Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"
Автор книги: Николай Леонов
Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 248 страниц)
Не успевший растратить до конца свой полемический пыл, Валентин поискал глазами очередную жертву и за неимением лучшего подсел к снисходительно улыбающемуся Фрейману.
Многоопытный Илюша был мудр аки змий. Но его жена Соня знала Валентина только понаслышке. И ровно через минуту я уже слышал возбужденный голос Валентина, который доказывал, что преклонение перед модой всегда являлось первым признаком разложения общественно-экономической формации и Древний Рим погубили не варвары, а прежде всего мода… Соня, на платье которой были точно такие же пуговицы, как и у Марии Дмитриевны, делала жалкие попытки оправдаться, но Валентин был неумолим.
Потом приехал новый начальник политотдела управления Долматов, переведенный в Москву из Хабаровска, где до получения квартиры находилась пока его семья. За ним – патриарх Московского уголовного розыска, мой первый учитель, воспитавший не одно поколение оперативников, Федор Алексеевич Савельев. А потом, по выражению Сухорукова, гость пошел косяком: начальник 3-го отделения Ульман с женой, Фуфаев, Цатуров… Комната заполнилась шумом голосов, смехом и клубами табачного дыма.
Сухоруков, пытавшийся дирижировать этим нестройным оркестром, завел патефон и поставил подаренную кем-то из приехавших пластинку.
Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает.
Тот никогда и нигде не пропадет, —
пел молодой, мало еще кому известный Леонид Утесов.
Я никогда не отличался музыкальностью и безбожно перевираю мотивы всех известных мне песен. Но, когда я слышу эту полузабытую мелодию из фильма «Веселые ребята», я всегда вспоминаю тот новогодний вечер.
Песня напоминала о челюскинцах и о девочке Карине, родившейся в Карском море, о лыжных переходах Москва – Ленинград и о том, что Дальневосточная партия Эпрона решила приступить к подъему затонувшего в Татарском проливе почти сто лет назад фрегата «Паллада».
В ней были всепобеждающий веселый энтузиазм комсомольцев Магнитки, огненная, широкая, как Волга, река чугуна, диковинные планерные поезда, депутат Моссовета белозубый негр Роберт Робертсон, приехавший из Америки в первое в мире Советское государство, и московская девочка Рая, которая на предложение нарисовать, где бы она хотела быть, если бы могла путешествовать, нарисовала тюрьму и закованного в цепи Тельмана, а рядом – себя с красным флажком и пионерским галстуком…
Бежали по замкнутому кругу не знающие усталости секундные стрелки часов, вращались в неутомимом ритме зубчатые колесики. Они отсчитывали время подвигов, радости и горя. Секунды превращались в минуты, последние минуты 1934 года, навсегда уходящего из реальной, ощутимой действительности в то, что принято называть историей.
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города…
Пришел Октябрь и сразу же направился к Фрейману, которого выделял из всех товарищей отца. Октябрь отсутствовал ровно час. Эта пунктуальность тоже была чертой Виктора…
– Приветствую члена старостата! – сказал Фрейман. – У меня к тебе серьезный разговор.
Но «серьезный разговор» не состоялся: Мария Дмитриевна пригласила всех в смежную комнату. Там был накрыт стол, уже сплошь заставленный тарелками с закусками. Фуфаев, который любил поесть, подмигнул мне.
– Прошу, товарищи! – сказал Сухоруков деловым тоном, каким он обычно говорил на оперативках.
Рассаживались долго и шумно. Выпили за старый год. Потом кто-то включил радио. Передавали обращение Шмидта к полярникам.
После выступления начальника Главсевморпути начался новогодний концерт.
Часовая и минутная стрелки были уже около двенадцати. Замедлившее свой ход время стремительно рванулось вперед, догоняя упущенное. Сухоруков взглянул на часы и встал:
– За страну и за нас! За успехи!
Все встали, стараясь не расплескать наполненные до краев рюмки, потянулись чокаться. Звон столкнувшихся над столом рюмок слился с боем часов Спасской башни. С их последним гулким ударом в комнату, где мы сидели, одну из многих комнат Москвы, вошел новый, 1935 год…
VIII
От Сухорукова я ушел около трех, когда веселье еще не погасло, но уже стало затухать. Вместе со мной вышел «немного проветриться» Долматов. Шинели он не надел, – был в одной гимнастерке, обтягивающей его широкую грудь и плотные плечи.
– Простудитесь.
– Я же из Хабаровска, – улыбнулся он. – У нас там морозы, не то что здесь… Не бывал?
– Не пришлось.
– Побывай, – сказал он. – Охотник? Рыбак?
– Нет, москвич…
Долматов гулко рассмеялся:
– Клевещешь на москвичей. Я и то здесь с добрым десятком охотников познакомился. Заходи ко мне после праздника. О делах поговорим, а может, и охотника из тебя сделаю… – Он протянул мне руку. – Пить-то ты умеешь, как заправский охотник… – И уже входя в подъезд, посоветовал: – Возьми-ка ты все-таки извозчика. В лучшем виде домой доставит.
И когда он успел все заметить?
Обычно я пью редко и мало. Но в эту ночь мне хотелось привести себя в блаженно-безумное состояние, и я пил много, во всяком случае, намного больше, чем обычно.
Сидевший со мной Фрейман, всегда умевший без слов понимать меня, внимательно следил за тем, чтобы моя рюмка не пустовала. При этом у него было лицо хирурга, делающего неприятную, но нужную операцию. Сам Илья не пил: у него было обострение язвы желудка.
Но водка на меня не действовала. Правда когда я встал из-за стола, мне показалось, что я своего добился. Во всем теле было ощущение непривычной легкости, а голова приятно кружилась. Но это состояние длилось недолго. К тому времени, когда мы с Долматовым вышли на улицу, я уже был трезв, более трезв, чем когда бы то ни было… Но в наблюдательности начальнику политотдела не откажешь!
Я постоял немного у подъезда, прислушиваясь к четким шагам поднимавшегося по лестнице Долматова, закурил и неторопливо направился домой.
Было безветренно. В небе тускло желтел пятак луны. Вдоль бульваров с гиканьем и звоном бубенцов мчались сани последних извозчиков. Из домов доносилась приглушенная двойными рамами музыка. Мороз был несильный, но руки у меня почему-то зябли, и я засунул их в карманы шинели.
У Мясницких ворот девушка в распахнутой шубке лихо отплясывала русского в окружении хлопающей в ладони толпы. Время от времени она пронзительно взвизгивала и поправляла выбившиеся из-под шляпки влажные волосы.
– Давай, наяривай! – кричал пристроившийся на ступеньках магазина гармонист, дергая невпопад видавшую виды трехрядку.
Наблюдавший за этой сценой постовой милиционер улыбался. Казалось, брови его подергиваются в такт хлопкам.
– Пляшет, товарищ начальник, – сказал он мне с той неопределенной интонацией, которую можно было, в зависимости от моей точки зрения на происходящее, воспринять и как сочувствие, и как осуждение. Но у меня своей точки зрения не было. И, поняв это, постовой, уже откровенно восхищаясь, продолжал: – Вот гляжу… Почитай, час без отдыха пляшет! Видать, из деревни… В городе – где уж там! Тверезый сам не пойдет, а хмельного ноги не удержат. Деревенская, как пить дать деревенская!
В переулке было меньше освещенных окон, чем на бульварах. У палисадника бывшего дома купца Пивоварова стоял, почесываясь под кургузым ватником, дежурный дворник; рядом с ним лежала деревянная, обитая жестью лопата. Промчалась через дорогу и юркнула в парадное кошка. Дворник неодобрительно посмотрел ей вслед, выругался и принялся расчищать снег.
В полутемном подъезде я споткнулся о лежащего на полу пьяного. Он заворчал, встал, придерживаясь за перила лестницы.
– Досыпай, чего там…
– А я уже доспал, – сказал человек, раздельно выговаривая каждую букву. – Теперь желаю веселиться…
Он всмотрелся в меня, и лицо его озарила улыбка.
– С Новым годом, товарищ милиционер!
– С Новым годом! – улыбнулся я, отстраняя его в сторону. Но он не желал так быстро со мной расстаться…
– Вот выпил… – сказал он проникновенным тоном. – А почему выпил? А потому, что Новый год… Уловил? И опять же на свои… Верно?
У него было блаженное лицо человека, которому если в жизни чего-нибудь не хватает, то только еще одной рюмки водки. Все проблемы, по крайней мере на сегодняшнюю ночь, для него были решены…
В квартире было тихо: Филимоновы уехали.встречать Новый год за город, а Разносмехов спал.
Жена Разносмехова, Светлана Николаевна, мыла на кухне оставшуюся после ухода гостей посуду. Бодрствовал и Сережа.
Он сидел на угловым столиком и, клюя носом, переделывал уже знакомую мне модель биплана.
– Спать не пора? – спросил я, входя на кухню и стараясь придать своему голосу новогоднее звучание.
Сережа боднул головой воздух:
– А я могу хоть целый день завтра спать…
– Каникулы, – объяснила Светлана Николаевна, опуская в кастрюлю с горячей водой очередную тарелку. – Хорошо встретили Новый год?
– Хорошо. А вы?
– Как видите…
Сережа посмотрел на меня слипающимися глазами и, вертя в пальцах бутылочку с клеем, сказал:
– Совсем забыл…
– О чем?
– Ведь вас Рита Георгиевна ждет…
Над дверью вспыхнул и погас глаз Керзона. Звякали тарелки, которые Разносмехова, вымыв, ставила одну на другую. Пирамида тарелок все увеличивалась и увеличивалась. Когда она достигла уровня стоящей рядом керосинки, Светлана Николаевна сняла верхнюю тарелку и стала протирать полотенцем. Поставила на стол, взялась за следующую… Звенели тарелки. Стопка сухих сравнялась со стопкой еще непротертых. Вновь вспыхнул и вновь погас глаз Керзона.
Я тихо придвинул табуретку и сел.
– Может быть, вам что-нибудь нужно на кухне? – в голосе Разносмеховой чувствовалось удивление.
– Пожалуй, нет… Нет, ничего не нужно. Спокойной вам ночи.
Я встал и вышел в темный коридор. Дверь в мою комнату была очерчена двумя светлыми полосами пробивающегося сквозь щели света. Нижняя была неровная, расплывшаяся, а вертикальная – прямая и четкая, словно проведенная по линейке…
Наверное, Рита не слышала, как я пришел, иначе бы она вышла на кухню.
Я взялся за ручку, повернул ее и, мгновенье помедлив, потянул к себе. Скрипа двери я не слышал, и первое, что увидел в комнате, были разложенные по краю стола окурки.
Рита сидела на кровати, подогнув под себя ногу. На коленях лежала раскрытая книга.
Рита смотрела на меня со спокойной доброжелательностью. Потом встала, одернула смявшуюся юбку и сказала:
– А я думала, что ты придешь раньше…
– Давно… здесь?
– Около часа… Я тебе несколько раз звонила, но ты же знаешь, как тебя сложно застать. То ты на месте происшествия, то на совещании, то еще где-то… Ты был у Сухоруковых?
– Как обычно.
– У них все в порядке?
– Да.
Книга соскользнула с кровати на пол. Это было кстати. Я нагнулся, поднял ее, полистал, положил на стол.
– «Россия, кровью умытая», – сказала Рита. – Читал?
– Нет.
Она села, задымила папироской. Лицо ее дернулось в болезненной гримасе. Мы оба понимали, что предисловие затянулось. Но предисловие к чему? Этого я не знал, это знала лишь она. Я мог только догадываться. И еще я мог надеяться, как надеялся все эти дни…
Почему люди, считающие себя интеллигентами, так умеют осложнять жизнь себе и близким? Кому и для чего нужно это странное умение?
Рита курила, часто и поспешно затягиваясь, словно опасаясь, что я отберу папиросу. Она была маленькой и беззащитной, предоставленной самой себе. И я решился…
– Послушай, Ри, – сказал я и тут же осекся: в глазах ее мелькнул испуг. Мне не нужно было называть ее «Ри» и вообще не нужно было ничего говорить. Первое слово за ней. И она им воспользовалась…
– Я к тебе пришла по делу, Саша.
Точка над i была наконец поставлена. Двусмысленная ситуация с помощью лишь одной, несколько запоздавшей фразы приобрела четкость и законченность: ничем не примечательная встреча, товарищ зашел к товарищу побеседовать или посоветоваться. По крайней мере, все ясно, никаких недомолвок и никаких надежд.
– Чаю выпьешь? – безразлично спросил я только для того, чтобы показать, что предложенная схема мною безоговорочно принята.
Рита облегченно вздохнула: самое трудное осталось позади.
– Спасибо, Саша. (Это у нее получилось очень искренне и относилось не только к чаю…) Попьем позже, я сама заварю… У тебя есть заварка?
– Кажется, есть.
– Ну и чудесно.
Мокрый от пота подворотничок гимнастерки обручем стягивал шею. Я расстегнул две пуговицы и сказал:
– Слушаю тебя.
Рита положила докуренную до мундштука папиросу на край стола, села против меня, хрустнула длинными пальцами:
– Я хотела с тобой поговорить относительно Явича-Юрченко…
Установившаяся было схема совершенно неожиданно приобрела новые и еще более неприятные для меня очертания. Рита это чувствовала.
– Я прекрасно понимаю, что не имею права вмешиваться в твои служебные дела. Да ты бы и не стал со мной говорить о них, – быстро сказала она. – Но тут другое…
– Он тебя просил об этом?
– Нет, он даже не знает, что я… – она замялась.
– Что мы были женаты?
– Да.
– Это правда?
Она пожала плечами, и я почувствовал себя подлецом из подлецов. В чем, в чем, а в правдивости Риты я мог бы и не сомневаться: лгать она не умела. В этом я убедился на собственном опыте. Если бы она умела лгать, мы были бы вместе и сейчас.
Явич-Юрченко… Никогда бы не подумал, что я буду говорить о нем с Ритой, что его судьба каким-то образом столкнется с моей. Все это казалось глупым, нелепым, усложняющим и без того сложную жизнь.
– Прежде всего, что ты знаешь об этой истории? – спросил я.
– Как тебе сказать? – Рита помедлила. – Ничего определенного я, разумеется, не знаю и не могу знать. Но последнее время в редакции только об этом и говорят.
– О чем «об этом»?
– Ну о том, что Явича подозревают в каком-то поджоге, что его беспрерывно вызывают в уголовный розыск, допрашивают, запутывают, пытаются сфабриковать обвинение…
Слово «сфабриковать» неприятно резануло слух.
– Ты что же, считаешь, что мы фабрикуем дела?
– Извини, я неудачно выразилась… Я только хотела сказать, что в отношении Явича вы заблуждаетесь. Здесь какая-то ошибка. Он не виновен.
– Как ты можешь об этом судить, не зная дела?
– Я не знаю дела, но зато знаю Явича. Я никогда не поверю, что Евгений Леонидович мог совершить преступление. Он, конечно, человек с неуравновешенной психикой, но с очень устойчивыми представлениями о морали.
«Не поверю», «не мог»…
Как и все, кому не приходится повседневно сталкиваться с человеческой подлостью, Рита не сомневалась в убедительности таких утверждений. Это была хорошо мне знакомая цепочка наивных силлогизмов: «Я считаю его честным. Честные не могут быть преступниками. Следовательно, он преступления не совершал…» При этом допускались ошибки органов дознания, следователя, суда, но только не того, кто не мог поверить в очевидность… Сколько раз я слышал подобные рассуждения, и сколько раз они оказывались несостоятельными! И все же… И все же я никогда не мог их безоговорочно отбросить…
– Ты давно его знаешь?
– Тринадцать лет, – сказала Рита таким тоном, будто это был самый веский аргумент в пользу Явича-Юрченко. – Он-то меня и приобщил по-настоящему к журналистике… Я тебе о нем, кажется, рассказывала…
Да, Рита как-то говорила о Явиче-Юрченко. Теперь я припоминал. Они познакомились в двадцатых годах в Петрограде. Рита в то время работала в бюро переводчиц журнала «Интернационал молодежи», а по ночам писала стихи, рецензии, корреспонденции, которые через некоторое время возвращались из редакции обратно к ней.
Тогда она и познакомилась с Явичем-Юрченко, который считался одним из китов журналистики и работал в «Петроградской правде». В этой газете впервые была опубликована одна из ее рецензий.
– Не понимаю, ничего не понимаю! – говорила Рита. – Явич честнейший человек. Это не только мое мнение, а мнение всех, кто его хорошо знает. Возможно, следователя натолкнуло на подозрение его прошлое? Так это нелепость. Он уже давно искупил свою вину. Он же выступал тогда против эсеров, официально с ними порвал…
Рита говорила много и быстро. Мне казалось, что она не столько стремится убедить меня, сколько боится паузы, которую я мог бы заполнить коротким «нет». Рита не приводила ни веских аргументов, ни убедительных доказательств. Но то, что она говорила, бесследно не исчезало. Слова нагромождались одно на другое, образуя невидимый, но ощутимый барьер между мной и синей папкой с материалами о подозреваемом. Рита говорила не о том Явиче-Юрченко, который служил для Фуфаева примером отсутствия у нас бдительности, а для Эрлиха – благоприятной возможностью развернуть во всем блеске свои оперативные дарования, а о Явиче-Юрченко – человеке.
Наступила наконец пауза, которой Рита так боялась. Я почувствовал на себе ее напряженный и выжидающий взгляд.
– Могу обещать тебе только одно, – сказал я. – Все материалы будут тщательно проверены.
– Тобою?
– Да.
– Большего и не нужно. Спасибо тебе.
– За что? Это моя обязанность. Я бы это и так сделал, без твоего вмешательства.
Рита встала, положила в сумочку папиросы.
– А теперь…
– А теперь будем пить чай, – сказал я.
– Это обязательно? – Рита неуверенно улыбнулась.
– Безусловно.
Мне действительно хотелось чаю. Горячего и крепкого.
IX
В начале двадцатых годов, когда мы с Фрейманом возглавляли группу по расследованию нераскрытых убийств, под моим началом служил агентом третьего разряда некто Кемберовский, в прошлом кавалерист. Хорошо вымуштрованный армией, он многословностью не отличался. «Разрешите доложить», «Да», «Нет», «Будет исполнено», – вот, пожалуй, и все, что мне привелось от него услышать. Но однажды, когда мы двое суток сидели в засаде на Нижней Масловке, Кемберовский разговорился. Тогда-то он и высказал мысль, которая мне показалась смешной и, наверное, поэтому запомнилась. Он рассказывал о каком-то кавалерийском рейде, вконец измотавшем людей, и о своем товарище по эскадрону Еремееве, под которым пали одна за другой две лошади, причем вторая считалась лучшей во взводе. «Какого кабардинца загубил, – сокрушался Кемберовский. – Все плетью его охаживал…» – «Так и ты, верно, своего не лаской гнал», – сказал кто-то из сотрудников. «А как же, – согласился Кемберовский. – Не лаской. Да только у меня конь не пал. А почему? А потому – подход разный. Он коня-то своего от злости полосовал, а я – от уважения. Понял? Отсюда и результат налицо: его конь шагом, а мой – в галоп… Конь, что человек, – нравоучительно закончил Кемберовский, – от одного тычка голову опустит, а от другого злости да резвости наберется, силу в себе почует новую…»
Сравнение с лошадью даже самых чистых кровей мне не льстило, а Кемберовского я не считал тонким психологом, но в его рассуждениях было что-то от истины… И, вспоминая неожиданный визит Риты, я подумал, что разговор с ней послужил для меня тем самым «благотворным тычком», который прибавляет новых сил и придает злую резвость. Впрочем, так со мной случалось и раньше, когда барометр настроения, опустившись до предельной черты, ниже которой опускаться уже было некуда, начинал медленно подниматься, а то и стремительно взлетал вверх, восстанавливая необходимое равновесие. И тогда неизвестно откуда появлялись энергия, оптимизм, работоспособность и удачливость.
Сразу же после Нового года нашим отделением были успешно проведены две операции. Одну из них – ликвидацию бандитской группы Сивого, которую разоружили без единого выстрела, – отметили в приказе по управлению как «образец творческого подхода к поставленным задачам, яркий пример находчивости, мужества» и т. п. Всех участников этой операции наградили – кого денежной премией, кого именными часами. А на следующий день у меня в кабинете появился стеснительный юноша, внештатный корреспондент молодежной газеты, который все допытывался, о чем я думал, когда Сивый наставил на меня наган. Честно говоря, в тот момент я ни о чем не думал. Но у юноши были такие восторженные глаза, что я посчитал себя не вправе хоть в чем-то стеснить его фантазию…
После ухода корреспондента (беседа с ним заняла не менее часа: тридцать минут – на восхищение, двадцать – на признательность за любезность и десять – на мой рассказ о самой операции) я пригласил к себе Эрлиха и, по любимому выражению Фуфаева, «вплотную занялся» делом о покушении. Информация Эрлиха о ходе расследования была в меру оптимистичной. Своих успехов он не переоценивал. Изучив представленные им материалы, я понял, что это объяснялось отнюдь не скромностью. С того дня, как я в последний раз заглядывал в «горелое дело», оно почти вдвое увеличилось в объеме, приобретя соответствующую весомость и солидность. Произошло это за счет новых протоколов допросов и очных ставок. Но они повторяли старые. Таким образом, обвинение основывалось на тех же докательствах – более развернутых, но тех же. Следствие вращалось на одном месте. Эрлих это понимал лучше меня и видел выход только в одном – в аресте.
– Сейчас подозреваемый имеет возможность обрабатывать свидетелей, – говорил он.
– А кто-нибудь из свидетелей менял свои показания?
– Пока нет. Но это не исключено. Кроме того, учтите его психологию…
– Что вы имеете в виду?
– Естественное стремление преступника избежать кары. Оставляя Явича на свободе, мы тем самым даем надежду на то, что ему удастся выкрутиться, ускользнуть от ответственности. Ведь он как рассуждает? Раз не арестовывают, значит, не уверены…
– А вы уверены?
Кажется, Эрлих счел мой вопрос за неуместную шутку: он точно так же не сомневался в вине Явича-Юрченко, как Рита – в его невиновности:
– Я считаю, что арест необходим, – упрямо повторил Эрлих.
– Но я пока не вижу для этого оснований, Август Иванович, да и не думаю, чтобы предварительное заключение Явича нам что-либо дало. Нужны, видимо, другие пути…
– Какие?
– Пока не Знаю.
Эрлих поджал губы, но промолчал, лицо его казалось еще более бесстрастным, чем обычно.
– Разрешите быть свободным? – официально спросил он.
– Пожалуйста. Кстати, вы с Русиновым не консультировались?
– Нет, – сказал Эрлих. – Но ведь и он со мной не консультировался, когда вносил предложение о прекращении этого дела, не так ли?
Эрлих ушел, оставив на моем столе пухлую папку с документами, которые, по его убеждению, должны были окончательно и бесповоротно решить судьбу Явича-Юрченко…
Позвонил Сухоруков. Оказывается, корреспондент, распрощавшись со мной, отправился к нему. Виктор был доволен операцией и вниманием к ней печати.
– Обещает статью на следующей неделе, – сказал он. – Ты его, кажется, поразил.
– Чем?
– Скромностью, понятно. Так что следи за газетой. Дело хорошее, надо популяризировать нашу работу. – И спросил: – Что с покушением на Шамрая?
– Популяризировать, к сожалению, рано…
– На той же точке?
– Приблизительно.
– Значит, Эрлих не вытянул? Жаль… Я рассчитывал, что днями будет передавать в прокуратуру. Вот тебе и «бульдог»! Может, кого подключить к Эрлиху?
– Видимо, придется.
– Не думал пока, кого именно?
– Думал…
Я помолчал и неожиданно для самого себя сказал:
– Как ты смотришь на кандидатуру Белецкого?
– Отрицательно, разумеется, но тебе видней, – ответил Сухоруков. Он во всем любил порядок и неодобрительно относился к тому, что начальники отделений берут на себя функции оперуполномоченных.
Вообще-то говоря, он был, конечно, совершенно прав. И тем не менее на следующий день я отправился к Эрлиху.
Обычно я избегаю появляться в кабинете следователя, когда он беседует с подозреваемым или свидетелем. Это – нарушение профессиональной этики. Кроме того, присутствие третьего, особенно если этот третий непосредственный начальник, нервирует следователя, нарушает установившуюся атмосферу допроса, выбивает из привычного ритма. Но для начала мне необходимо было получить непосредственное представление о Явиче-Юрченко. Что же касается Эрлиха, то он обладал таким хладнокровием и выдержкой, что мое присутствие вряд ли могло помешать его работе.
Открыв дверь комнаты, я сразу же понял, что мое вторжение для Эрлиха неожиданность, и скорее всего неприятная. Когда я вошел, он встал из-за стола и вопросительно посмотрел на меня, видно полагая, что допрос придется прервать, так как ему предстоит какое-то срочное задание.
– Продолжайте, Август Иванович, – сказал я.
В холодных серых глазах мелькнуло нечто похожее на иронию.
– Слушаюсь.
Он сел, и с этого момента я перестал для него существовать, превратившись в некий номер инвентарной описи имущества кабинета: один стол, один сейф, один диван, два стула и один Белецкий…
Тем лучше.
Я устроился на диване и развернул принесенную с собой газету, которая одновременно выполняла несколько функций: подчеркивала случайность моего присутствия, служила ширмой и могла, в случае необходимости, скрыть лицо.
Явич-Юрченко сидел вполоборота, так что я мог хорошо изучить его. Мне он представлялся несколько иным, более значительным, что ли. Между тем в его внешности не было ничего броского, обращающего на себя внимание. Патриарх Московского уголовного розыска Федор Алексеевич Савельев, славившийся уникальной памятью на лица, советовал молодым оперативникам отмечать в человеке не то, что делает его похожим на других, а «индивидуализирующие особенности». Вот таких-то особенностей у Явича-Юрченко почти не было. Обычное, разве только излишне нервное лицо дореволюционного интеллигента: традиционные усы и бородка, пенсне, мясистый, неопределенной формы нос, который издавна принято называть русским, тембр голоса – все это было стандартным, примелькавшимся. Под категорию «типичного» не подпадали только руки – широкие, короткопалые ладони свидетельствовали о недюжинной физической силе. Вскоре я отметил еще одну «индивидуализирующую особенность» – маленький, едва заметный шрам на верхнем веке левого глаза: память о брошенной почти тридцать лет назад бомбе.
Вот, пожалуй, и все, что можно было сказать о Явиче-Юрченко при первом знакомстве. Внешность непримечательная. А что за ней скрывалось, мне предстояло только узнать.
Держался он спокойно. Но мне казалось, что это – мнимое спокойствие до предела натянутой струны. И если бы оно завершилось бурным истерическим припадком, меня бы это ничуть не удивило. Говоря о ком-то, Фрейман сказал: «герой-неврастеник». Видимо, это определение подходило и к Явичу-Юрченко. Впрочем, я мог, конечно, и ошибиться… С выводами спешить не следует.
Незаметно рассматривая Явича-Юрченко, я одновременно прислушивался к диалогу, который постепенно превратился в монолог Эрлиха.
Наиболее тяжелое положение у следователя не тогда, когда обвиняемый юлит и лжет, придумывая все новые и новые объяснения уже установленным фактам, а когда его ответы на десятом допросе в точности совпадают с тем, что он говорил на первом. Конечно, если удалось раздобыть дополнительные данные, следователь легко загонит своего противника в логический тупик, который рано или поздно, но приведет к признанию. Более того, в такой ситуации запирательство превращается в улику. Но если новых доказательств нет, а прежние в какой-то степени ослаблены объяснениями подследственного, который не менял и не собирается менять своих показаний, то следователь попадает в замкнутый круг, из которого ему не всегда удается выбраться.
Как я понял из материалов дела, Зрлих, по меньшей мере, совершил две ошибки. Во-первых, переоценил значение первоначально собранных им косвенных улик, а во-вторых, поспешил выложить их перед подозреваемым на первых же допросах. Он, видно, рассчитывал полностью парализовать способность Явича-Юрченко к сопротивлению. Но психологический расчет Эрлиха не оправдался. Новыми уликами Эрлих не располагал, а подозреваемый упорно повторял свои прежние показания, не давая следователю возможности поймать его на противоречиях.
Теперь Эрлих пытался спасти положение и разорвать круг, в котором оказался. Основным его козырем была логика фактов, козырь, на мой взгляд, не из крупных, но других у него на руках почти не имелось.
После нескольких формальных и ничего не дающих вопросов Эрлих, отодвинув от себя папку и отложив в сторону ручку, спросил:
– Если не ошибаюсь, вы в свое время числились по юридическому факультету?
Эрлих, разумеется, не ошибался: эти сведения фигурировали во всех протоколах, подписанных подозреваемым. Вопрос был вступлением. Видимо, Явич-Юрченко его так и понял и поэтому промолчал.
– По юридическому, – на этот раз утвердительно сказал Эрлих. – И хотя вы в дальнейшем занялись журналистикой, я все-таки думаю, что теорию доказательств вы не забыли… Она обычно хорошо усваивается и запоминается надолго, не так ли? Поговорим, как два юриста…
Эрлих выпрямился на стуле, поджал губы, вопросительно посмотрел на Явича-Юрченко.
Веко с маленьким шрамом потемнело от прилившей крови, задергалось. «Конечно, неврастеник», – подумал я. Явич-Юрченко полез в карман за папиросами…
– Вы не будете возражать, если один из юристов закурит?
Это была шутка, и Эрлих натянуто улыбнулся.
– Курите, – сказал он и пододвинул Явичу-Юрченко пепельницу.
Тот долго мял подрагивающими пальцами папиросу, закурил.
– Слушаю вас, коллега.
И в интонации и в словах была злая издевка. Но Эрлих сделал вид, что ничего не произошло. По его убеждению, следователь не имел права на эмоции. Эмоции – привилегия обвиняемого. И привилегия, и утешение…
– Юристов, как нам обоим хорошо известно, интересуют только факты, не так ли? – сказал Эрлих. – Вот я вам и предлагаю объективно их проанализировать.
Явич-Юрченко провел рукой по бороде, словно вытряхивая из нее невидимые крошки, и пустил вверх струю дыма. Ни тот, ни другой моего присутствия не замечали. Стараясь не шуршать, я положил на диван газету.
– Проанализировать, – повторил Эрлих. – Когда происходит преступление, первый вопрос, который возникает у любого следователя: кому это выгодно? Такой вопрос, естественно, возник и у меня: кому были выгодны пожар на даче и убийство управляющего трестом товарища Шамрая? Я опросил десятки людей. Здесь, – Эрлих положил ладонь на папку, – материалы, которые свидетельствуют о том, что совершенное преступление было выгодно только вам. Я не хочу быть голословным. Давайте последовательно проследим за всей цепочкой фактов. Комиссия по чистке лишила вас партийного билета. В этом решающую роль сыграл член комиссии Шамрай. Он раскрыл вашу неискренность на процессе правых эсеров. Он же на примере ваших статей и личных связей с бывшими эсерами доказал, что билет члена ВКП(б) служил для вас лишь удобной ширмой.
– Только не доказал, а пытался доказать, – поперхнулся папиросным дымом Явич-Юрченко.
– Комиссия с ним согласилась.
– Не все члены комиссии.
– Во всяком случае, большинство. Но для нас сейчас главное не это. Главное то, что у Шамрая были компрометирующие документы, а вы добивались пересмотра решения. И эти документы, и сам Шамрай были для вас, согласитесь, помехой. С другой стороны, понятное чувство ненависти к Шамраю, стремление отомстить за пережитое. Это не домыслы, а факты. У нас с вами, – Эрлих так и сказал: «У нас с вами», – имеются показания по этому поводу самого Шамрая, его секретаря и, наконец, ваши собственноручные письма Дятлову… Можем мы это игнорировать? Конечно, нет. Теперь пойдем дальше. На товарища Шамрая производится нападение, исчезают неприятные для вас бумаги. Одновременно выясняется, что накануне случившегося вы спрашивали Гудынского, где сейчас живет Шамрай – на квартире или на даче. Странное совпадение, не так ли? Но это еще не все. Ваш друг Дятлов заявляет, что в ночь с 25-го на 26-е вы являетесь домой только под утро и говорите ему: «Боюсь, как бы это гулянье плохо не кончилось», а служащая станции Гугаева видит вас ночью во время пожара на перроне…