355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 50)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 248 страниц)

Эрлих не торопился. Он не доказывал вину Явича-Юрченко, не уличал, не ловил на противоречиях. Он скорее размышлял вслух, анализируя и сопоставляя улики, которые можно было толковать только так, а не иначе. Временами в его сухом, бесстрастном голосе улавливались даже нотки сочувствия: дескать, понимаю, насколько все это неприятно, но, к сожалению, факты против вас, уважаемый коллега! Как видите, я предельно откровенен, ничего не скрываю, ничего не передергиваю… одни факты… Имеются возражения? Пожалуйста, я слушаю. Давайте их совместно разберем, взвесим, оценим… Я не против. Но, увы, что можно противопоставить материалам дела?

Явич-Юрченко все более и более нервничал. Он курил одну папиросу за другой. Когда пепельница заполнилась окурками, Эрлих высыпал их в стоящую под столом корзину и спросил:

– Так что вы можете на все это ответить, Явич-Юрченко?

– Как недоучившийся юрист или как обвиняемый?

Тон Явича-Юрченко настораживал: в нем был вызов.

– Не понимаю вас, – сказал Эрлих.

– В таком случае любезность за любезность. Как недоучившийся юрист я крайне вам благодарен за прочитанную лекцию…

– А как подозреваемый?

– Как подозреваемый… Готов отдать вам должное, но Васильев все-таки допрашивал меня талантливей…

– Какой Васильев?

– Не изволили знать? Обаятельнейший человек. Ротмистр. Из Санкт-Петербургского жандармского управления, – срывающимся голосом сказал Явич-Юрченко.

Обращенная ко мне щека Эрлиха побелела. Но он умел сдерживать себя и даже улыбнулся.

– А вы веселый человек, Явич…

– Только в приятном для меня обществе…

– Ну что ж, пока, – Эрлих подчеркнул слово «пока», – вы свободны. Не смею задерживать. А впрочем… – Он повернулся ко мне: – У вас не будет вопросов к подозреваемому, Александр Семенович?

У меня был только один вопрос, но он не имел никакого отношения к делу о покушении.

– Нет, не будет.

Когда Явич-Юрченко вышел из кабинета, Эрлих спрятал папку в сейф и спросил:

– Убедились?

– В чем?

– В необходимости ареста.

– Нет, Август Иванович, не убедился.

– Вас трудно убедить.

– Почти как Явича, – пошутил я.

Но на этот раз Эрлих не улыбнулся: видимо, лимит улыбок был исчерпан. Кроме того, он считал, что я не заслужил права на спецпаек его благожелательности. Он был недоволен и не скрывал этого. В его представлении начальник седьмого отделения Белецкий лишний раз доказывал, что он бюрократ и чинуша, который по исключительно формальным соображениям мешает закону обрушить меч правосудия на голову явного преступника и тем самым вписать в послужной список Августа Ивановича Эрлиха еще одну благодарность.

Эрлих копался в сейфе, и я видел только его спину. Но она была не менее, а может быть, и более выразительна, чем лицо старшего оперуполномоченного. Приподнятые в меру плечи подчеркивали недоумение, а прямая линия позвоночника – осуждение и досаду.

Да Фуфаеву не везло. Хваленое седьмое отделение никак не могло дать ему для доклада яркого примера. Мало того, до сих пор не было ясно, примером чего является это дело – примером бдительности или притупления оной. Впрочем, в качестве примера беспомощности и волокиты оно уже вполне вписывалось и в доклад, и в служебную записку. А в довершение ко всему в папке, которую Эрлих положил в сейф, незримо присутствовала жена Белецкого – Рита. Бывшая жена…

Эрлих повернулся ко мне. В отличие от спины лицо его, как всегда, было бесстрастным.

– Ну, что скажете, Август Иванович?

– Я бы все-таки попросил вас, Александр Семенович, подумать относительно ареста подозреваемого.

– Это моя привычка.

– Что? – не понял Эрлих.

– Думать, – объяснил я. – И я стараюсь ее придерживаться даже тогда, когда меня об этом не просят.

Теперь Эрлих улыбнулся, но так, что у меня были все основания привлечь его к ответственности за обвешивание: вместо обычной полпорции улыбки я получил четверть. Ах, Август Иванович, Август Иванович!

– Значит, вы подумаете?

– Обязательно, – сказал я.


X

«Подключиться» – термин неопределенный. Действительно, что такое «подключиться»? Это может означать изъятие дела у следователя, помощь ему в каком-то вопросе, постоянную опеку, контроль – все что угодно. Из различных вариантов «подключения» я выбрал, пожалуй, самый неблагодарный и рискованный, но зато и самый интересный – параллельное расследование.

«Горелое дело» по-прежнему числилось за Эрлихом. Но теперь над ним работал и я. Это, конечно, был не самый лучший выход из положения, потому что «горелое дело» являлось одним из нескольких десятков дел, за которые я отвечал как руководитель отделения.

Итак, два следователя.

В положении каждого из них были свои плюсы и минусы. Существенным, хотя и временным преимуществом Эрлиха являлось то, что он непосредственно, а не по бумагам знал людей, каким-либо образом приобщенных к событиям той ночи. Мне же предстояло с ними только познакомиться. Но диалектика всегда остается диалектикой. И преимущество Эрлиха являлось одновременно и его слабой стороной. Дело в том, что вопроса «кто совершил преступление?» для него не существовало, вернее, уже не существовало. Он на него ответил месяц назад и теперь лишь обосновывал бесспорную, по его мнению, точку зрения. Он не сомневался в виновности Явича-Юрченко. По существу, его работа сводилась лишь к тому, чтобы сделать убеждение Эрлиха убеждениями Белецкого, Сухорукова и суда.

Само собой понятно, что такой подход связывал его по рукам и ногам. Меня же ничто не связывало. Я мог согласиться или не согласиться с его версией, принять или поставить под сомнение имеющиеся улики, произвести их переосмысление или попытаться найти новые, как обвиняющие Явича-Юрченко, так и оправдывающие его. Короче говоря, у меня не было и не могло быть той предвзятости, которая порой возникает у следователя, длительное время работающего над делом и занявшего определенную позицию. Поэтому версия Эрлиха, кстати говоря достаточно убедительная, рассматривалась мною лишь как одна из возможных. А таких версий оказалось несколько. Причем одна из них Основывалась на клочке бумаги, оказавшемся неизвестно какими путями в документах Шамрая. Ни Русинов, ни Эрлих не уделили этому клочку внимания. Возможно, он действительно его не заслуживал и оказался среди подброшенных бумаг совершенно случайно, например по небрежности сотрудника стола находок. От подобных случайностей никто не застрахован, они имеются в любом следственном деле. Правильно. Но… Маленькое «но», совсем маленькое. И тем не менее закрывать на него глаза не следует, уважаемые товарищи. Кто из вас доказал, что малоприметный клочок бумаги – случайность? Вы, старший оперуполномоченный Русинов? А может быть, вы, Эрлих? Нет? Вы не тратили на это своего времени? Считали бесполезным? Как знать…

Кто может гарантировать, что клочок бумаги с двумя строчками раешника не улика или хотя бы не намек на то, что произошло на даче Шамрая.

Об этом клочке бумаги я говорил Эрлиху, но, видимо, напрасно. Во всяком случае, в деле я не нашел никаких следов проверки. О клочке бумаги просто забыли. Он исчез под ворохом броских улик и очевидных гипотез. Не пора ли его оттуда извлечь?

Я считал, что пора.

Если будет установлено, что он не связан с покушением на Шамрая, тем лучше: число возможных версий уменьшится, а это уже шаг вперед. Но игнорировать его нельзя.

Каким же образом он мог попасть в подброшенные документы? Чтобы ответить на этот вопрос, надо было предварительно разобраться в двух других: что это за раешник и каково его происхождение?

Безусловно, строчки стихов имели непосредственное отношение к блатной поэзии. Но к какой именно? Блатная поэзия достаточно многообразна. В ней имеются свои школы, направления, свой классицизм («Не для фарту я родился, воспитался у родных, воровать я научился у товарищей своих»), сентиментализм («За что меня вы засудили? За что сослали в Соловки? Судьбой несчастной наградили. За что меня вы привлекли?») и, наконец, романтизм («Ты помнишь ли, мама, ту темную ночь, когда меня дома не стало? Красавец бандит увозил твою дочь, увез, я тебе не сказала…») и т. п.

Блатная песня – это, конечно, не отпечаток пальца, по которому безошибочно идентифицируют личность преступника. Тем не менее Савельев, переиначивая известный афоризм, говорил: «Скажи мне, что ты поешь, и я скажу, кто ты». Но, к сожалению, Савельев, ушедший в прошлом году на пенсию, сразу после Нового года уехал в Киев, где гостил у сына. Вернуться в Москву он должен был лишь к концу января, а то и позже. Другой же знаток блатной поэзии – начальник домзака Вильгельм Янович Ворд, человек замечательный во многих отношениях, умер пять лет назад. Больше крупных специалистов в Москве не имелось, а может быть, я их просто не знал. Консультации же с дилетантами, к которым я относил и себя, потребовали бы много времени. Но иного выхода нет. А впрочем… Если хорошенько полистать записную книжку памяти, может, что и отыщется?

И, листая эту «книжку», я наткнулся на фамилию Куцего. Бывший Вал. Индустриальный, разумеется, тоже является дилетантом. Но дилетантом-энтузиастом… Уже свыше десяти лет он коллекционировал творчество «тюремной музы», удивляя нас с Фрейманом своим постоянством, которое совершенно не согласовывалось с его характером.

Видимо, в его коллекцию стоит заглянуть.

Я позвонил в редакцию.

– Валентин Петрович будет к шести вечера, – сообщил мне милый женский голос. – Что ему передать?

– Передайте, пожалуйста, что звонил Белецкий и просил позвонить.

– Белецкий?

– Да.

– Из уголовного розыска?

– Так точно.

– Валентин Петрович мне о вас рассказывал…

– Очень приятно, – сказал я. И, как тут же выяснилось, несколько преждевременно…

– Он говорил, что вы исключительно тяжелый человек, – пояснила трубка.

– И больше ничего?

– И больше ничего…

Мда… Сжатая характеристика.

– Значит, я ему передам.

– Пожалуйста.

Я положил трубку на рычаг и подумал, что у меня уже давно не было такого хорошего настроения.

Наверное, Кемберовский был все-таки прав и в отношении лошади, и в отношении своего бывшего начальника – субинспектора Белецкого. Впрочем, рассказывая о коне, он Белецкого в виду не имел.

«А ведь, если не ошибаюсь, вы были сейчас не прочь пококетничать, Александр Семенович?» – спросил ехидный голос.

«Не ошибаетесь», – признался я.

«Какие же из этого следует сделать выводы, Александр Семенович?»

«Я не привык торопиться с выводами…»

«Похвально, Александр Семенович, похвально. Но ваше желание можно расценивать как улику?»

«Да. Косвенную…»

«Значит?…»

«Боюсь, это значит только то, что Белецкий еще не достиг пенсионного возраста…»

«Только?»

«Только…»

«Мало, но сдвиг… Сдвиг, Александр Семенович».

«Если так, я рад…»

Разговор двух Белецких мог бы затянуться, но ему, как всегда, помешали дела – самое действенное лекарство от всех печалей и самокопаний.

Валентин позвонил мне, разумеется, не в шесть, не в семь и даже не в восемь. Точность никогда не была его отличительной чертой. Поэтому я успел:

а) выступить на совещании соцсовместителей уголовного розыска и членов групп содействия прокуратуре;

б) посетить милицейское общежитие и поругаться там с комендантом, который решил сэкономить на ремонте и не побелил потолков;

в) написать давно обещанную заметку для стенгазеты о формах и методах борьбы с «социальными аномалиями»;

г) зайти в центральное хранилище и еще раз покопаться во всем том, что могло стать, но не стало вещественными доказательствами нападения на Шамрая и поджога;

д) дать задание по этому делу Русинову;

е) договориться о встрече с Шамраем и Фрейманом;

ж) выслушать доклады трех своих оперативников, которые занимались весьма запутанным и малоперспективным делом об убийстве;

з) побеседовать с работниками 4-го отделения (борьба с кражами), которые могли бы оказать мне некоторую помощь по «горелому делу» (проверка еще одной версии!), и получить у Цатурова отмычку к собственному замку.

В общем, Валентин позвонил уже тогда, когда минутная стрелка, оставив часовую на девяти, приближалась к ней по новому кругу.

– Еще на работе? – спросил Валентин таким тоном, будто надеялся меня не застать и теперь обескуражен тем, что надежда не оправдалась.

– На работе, – подтвердил я.

– Просиживаешь кресло?

– Стул, – поправил я. – Государственный стул и личные штаны. Кресло мне еще не положено. А ты уже дома?

– Только что приехал, – сказал Валентин и со свойственной ему прямотой поинтересовался: – Зачем я тебе нужен?

– Хочу полюбоваться твоей физиономией.

– Врешь.

– Почему?

– Потому что ты корыстный человек, Белецкий.

– Тяжелый и корыстный, – уточнил я.

– Тебе что-то надо, – продолжал резать правду-матку Валентин. – Угадал?

– Угадал.

– Что?

– Ты еще не растерял свою поэтическую коллекцию?

– Нет… А что?

– Хочу посмотреть некоторые экспонаты.

– Для дела?

– Для дела. Приглашаешь в гости?

– Вообще-то говоря, я хотел сегодня писать, – сказал польщенный Валентин. – Но если для дела, то, конечно, приезжай. Даже рад буду…

– Только учти: я голоден как волк. Накормишь меня?

– Ливерная колбаса, хлеб, масло, лук, чай, – добросовестно перечислял Валентин.

– Сахар?

– Есть.

– Ну что ж, устраивает.

– Когда будешь?

– Через полчаса.

И действительно, ровно через полчаса я уже помогал Валентину резать хлеб, колбасу и протирать пластмассовые стаканы, призванные в ближайшее время заменить устаревшую стеклянную посуду и «всякий там хрусталь, фарфор и прочую ветошь».

Комнатушка Валентина чем-то напоминала мою и в то же время резко от нее отличалась. Обставленная по-спартански – лишь самое необходимое, – она была не только прибрана, но и свидетельствовала, что где-то в мире, а возможно, и совсем рядом существуют упорядоченный домашний быт, уют, а некоторые граждане Советского Союза подметают полы в канун каждого революционного праздника и даже чаще.

Стол в отличие от моего не качался, а твердо стоял на полу всеми четырьмя деревянными лапами. Мосдревовский диванчик в стиле «физкульт-привет» умилял своей поджаростью и округлыми бицепсами пружин. Прилежно и тихо вели себя стулья: они не скрипели и не стонали даже в том случае, если на них садились. Что же касается, скатерти, то я мог бы поклясться, что ее недавно стирали.

– Обуржуазиваешься, – грозно сказал я и постучал пальцем по столу.

– Что? – спросил Валентин, делая вид, что он меня не понимает.

– Обуржуазиваешься, говорю. Скатерть-то и выстирана, и выглажена, и накрахмалена, а?

– Товарищ один выстирал, – жеваным голосом сказал Валентин.

– Товарищ, значит?

– Товарищ…

– А в порядке какого поручения: партийного, профсоюзного?

Это была последняя фраза, которую мне удалось сказать в тот вечер. Валентин перехватил нить разговора и больше не выпускал ее из своих рук.

Опасаясь новых выпадов с моей стороны, он говорил без остановки. Затем, продолжая говорить, он вытащил из-под дивана два ящика с тетрадями, пожелал мне спокойной ночи и, растянувшись на диване, мгновенно уснул.

В ящиках было около сотни тетрадей. Если каждая тетрадь займет всего двадцать минут, это уже тридцать три часа с хвостиком… Ничего не скажешь, светлые перспективы!

Но мне повезло: нужный раешник я отыскал в третьей по счету тетради, озаглавленной: «Соловки. 1925 г. Репертуар Соловецкого театра».

Тетрадь открывалась перечнем поставленных в 1925 году спектаклей. Потом шла самая популярная на Соловках и хорошо мне известная песня «Соловки» («Там, где волны скачут от норд-оста, омывая с шумом маяки, я не сам приплыл на этот остров, я не сам пришел на Соловки…»). А на шестой странице характерным почерком Валентина был запечатлен для потомства интересующий меня раешник. К раешнику имелось примечание: «Характерен для творчества низов уголовного мира, еще не осознавших остроту классовых противоречий. Аморфен, показная бесшабашность и молодечество. Авторы не выяснены».

Тетрадь оставила на злосчастной скатерти идеально вычерченный квадрат пыли. Видно, в нее давно не заглядывали. Владелец тетради спал сном праведника, по-детски причмокивая губами. Что ему сейчам снилось? Магнитка? Или «товарищ», стирающий и крахмалящий скатерть? Этого я не знал. Не знал я, пригодится ли мне в дальнейшем соловецкий раешник. В каждом производстве неизбежны отходы, а в уголовном розыске они порой составляют 99 процентов. Скорее всего раешник попадет в эти 99. Но загадывать на будущее не стоит. Поживем – увидим.


XI

Сжимаясь от холода, синий столбик в термометре все уменьшался в размерах и дошел наконец до черты, возле которой стояла цифра 31. Тридцать один градус мороза! Я уже давно не помнил в Москве таких холодов. Освобожденные от занятий школьники блаженствовали и, само собой понятно, заполнили все дворы и улицы. Мороз, мешавший учебе, ничуть не мешал играм, конькам и лыжам. Клубился густой пар, белые полосы изморози легли на стены домов, побелели деревья Садового кольца. Молочницы с бидонами неслись по улицам со скоростью пушечных ядер, а закутанные и перекутанные женские очереди у нефтелавок выбивали валенками чечетку под аккомпанемент жестянок для керосина. Во всю мочь лупили себя по бокам рукавицами, подпрыгивая возле заиндевевших лошадей, извозчики. Пряча носы в овчинные воротники и согнувшись вопросительным знаком, бежали тележники. Громко цокали в ледяном воздухе подковы и пронзительно скрипели полозья тянущихся с вокзала обозов, простуженно хрипели гудки вертких «фордиков» и раздраженно сипели солидные клаксоны «бьюиков», перекрывая ржание лошадей. Еще недавно полновластные хозяева улиц, извозчики теснили свои сани к обочине, пропуская вперед воняющие бензином чудища. Улица Горького пахла теперь не конским потом, а заводским дымом и настоянным на морозе бензином – запахом третьего года второй пятилетки.

Сбавив скорость, Тесленко плавно проехал мимо Радиотеатра, над которым белели, словно вырезанные в кумаче, гигантские слова: «Свободу Тельману!»

У подъезда Радиотеатра стояла группа иностранцев, судя по одежде, рабочая делегация или коминтерновцы. В боковом окне машины проплыли широко раскрытые глаза закутанной в шерстяной платок девушки, наверно экскурсовода, и, словно покрытое черным лаком, лицо негра в ушанке, с белыми от инея бровями.

– Вот сволочи! – сказал Тесленко.

– Что?

– Сволочи, говорю, американские империалисты, – объяснил он. – Черный-то пролетарий не от хорошей жизни в такой мороз в Россию приехал. Террор, суд Линча и все прочее такое…

– Не исключено.

– Да, дела… – Тесленко сокрушенно чмокнул. Он чувствовал себя гостеприимным хозяином и сожалел, что не может обеспечить гостю привычную для того погоду. Но климат, к сожалению, от него не зависел.

На Советской площади, бывшей Скобелевской, которая в первых годы революции бурлила митингами, а во времена нэпа славилась своими ресторанами, было пустынно. Покоробившаяся на морозе афиша Первого Московского ипподрома (второго, кажется, так и не было) сообщала, что проводятся рысистые испытания. Первый госцирк соблазнял продрогших москвичей «грандиозной водной пантомимой «Черный пират».

Через пятнадцать – двадцать минут мне предстояла встреча с Шамраем. Но, наблюдая за лежащими на обруче баранки руками шофера Тесленко в черных кожаных перчатках с крагами (в ту зиму такие перчатки носило пол-Москвы), я думал о чем угодно, но только не о «горелом деле».

Память то с резвостью школьника мчалась по лестнице воспоминаний, перепрыгивая через ступеньки, то кружилась в ритме песенки нашего доморощенного поэта: «Голоснем, ребята, дружно, чтоб служили нам всегда, наши мышцы закаляя, воздух, солнце и вода. Развевайся стяг «Динамо», трубачи, играйте марш. Пролетарского закона наш отряд надежный страж».

Мчалась карусель воспоминаний. Тридцать четвертый год, девятнадцатый, двадцать пятый, снова тридцать четвертый… Мелькали лица, обрывки событий, разговоров, мыслей… Появились и исчезли убитый кулаками во время коллективизации в Подмосковье Сеня Булаев, погибший на фронте Груздь, балтийский матрос и субинспектор Московского уголовного розыска Виктор Сухоруков, Рита, Вал. Индустриальный…

Но хотя я как будто и не вспоминал о «горелом деле», мысль о нем таилась где-то в глубине сознания вместе с другими подспудными тревожными мыслями, рожденными событиями последних недель.

Чем больше я углублялся в «горелое дело», тем сильнее оно меня раздражало какой-то своей зыбкостью и неопределенностью. Порой было такое ощущение, что оно засасывает, подобно болоту, сковывая и ограничивая движения. В нем не было точки опоры, во всяком случае, я не мог ее нащупать.

Суть здесь заключалась не в сложности, а в чем-то другом. Очевидных дел почти не бывает. Подавляющее большинство преступлений на первом этапе расследования – загадка, дающая простор для различных предположений, версий, гипотез. Перед следователем клубок фактов, показаний, объяснений, доводов. Он должен отыскать кончик нитки. Это нелегкое и кропотливое занятие. Но зато, найдя кончик, сравнительно просто распутать весь клубок. А из «горелого дела» торчало несколько хорошо различимых кончиков, но каждый из них не облегчал, а усложнял работу. Малейшее неосторожное движение – и нитка обрывалась или создавала новый узелок. Здесь все было противоречивым, неустойчивым, несобранным – версии, позиции участников происшедшего, логика их поведения и улики.

Странное дело, очень странное.

Взять хотя бы выстрелы. Были они? Безусловно. Выстрелы слышали сам пострадавший («Две пули пролетели рядом»), соседи по даче, очевидцы пожара – человек пятнадцать, если не больше. Нападавший стрелял в Шамрая. Факт. И в то же время… не факт. Самый тщательный осмотр сплошного дощатого забора, вдоль которого бежал Шамрай, ничего не дал. Оперативники не обнаружили ни самих пуль, ни их следов. Этих треклятых пуль не нашли и в стволах фруктовых деревьев, которые росли вокруг дачи. Не нашли, хотя обследовали буквально каждый сантиметр. Пули исчезли. Выстрелы были, а пуль не было. Тоже факт, и факт не менее достоверный, чем первый. Куда же, спрашивается, исчезли пули? Растворились в воздухе? Расплавились?

Можно было, конечно, предположить, что нападавший стрелял вверх, чтобы только напугать Шамрая. Но, во-первых, откуда тогда взялся свист пуль у самого уха бегущего? Во-вторых, зачем пугать и без того перепуганного человека? А в-третьих, по словам Шамрая, преступник его чуть не задушил. Если так, – а, видимо, это происходило именно так, – то снова нельзя не отметить полнейшее отсутствие элементарной логики: после несостоявшегося из-за сопротивления жертвы убийства разозленный неудачей убийца ни с того ни с сего начинает забавляться пальбой в воздух вместо того, чтобы воспользоваться благоприятной ситуацией (хорошо освещенная пожаром цель) и осуществить свой, теперь уже близкий к завершению замысел.

Полнейшая бессмыслица!

Дальше. И Шамрай, и Русинов, и Эрлих исходили из того, что у неизвестного было две цели: убийство и похищение содержимого портфеля или самого портфеля. Допустим, что они правы. Но тогда мы снова сталкиваемся с полным отсутствием логики.

Шамрай категорически заявил еще Русинову, что никогда раньше ни домой, ни на дачу не возил в портфеле служебных документов, что тот случай был исключением, вызванным известными обстоятельствами. Как же об этом «исключении» узнал преступник и кто он, наконец, – провидец или сумасшедший? И ведь не только узнал, но и как-то догадался, что портфель окажется именно в среднем ящике письменного стола, а не в каком-нибудь другом месте, допустим в тумбочке, книжном шкафу или платяном, где замки, по свидетельству жены Шамрая, были куда надежней. А зачем преступнику потребовалось сдирать фотографии с документов Шамрая? На память о ночном приключении? К тому же и клочок бумаги с поэтическим опусом соловецкого производства…

Если он принадлежал ночному гостю, то все запутывалось еще больше, а участие Явича-Юрченко в нападении на Шамрая становилось крайне сомнительным, а то и вовсе исключалось. Ведь, по наведенным справкам, Явич-Юрченко никакого отношения ни к Соловкам, ни к блатной лирике не имел. Кстати, все сведения, собранные нами о Явиче-Юрченко, будто бы специально дополняли уже существующую неразбериху. Выяснилось, например, что он обладает недюжинной физической силой и считался в боевой организации лучшим стрелком из револьвера. Между тем Шамраю не только удалось вырваться из рук нападавшего – а нападение было внезапным! – но и избежать смерти от пуль, хотя стреляли в него с расстояния четырех – шести метров…

А портфель?

Сторож Вахромеева утверждала, что у человека, бежавшего к железной дороге, не было в руках никакого портфеля. Не видела портфеля и опознавшая Явича-Юрченко Гугаева. Преступник спрятал портфель, а затем вернулся за ним? Малодостоверно, если учитывать конкретную ситуацию. Он не имел на это ни времени, ни возможностей. Забрал документы и тут же выбросил портфель? Еще сомнительней. Портфель бы наверняка нашли: Подмосковье не тропические джунгли, а дача в центре дачного поселка не охотничья избушка.

У меня еще не было дел, которые бы состояли из такого количества несообразностей.

Десятки несообразностей…

Поможет ли Шамрай в них разобраться?

Опыт свидетельствовал, что на многое рассчитывать не приходится. Пострадавший, как правило, плохой свидетель. Он все воспринимает через призму пережитого. Это накладывает на его показания отпечаток субъективности, а субъективность – ненадежный помощник следователя. И все же… И все же на встречу с Шамраем я возлагал определенные надежды. Почему бы им не оправдаться? Для разнообразия, что ли…

Черные перчатки застыли на обруче баранки.

В ветровом стекле машины покачивались заиндевелые ветви дерева.

Машина стояла у фасада серого трехэтажного дома. На курносом лице шофера застыла скорбь. Тесленко, наверное, тоже находился во власти воспоминаний. Он думал о «черном пролетарии» возле Радиотеатра, который напоминал ему героя недавно прочитанной книжки «Хижина дяди Тома», и о заокеанских братьях по классу. Он, как всегда, мыслил в мировом масштабе, но это не мешало ему помнить об обязанностях шофера.

– Подождать?

– Подожди.

Тесленко кивнул.

– Только не в машине… Замерзнешь.

– Я-то не замерзну, – сказал Тесленко. – Я привычный.

Тем не менее он вылез из машины, свирепо ткнул носком валенка переднее колесо ни в чем не повинного «фордика» и вошел вслед за мной в подъезд.


XII

Прищуренные глаза Шамрая сфотографировали мое лицо, петлицы, знак почетного чекиста на груди, скользнули по фигуре (я невольно одернул гимнастерку), снова не спеша поднялись к лицу, застыли. Теперь он смотрел прямо мне в глаза, спокойно и холодно.

– Прежде всего удостоверение личности.

– Разумеется…

Я протянул ему свою книжечку в сафьяновом переплете. Он, все так же не торопясь, взял ее, раскрыл.

– Белецкий Александр Семенович… Начальник седьмого отделения Московского уголовного розыска… Продлено до 31 декабря 1935 года… Так. – Он вернул мне удостоверение, спросил: – Эрлих у вас в подчинении?

– Да.

– Садитесь. Если курящий, то можете курить. – Шамрай достал из ящика письменного стола жестянку из-под консервов, заменявшую пепельницу, поставил передо мной. – Могу предложить махорку, но вы, видимо, курите папиросы… А я вот все по старинке…

Он оторвал клочок газетной бумаги, скрутил цигарку Его прищуренные глаза снова поднялись до уровня моих.

– С какого года в партии?

– С тысяча девятьсот двадцать первого.

– А какого года рождения?

– Девятисотого.

– Следовательно, ты вступил двадцати одного года? – перешел Шамрай на «ты».

– Совершенно верно.

– Здесь, в Москве?

– Нет, в Петрограде.

– Ленинграде, – поправил он.

– Ну, тогда еще был Петроград…

Собственно, вопросы задавать полагалось мне. Однако для начала я готов был поменяться с ним ролями.

У Шамрая было худое, но без морщин лицо с туго натянутой грубой и, должно быть, шероховатой, как наждак, кожей. Узкий и высокий лоб с залысинами, выступающая вперед челюсть, крупный остроконечный кадык, вместо щек – выемы, еще более подчеркивающие почти неестественную худобу. Мимика полностью отсутствовала. Жили только прищуренные подвижные глаза и губы, точнее – кончики губ. Во время нашего разговора они то иронически приподнимались, то обвисали, и тогда лицо становилось недовольным и брезгливым.

Внешность, как говорится, не вызывающая симпатий. Но мне Шамрай нравился: подкупал своей старомодностью, что ли. Он сам, его манера держаться и разговаривать напоминали эпоху военного коммунизма или, пожалуй, времена нэпа. Да, скорей нэпа. Взять хотя бы эту нарочитую небрежность в одежде. Стоптанные и подшитые кожей валенки, застиранная серая косоворотка, пиджак с мятыми бортами, на левом рукаве которого синело чернильное пятно… Стиль двадцатых годов. Тогда Вал. Индустриальный считал, что к партийцу, нацепившему «гаврилку» – так презрительно называли галстук, – следует присмотреться, а партийца, следящего за своей внешностью, как «тургеневская барышня», надо направлять на завод, чтобы он приобщился к здоровой жизни пролетариата, а уж если и это не поможет, то безжалостно отбирать партбилет. Валентин, правда, любил крайности. Но его высказывания в какой-то мере отражали дух эпохи.

Я видел наркомов, подпоясанных солдатскими ремнями и в туфлях на босу ногу, директоров заводов, донашивающих брюки, купленные в конце прошлого столетия, и приказчиков нэпмановских магазинов, выглядевших аглийскими лордами. Ничего парадоксального тут не было. Внимание к одежде считалось дурным тоном, отрыжкой прошлого, приобщением к чужому для всех нас миру нэпманов фикусов, канареек и обывателей. Этот ригоризм смягчился только к концу двадцатых годов. Но, судя по всему, новые веяния Шамрая не коснулись. Он дышал воздухом прежних лет.

Это чувствовалось не только в одежде. Стиль разговора и лексикон тоже не претерпели существенных изменений: лекпом (лекарский помощник) вместо фельдшера, «краснознаменец» (награжденный орденом Красного Знамени),

«бузить». Слова из прошлого. Мне казалось, что, общаясь с ним, я молодею, хотя, если подумать, тридцать пять тоже не бог весть какой возраст.

Нет, Шамрай мне нравился, определенно нравился. Не упуская инициативы в разговоре, он сказал:

– А теперь давай перейдем к делу. Если не возражаешь, конечно…

Я не возражал. Уголки губ Шамрая в нерешительности приподнялись, затем оттянулись книзу.

– У меня вся эта штуковина – вот здесь! – он похлопал себя ладонью по шее. – Тебе, насколько разбираюсь, тоже осточертело. Оно и понятно, чего там говорить. И если начистоту, то у меня не раз мысль появлялась: нажать, где нужно, и закончить с этой историей. И поверь, если бы все это относилось только ко мне как к человеку, ты бы здесь сейчас не сидел, а машина бы ваша не крутилась. Но суть в том, что подожгли не мою служебную дачу и стреляли не в меня, Шамрая, а подожгли дачу члена комиссии по партчистке и стреляли в члена комиссии, и исчезнувший портфель принадлежал члену комиссии. Вот почему я той мысли не давал и не даю воли. И когда наши товарищи письмо написали о пассивности уголовного розыска, я не возражал. Все это я говорю для того, чтобы тебе была полностью ясна моя позиция. Хитрить нам с тобой нечего, мы не на дипломатическом рауте. И язык у нас один, и мысли, и дело общее, хотя ты ему в милиции служишь, а я здесь… Согласен?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю