового свидетеля не придал особого значения. Он считал, что все уже и так ясно. И вообще, процесс его надежд не оправдал… Хотя был момент, когда он думал, что вот сейчас начнется самое интересное, но ничего не начиналось, а тянулись бесконечные выяснения: кто платил, сколько, что пили, чем закусывали… И вот новый свидетель и новые подробности годичной давности… Одним словом, Игнатов перегорел.
Стельмахович точно знал, что все так оно и будет. Если на бракоразводном процессе Васильев был так дотошен, так что же ожидать от уголовного дела. Правда, было не совсем ясно, куда клонит Васильев, и Стельмахович объяснял его поведение въедливым характером, но когда заговорил этот новый свидетель, он вдруг понял все. И то, что произошло почти год назад, и то, что произошло раньше и что происходит сию минуту, и ему вдруг захотелось вскочить и закричать: «Стойте! Подождите! Дайте мне сказать, я все знаю!» И он заволновался, не зная, как совладать с этим внезапным желанием, не зная, как поступить. И тогда Стельмахович придвинул к себе листок чистой бумаги и торопливо написал: «После выступления этого свидетеля объявите, пожалуйста, перерыв. Очень надо». И дописал: «Необходимо». И отдал листок Васильеву. Тот прочитал и, ни о чем не спрашивая, утвердительно кивнул. Игнатов тоже заглянул в бумажку и с любопытством посмотрел на Стельмаховича. Потом Васильев приписал: «Пятнадцать минут хватит?» И Стельмахович написал: «Да», хотя достаточно было только кивнуть.
Горелов рассказал все. Он трудно лепил слово к слову, фразу к фразе, словно делал тяжелую, но необходимую работу. Он не мстил Суханову и не чувствовал облегчения и сладостного упоения местью. Он боролся с ним, понимая, что это единственно возможный для него способ. Ведь не выйдет же он с Сухим один на один… Тот увильнет, да и вообще смешно – слишком уж разные у них весовые категории, и невозможно применить честные и красивые правила спортивной игры к Сухому. Он как-нибудь, да умудрится и эти правила, справедливые для обеих сторон, приспособит для себя, для своей так называемой справедливости…
Когда Гриня рассказал все, Сухому сделалось жалко себя. Он чуть не заплакал, настолько остро и сильно подкатила эта проклятая жалость. Ему вдруг захотелось подойти к защитнице и уткнуться ей в плечо и поплакать. Никого ближе ее у него в зале не было. Те, что сидели сзади (наверное, Мишка, Андрюха, Рыжий, наверное, все… Только Санька, наверное, не пришел…), уже были чужими и враждебными.
И тут Васильев убедился, что интуиция или опыт не подвели его и на этот раз. Теперь он понял, откуда взялись тревога и ощущение опасности, не покидающие его сегодня. Он понял, что не зря волновался. И за молодых ребят, сидящих в зале, у которых в глазах ничего, кроме сочувственного любопытства, не было, и за Гриню, который теперь совсем вырвался из цепких и липких лап Суханова, и за Саньку Морозова, судьба которого еще была неясна.
Когда Горелов рассказал все и судьи собрались в кабинете Васильева, заседатель Игнатов закурил, а Стельмахович вынул пачку сигарет, бессмысленно повертел в руках и снова спрятал в карман и потом, когда он наконец нашел нужное слово, то так и сказал:
– Он «хазарь». Так они назывались у нас в Астрахани, когда я там жил с родителями… Не знаю, как они называются здесь, да это и не важно. Важно то, что он «хазарь». – Заметив непонимающие взгляды, Стельмахович пояснил: – «Хаза» – это на астраханском жаргоне то же самое, что хата, малина, словом, дом, куда можно прийти, где можно собраться без родителей, без посторонних, а хозяин такого дома – «хазарь». Это очень сложное понятие «хазарь». Вот я сейчас слушал Горелова и удивлялся тому, что «хазари» не меняются ни от времени, ни от места. У Суханова точно такие же ухватки и манеры, как у нашего астраханского Силы. Это была его кличка. Он любил говорить: «со страшной силой», и его сперва звали «страшная сила», потом просто Сила. Только Сила дергал не головой, а правым плечом, будто поводил им… Вот так, – и Стельмахович показал… – И еще у него справа снизу были два золотых зуба или две коронки, и он улыбался криво, одним правым углом рта.
– Так что же такое «хазарь», содержатель притона? Вроде трактирщика? – весело спросил Игнатов. Его забавляли серьезность и взволнованность Стельмаховича. Васильев, слушавший Стельмаховича с особым вниманием, болезненно поморщился на эту реплику, нетерпеливо попросил:
– Пожалуйста, продолжайте, продолжайте.
– Нет, это не трактирщик и не содержатель притона, но это и не главарь банды, хоть к нему и заглядывали другой раз бандиты (я говорю о нашем, астраханском), и он оказывал им небольшие услуги. Это был хозяин улицы. Они обычно не воруют и никого не подбивают на воровство. Вроде бы не делают ничего предосудительного с точки зрения закона, но все преступления, совершенные на нашей улице, начинались у Силы. Он никого к себе не звал, даже наоборот, когда к нему приходили, он криво улыбался своими фиксами и говорил: «А, пришлепали? Ну и что?» – и замолкал, и у него хватало выдержки молчать до тех пор, пока кто-то из ребят не придумывал какое-нибудь неотложное дело. До сих пор я еще не встречал человека, который мог вот так, одной улыбкой и молчанием внушить свою значительность. К нему приходили, как… – он замолчал, подыскивая нужное слово, – хотел сказать, как домой… Нет, это неверно. Это был не дом. Это была стая. Туда приходили, чтоб почувствовать себя сильнее, храбрее, взрослее, и, честное слово, находили все это. В стае ребята были непобедимыми. А Сила был центром этой непобедимости, и его кривая усмешка была гарантией. И еще одно… Очень важное… Мы были другими… Мы были застенчивыми. Поодиночке подойти к девушке, познакомиться – это было неразрешимой проблемой. А подойти и познакомиться мечтал, разумеется, каждый. Так вот, там, у Силы, в стае, эта проблема решалась просто: девушек развенчивали, лишали загадочного, волшебного ореола. В его доме учились цинизму. Учились незаметно. Это очень важно, что незаметно… Специально вроде никто и ничему не учил. Все просто рассказывали друг другу небылицы, изощрялись в грязных подробностях, и Сила, как медалью, награждал ребят своей золотой ухмылкой. И она ложилась на лоб как клеймо, и избавиться от этого клейма… – Он запнулся. Потом ухмыльнулся одним уголком рта, – я хотел сейчас сказать, что мало кто из той компании нашел свое семейное счастье…
Он надолго замолчал, но никто его не поторопил, как никто не посмел его перебить. Наконец он обвел всех долгим взглядом и, как бы осознав происходящее, сказал:
– И насколько ребята были сильны вместе, настолько каждый из них был слаб. Сильные в стае не оставались. Они уходили, как Горелов, а слабых «хазарь» держал за глотку. У стаи свои законы. Если ты слаб и просто ушел, ты становился парием на улице. Тебя все могли обидеть и стремились обидеть, потому что ты чужой, а заступиться за тебя некому. Заступался и вообще вершил судьбы «хазарь». Он ничего не делал своими руками. Он был перст указующий, а расправлялась стая. Иногда Сила позволял себе начать драку. Он подходил и бил первым, и бил страшно, но только один раз. Остальное доканчивали ребята. По-моему, потерпевший и есть человек, отвергнутый стаей. Он или был в ней, или привлекался, но оказал пассивное сопротивление, и его изгнали.
Мне показалось, что Гладилин знает и боится Суханова. Только этим можно объяснить его поведение и в тот вечер, и на другой день в училище, и здесь, на суде. Типичный уличный пария. У нас такие были. Но вот как объяснить поведение Сухого? Ведь он действительно не был пьян до беспамятства, и деньги ему были не нужны… Предположим, что у него сработал рефлекс на отступника, но тогда он просто бы дал ему пинка, а всерьез связываться не стал бы…
– Вы в этом уверены? – спросил внимательно слушавший Васильев.
– Абсолютно! – воскликнул Стельмахович.
– Что-то не верится мне, что в наше время могут существовать такие стаи и «хазари», как вы их назвали, – сказал Игнатов. – Я родился в этом городе, но ничего подобного не замечал.
– А я думаю, что Стельмахович в чем-то прав, – сказал Васильев.
Самым трудным в теперешней профессии для Васильева было почувствовать себя судьей. Именно так: не научиться быть, а почувствовать. Возможно, это произошло оттого, что профессию оружейника он выбирал сознательно, по любви, а судьей стал чуть ли не случайно… Впрочем, конечно, не случайно, но самому ему казалось, что случайно.
В 1942 году прямо из госпиталя его эвакуировали на Урал, в родные края. Надо было работать. А что он мог? С трудом передвигался, так как еще не привык к протезам. Нужно было искать сидячую работу. Нашел: устроился приемщиком в контору Заготживсырье. Ну что ж, кому-то надо работать и приемщиком, тем более что на другое ты не способен. Поначалу так и думал, что обречен на сидячую работу. И хоть подолгу не отпускал из конторы охотников, сдающих шкуры и мясо, все выспрашивал, жадно глотал мельчайшие подробности той внешней, закрытой четырьмя бревенчатыми стенами жизни, хоть поставил свой стол так, чтобы сидеть против маленького, тусклого окошечка, прорубленного прямо на родной уральский лес, вскоре почувствовал, что задыхается. Нет, эта работа не для него.
Он похудел, как в самые тяжелые времена в госпитале, когда месяцами не ощущал себя живым, когда и жить не хотелось…
Потребность в движении, в деятельности он чувствовал как жажду, физически, ежеминутно, до галлюцинаций. И собственная беспомощность доводила его до бешенства.
Вот тут и произошло то, что про себя называл случайностью. В газете прочитал, что в Казани при юридическом факультете организованы трехмесячные юридические курсы по подготовке судебно-прокурорских работников. Прочитать было мало, нужно еще было все продумать. И на это ушло несколько дней. Только потом решился послать запрос. Описал честно все свои обстоятельства и ответа ждал как приговора.
Он до сих пор считает, что тогда ему повезло. Если б отказали, то неизвестно, как все повернулось бы дальше.
И потом была учеба, но эту, в Казани, он будет помнить всю жизнь. Будто кто-то специально подтасовал его годы так, чтоб самая черная карта выпала вначале, словно кто-то намеренно испытывал его на прочность, на волю, на готовность к будущей работе…
В первый же месяц учебы Васильев свалился с тяжелейшим приступом аппендицита. Операция прошла неудачно, около двух месяцев он провел в больнице. Когда вышел, до экзаменов оставалось три недели.
Он не мог упустить этот шанс. Занимался чуть ли не круглыми сутками. Взял у товарищей конспекты, литературу. Соседи по общежитию, глядя на него, чувствовали себя бездельниками. Для них это не было единственным шансом, для них это была просто очередная попытка.
Экзаменаторы, зная о его судьбе, зная, что две трети занятий он пропустил, уважая его фронтовые заслуги, попытались спрашивать осторожно, чтоб не натолкнуться как-нибудь ненароком на провалы в знаниях. Васильев это почувствовал и разозлился.
– Скажите, вам меня очень жалко? – спросил он ровным голосом, глядя прямо в глаза экзаменатору. Экзаменатор не нашелся с ответом. Тогда Васильев сказал все тем же ровным голосом:
– Если вы считаете, что неполноценный, убогонький человек может быть судьей в награду за его прошлые заслуги, я отвечать отказываюсь. В противном случае, пожалуйста, спрашивайте меня по-настоящему.
Экзамены он сдал блестяще.
В городке К. Васильев появился в феврале сорок четвертого, через три месяца после того, как оттуда прогнали оккупантов. Первое время участвовал в судебных процессах в качестве народного заседателя. Думал, что сможет привыкнуть и к аудитории и к процессу, но когда его выбрали народным судьей и когда настал черед сесть в судейское кресло и начать первое в своей жизни разбирательство, единственное, в чем он был уверен до конца, – это то, что он никакой не судья.
Перед ним проходили люди со своими заботами, бедами, проблемами, и он должен был решать их судьбу. И хоть на первых порах Васильев вел заседания, вооружившись кодексами и справочниками, он чувствовал, что прежде всего он должен узнать этих людей…
Прокатилась по этим местам война, прогулялась туда и обратно, и неизвестно, когда ее походка была тяжелее…
Они много потеряли: детей и внуков, матерей и отцов, дома, добро, хлеб, корову, последнюю курицу… Да, в сорок четвертом было больше всего «коровьих» дел. Отберут фашисты коров, соберут в стадо и погонят в Германию, а партизаны отобьют стадо и раздадут в соседнем селе. А после освобождения увидит хозяин корову и идет к судье – моя, мол, корова, могу свидетелей предоставить. И как тут быть? Ведь у того, нового хозяина, немцы тоже отобрали корову. И семья у него больше, и дети грудные, и скормил он этой корове крышу с сарая, и с риском для жизни (еще во времена оккупации) прятал эту корову и таскал из леса по ночам вязанками сопревшее сено из позапрошлогодних, забытых под снегом копешек, и отними сейчас у него эту корову – малые детишки перемрут с голоду, да и не только его, но и соседские… И никто не виноват, ни прежний хозяин, ни теперешний, и как тут быть? И ответа на этот вопрос не найдешь ни в одном гражданском кодексе. Если б можно было ответчиком вызвать саму войну, тогда все было бы проще.
Однажды он заметил, что человек, с которым еще вчера он спокойно разговаривал на улице, сегодня, придя к нему в кабинет, стал объясняться суконными, невразумительными словами, да так запутанно, что понять его решительно было невозможно… И Васильев понял, что он для этих людей чужой, что вчера на улице он был чуть проще и доступнее, а сегодня нормальному человеческому разговору мешает этот казенный стол, что и сам за этим столом чувствует себя неуютно. Так и родилась эта легенда о лавочке и о мировом. Ни разу он не позволил себе сказать, мол, приходите завтра на прием и там разберемся… Большинство вопросов решалось прямо на месте.
Он стал одним из них. Он так же возделывал свой небольшой участок и сажал картошку. У него на огороде так же, как у соседей, квохтали куры, его жена (а женился он в сорок шестом) так же, как и все жены, пекла хлеб да еще пироги, знаменитые на весь городок.
Он был одним из них, но он был судья, как один сосед был бондарь, другой кузнец, третий шорник, а четвертый медник-жестянщик. И они, когда рассыпалась бочка, шли к бондарю, когда распаивался самовар, шли к меднику, а когда возникал спор, они приходили к судье. Притом приходили по-простому, по-соседски, в любое время и даже ночью… Приходили и знали, что никто в целом районе не может его упрекнуть в несправедливом решении, и им было достаточно одного его слова, а до судебного разбирательства дело частенько и не доходило.
Да, они много потеряли на этой войне, но, приходя к нему, они понимали, что и он потерял не меньше, и потому его слово, опирающееся на закон, было для них законом, хотя они меньше всего задумывались о статьях и параграфах, стоящих за его словами.
Вот потому-то Костричкина и не нашла той легендарной лавочки перед зданием суда. Потому-то легенда все-таки оказалась правдивой.
Только тогда, после нескольких лет работы, ему удалось победить свою неуверенность и он почувствовал себя судьей.
Прокурор докуривал свою сигарету в коридоре, в стороне от всех. Заседатели Игнатов и Стельмахович стояли порознь. Видно было, что равнодушный, слабый интерес друг к другу сменился у них отчуждением. Причем Игнатов, как человек более темпераментный и энергичный, проявлял его отчетливее. Он все время поглядывал на Стельмаховича и крутил головой, будто хотел сказать: «Ну надо же… напридумают, нафантазируют, а тут судьба человека решается, тут не до фантазий».
Васильев на этот раз изменил своему правилу, захватил палку и теперь шел, опираясь на нее всей тяжестью. Сашка Морозов, куривший на лестничной площадке в обществе Румянцева и еще двух парней, увидел Васильева, повернулся к нему и церемонно раскланялся и даже приподнял двумя пальцами несуществующую шляпу, и опять Васильеву захотелось его выпороть.
Игнатов двинулся навстречу Васильеву и, остановив его, тихо сказал:
– Ну что, дело к концу? По-моему, с Сухановым все ясно… А мотивы его поступка, – он помолчал и покрутил в воздухе толстенькими пальцами, – по-моему, мы усложняем самого Суханова. Он проще, и мотивы проще…
– С Сухановым ясно, – задумчиво сказал Васильев, – если б все дело было в Суханове, можно было закончить еще час назад. Вот Румянцев, что за фигура?
– Но судим мы не Румянцева, – сказал Игнатов.
Васильев, на мгновение задумавшись, ответил:
– Это еще неизвестно.
Стельмахович стоял отчужденно. Очевидно, признания в кабинете судьи дались ему нелегко.
Взглянув на публику в зале, Васильев наконец понял, что именно в ней его смущало; в зале сидела притихшая, растерянная, потерявшая своего вожака стая. Вот откуда такая заинтересованность, вот откуда наэлектризованная атмосфера.
То, что Сашка Морозов стоял в, одной компании с Румянцевым, Васильева неприятно поразило, еще когда он проходил по коридору. Еще тогда мелькнула догадка, в которую побоялся поверить, но поверить было очень соблазнительно. Тогда все сходилось бы: и сведение Румянцевым счетов с Сухановым, и их взаимная ненависть, и уверенность Румянцева в своей неуязвимости, и обида Суханова, когда Румянцев расценил его поступок как мальчишество. И эта соблазнительная догадка огорчила Васильева настолько, что он чуть даже вслух не сказал: «Э-эх! Прозевали мальчишку. Ты прозевал, ты!»
– Пригласите свидетеля Морозова, – сказал Васильев и повернулся к двери.
Сашка вошел чуть враскачку, не вынимая рук из карманов брюк, неторопливо оглядел зал, будто знакомился с аудиторией, перед которой ему предстоит выступать с сольным номером, потом подошел к трибуне и, прежде чем подписать предупреждение об ответственности за дачу ложных показаний, долго читал бумажку, потом картинно рассматривал шариковую ручку и снимал невидимый волосок с кончика и только после этого размашисто и небрежно расписался.
– Свидетель Морозов, – сказал Васильев строгим голосом, – вы знакомы с подсудимым Сухановым Анатолием?
Сашка долго смотрел на Сухого так, словно в первый раз видел, и даже весь подался вбок, якобы для того, чтобы лучше разглядеть этого человека. Потом повернулся к судье и, глядя на него ясными глазами, сказал:
– Знакомы.
– Как давно?
– Года полтора.
– Так почему же вы его так долго рассматривали? – не выдержал прокурор. Его бесило Сашкино кривляние.
– Он с тех пор сильно изменился, – сказал Сашка. – Похудел очень… – добавил он после паузы.
В зале засмеялись. Васильев отметил, что засмеялись только в одном углу: те ребята, что стояли в перерыве с Румянцевым.
– Какие у вас были отношения с подсудимым перед арестом? – спросил Васильев. Он уже не интересовался историей их отношений, она была и так достаточно ясна со слов Горелова, его сейчас больше всего волновала справедливость догадки.
– Добрососедские… – жеманно ответил Сашка, и в зале снова засмеялись.
– Нам известно, что одно время вы были очень дружны с Сухановым, а теперь разошлись. Когда это произошло и по какой причине?
– Что?
– Когда вы разошлись? И прекратите кривляться, Морозов, – Васильев сказал это таким тоном, что Сашка невольно присмирел. Его живое лицо застыло в лениво-презрительной гримасе, и Васильев даже вздрогнул, настолько Сашка сейчас был похож на Румянцева. Судья склонился к Стельмаховичу и тихо сказал:
– Год назад он подражал Суханову, а сейчас…
– Румянцеву? – ответил Стельмахович. – Это новый «хазарь». Они соперники с Сухановым.
– Мне тоже так кажется, – сказал Васильев и снова обратился к Морозову: – Так когда вы разошлись с Сухановым?
– Полгода назад, – ответил Сашка без ужимок.
– Почему?
Сашка пожал плечами, посмотрел на Суханова, и лицо его стало еще более презрительное.
– Мне с ним стало неинтересно.
– А раньше вам с ним было интересно? Насколько я знаю, вы целый год не отходили от Суханова ни на шаг.
– Молодой был, неопытный. Сами знаете, чуть в колонию из-за Суханова не попал…
– А теперь поумнели, – невесело усмехнулся Васильев. – С кем вы сейчас дружите? – Он даже не ожидал, что Сашка прямо ответит на этот вопрос.
– С Румянцевым, – сказал Сашка, и в голосе его прозвучала даже некоторая гордость.
– С Румянцевым вам интересно? – спросил Стельмахович и сам смутился. Он не ожидал от себя этого вопроса.
– Конечно, – гордо ответил Морозов.
– А как вы считаете, Румянцеву с вами интересно? – спросил Васильев и посмотрел на Румянцева, сквозь презрительную гримасу которого проступила определенная тревога.
– Думаю, что интересно.
– А я думаю, что нет, – резко сказал Васильев, – и держит он вас при себе как мальчика на побегушках…
– Какое точное определение, – со своего места иронично заметил Румянцев.
– Помолчите, свидетель Румянцев! Вам еще будет предоставлено слово, – сурово одернул его Васильев.
– Как же так получается, Морозов, – сказал он более мягко, – у Суханова вы были чем-то вроде денщика, теперь к Румянцеву попали на такую же роль. Когда же вы на самостоятельные роли выйдете?
– А я не артист, – обиженно сказал Сашка, видно было, что эти слова задели его за живое.
– У вас есть вопросы к свидетелю? – Васильев повернулся к заседателям. Игнатов покачал головой, а Стельмахович утвердительно кивнул. – Пожалуйста, – усталым голосом сказал Васильев.
– Скажите, Морозов, почему вы в тот вечер не были с Румянцевым, раз уж вы так с ним дружите?
– Не помню.
– Он вас не взял к Суханову или вы сами не пошли?
– Сам не пошел, – мрачно сказал Сашка, и Васильев понял, что он соврал.
– А утверждаете, что не помните, – удовлетворенно сказал Стельмахович. – А не говорил ли вам Румянцев, что ему предстоит серьезный разговор с Сухановым?
– Нет, – снова соврал Сашка и испуганно покосился на Румянцева.
«Что же это получается? – думал Васильев. – Один негодяй пожирает другого, и притом делает это нашими руками. Да он сегодня, – думал он о Румянцеве, – навербует себе, пожалуй, поклонников и сторонников еще больше, чем было. Суханов-то развенчан. Король умер – да здравствует король! Так, что ли? Ну нет! Этого не будет. Иначе все зря».
– Садитесь, Морозов, – сказал Васильев. – Свидетель Румянцев, встаньте. – Румянцев встал. – Пожалуйста, подойдите сюда, – сказал Васильев. – Вот так, а теперь расскажите нам, как вы в тот вечер встретились с Сухановым.