355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Леонов » Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ) » Текст книги (страница 51)
Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2021, 19:00

Текст книги "Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11 (СИ)"


Автор книги: Николай Леонов


Соавторы: Юрий Перов,Сергей Устинов,Юрий Кларов,Валериан Скворцов,Николай Оганесов,Геннадий Якушин,Лев Константинов,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 248 страниц)

– Согласен.

– Ну и хорошо, что согласен.

Он улыбнулся, показав кромку металлических зубов, раздавил в жестянке желтыми от махорки пальцами окурок. Повторил:

– Это хорошо, что согласен.

Шамрай ни разу не упомянул Явича-Юрченко. Но его взгляд на происшедшее был уже мне достаточно ясен. Шамрай исходил из того, что если преступление совершил, паче чаяния, и не Явич-Юрченко, то кто-то другой, также исключенный из партии, то есть преступник действовал по политическим мотивам. Недаром он все время подчеркивал, что покушались на жизнь не управляющего трестом, а на жизнь члена комиссии по партчистке.

Интересно, кто кого убедил в этом: Эрлих его или он Эрлиха? А может быть, каждый из них самостоятельно пришел к такому предположению? Впрочем, какое там предположение – категорический вывод. Возможно, конечно, что вывод правильный. Но ведь пока под ним нет фундамента, а для здания обязательно нужен фундамент.

Да, пострадавший не самый объективный свидетель, что там и говорить. Но, к счастью, его точка зрения для следователя не обязательна. А вот позиция Эрлиха меня удивила. И если он высказал Шамраю свое мнение, с Эрлихом нужно будет серьезно поговорить. Он не имел права этого делать, тем более сейчас, когда все шатко и неопределенно…

Словно подслушав мои мысли, Шамрай сказал:

– Я не хочу вмешиваться в твою работу, но один вопрос все-таки задам. На правах пострадавшего… Кажется, так я у вас именуюсь? Не ошибся?

– Не ошибся.

– Так вот, скажи «пострадавшему»: ты Эрлиха отстраняешь от расследования?

– Нет. Пока нет…

– Значит, сам действуешь в порядке помощи, шефствуешь?

– Можно сказать и так.

– Ну что ж, это дело другое. А то твой звонок меня насторожил…

– Почему?

– Ну как тебе сказать? Я, понятно, в розыскном деле не мастак. Профессий за свою жизнь перебрал порядком – и лекпомом был, и конторщиком, и продотрядовцем, а сыщиком не привелось. Обошла меня эта планида. Но в людях разбираюсь. Поэтому мне и не хотелось, чтобы Эрлиха отстраняли. Он хорошее впечатление произвел. Толков, серьезен, дело знает, не бузит понапрасну. Солиден, словом. На такого положиться можно. – Он выдержал паузу. – Это не только мое мнение, но и мнение наших товарищей…

– Да, Эрлих у нас не на плохом счету, – сдержанно сказал я.

– Вот видишь, не на плохом… Солидный работник. А вот Рубинов…

– Русинов, наверно?

– Да, Русинов… Вот о Русинове я бы так не отозвался…

– Хороший работник.

– Тебе, конечно, видней. Но впечатление не то. Из другого теста. Не тот замес и не те дрожжи. Я, признаться, был немного удивлен, что ему поручили на первых порах расследование. Но зато не удивился, когда дело кончилось ничем… Он член партии?

– Да.

– Вон как? Что ж, партиец партийцу рознь… Он с меня трижды, нет, четырежды допросы снимал. Странные допросы. Будто уличить меня в чем-то пытался. Поверишь или нет, но к концу я уже сам себя преступником почувствовал. Уж, думаю, не Шамрай ли поджег дачу и стрелял сам в себя? – Он усмехнулся, уголки губ изогнулись и обвисли. – Значит, говоришь, член партии? Ну, ну…

Его высказывание о Русинове меня покоробило, хотя по-своему он был прав. Если работа Эрлиха по делу отличалась прямолинейностью и некоторой субъективностью, то деятельность Русинова тоже не являлась эталоном. В составленных им документах – а по документам можно определить стиль следователя и его подход к делу – ощущалась какая-то нервозность, непоследовательность, будто он и хотел и опасался определенности. Тут уж проявлялась не гибкость ума, а какая-то разболтанность. Вопросы, которые он задавал Шамраю, отличались, мягко говоря, нетактичностью. Человеку, чудом оставшемуся в живых, таких вопросов не задают даже в том случае, если некоторые его утверждения и не кажутся обоснованными или достаточно убедительными.

Знакомясь с делом, я сразу обратил на это внимание, так как Всеволод Феоктистович обычно отличался чувством меры и тактом. Б деле Шамрая это чувство ему безусловно изменило.

Что ж, на месте Шамрая я бы тоже, пожалуй, не испытывал симпатии к такому следователю. Особенно после пережитого. Допрашивать его нужно было иначе. Тут Русинов дал, конечно, маху. И вот результат: недоверие и недоброжелательство.

По моей просьбе Шамрай подробно рассказал уже известные мне обстоятельства происшедшего. Говорил он скучно, вяло, почти дословно цитируя свои предыдущие показания. Ночная работа, неисправный сейф, поездка на дачу, пожар, нападение, взломанный замок, выстрелы…

Шамрай не зря себя хлопал по шее, когда заговорил об этом деле. Оно ему действительно осточертело. Но что поделаешь?

– Дача за тобой давно закреплена? – спросил я.

– С августа прошлого года. Как только закончили строительство.

– Но это же конец сезона.

– Так получилось. Должны были сдать к апрелю, но затянули.

– Ты ею постоянно пользовался?

– Нет, конечно. По выходным, да и то не часто. Сам знаешь – работа. Так намытаришься за день, что не до дачи. То партдень, то совещание, то люди приходят, то в наркомат вызывают. Лишь бы ноги до дому дотащить.

– А семья?

– Да так же. Жена работает, общественные нагрузки. Женорганизатор. Дочка учится, в школе второй ступени… Вообще-то дача для дочки предназначалась: с легкими у нее не в порядке – наследственность. Воздух нужен. Но закрепили дачу за мной к концу школьных каникул, так что она там после пионерлагеря всего несколько раз побывала. Ну, а в октябре я в школе договорился и их обеих на юг отправил, в Крым. Море и все такое…

– В общем, не часто пользовались?

– Я там за все время дней шесть провел, ну а они от силы восемь – десять, не больше…

– Телефон на даче имелся?

– Нет. Хватит того, что мне по ночам домой звонят. Тебе, верно, тоже?

– Бывает. Значит, телефона не было?

– Нет. И ставить тоже не собирался.

– А знакомые, сослуживцы, школьные приятели дочери приезжали?

– Да нет. Кроме моего секретаря, никто не бывал.

– А приглашал?

– Нет.

– Шофер в тресте один?

– Трое. Две машины, три шофера.

– Кто из шоферов приезжал на дачу?

– Никто. Я ведь сам машину вожу. К чему шоферов по личным делам беспокоить?…

– Сотрудники знали адрес дачи?

– Только Гудынский. Ведь я дачей, можно сказать, не пользовался, так что и адрес сообщать было вроде ни к чему.

– Где находится дачный поселок?

– Это, видно, знали. Там ведь с сотню коттеджей выстроили, а то и больше. Дачный поселок известный. Знали и о том, что там у меня дача. Могли, по крайней мере, знать.

– А почему ты решил именно 25 октября отправиться на дачу, когда тебе нужно было с собой документы брать?

– Вообще-то ты тут прав: притупление бдительности. Недоучел возможных последствий. Но взыскание за это я уже получил.

– Я не о том. Почему у тебя мысль о поездке в будний день возникла, да еще с документами?

– Да я уж и сам об этом думал. Ну как тебе объяснить? Устал чертовски, а тут соблазн за рулем посидеть, проветриться, да и свояченицу не хотелось ночью беспокоить. Она у нас рано ложится, а я засиделся на работе и ключ от квартиры дома забыл. Вот и решил на дачу махнуть…

– Кстати, Филимон Герасимович, – сказал я, – ты помнишь, в котором часу уехал тогда с, работы?

– Ну а как же? На память не жалуюсь. Служит. Было тогда около двенадцати, а точней – без двадцати двенадцать.

– Это ты прикинул?

– Зачем прикинул? По часам.

– По этим? – я кивнул на стену, где висели прямоугольные часы с длинным и широким маятником.

– И по этим и по карманным. Отбыл без двадцати, прибыл минут в двадцать – двадцать пять первого. Дорога – сорок минут. Все, как в аптеке. Сторожиха же говорила, что свет у меня на даче в половине первого зажегся. Так?

– Так.

– Почему же спрашиваешь? Я об этом уже раз десять докладывал – и Русинову и Эрлиху…

– Понимаешь, один свидетель утверждает, будто ты уехал с работы около девяти вечера. Вот я и подумал: может быть, часы спешили или даже остановились?

– И у меня и у сторожихи?

Кончики губ выгнулись дугой. Шамрай положил на стол серебряные карманные часы с крышкой, нажал на кнопку, крышка отскочила. Время совпало до минуты.

– Убедился? Вот так, Александр Семенович! У меня все ходит не останавливаясь. И точно ходит. Я ведь часы сам завожу. Завожу и сверяю. Каждое утро в одно время. И старую привычку имею следить за временем. Так что ошибся не я, а вахтер. Ввел он вас в заблуждение…

А откуда, собственно говоря, ему известно, что я имел в виду вахтера? И вообще зачем его знакомили с показаниями этого вахтера и Вахромеевой? Какая в этом была необходимость? Шамрай все же потерпевший, а не помощник старшего оперуполномоченного Эрлиха, и не обязательно потерпевшему знать материалы следственного дела.

– Я Эрлиху уже объяснил, – сказал Шамрай, – что вахтер Плесецкий – пропойца, алкоголик, человек классово чуждый. Он у нас с полгода работал, так я его ни разу трезвым не видел. Он не то что время – чужой карман со своим перепутает. У него, по-моему, даже приводы были.

– Вон как?

– Да. Окончательно разложившийся человек…

– Он у вас сейчас работает?

– Нет, конечно… Выгнали. Но если он тебе нужен, я дам команду – разыщут.

– Зачем?

– Тебе лучше знать.

– Ни к чему. Это я так, между прочим…

Потеплевшие было глаза Шамрая снова стали холодными, щеки втянулись, а подбородок заострился и выдвинулся вперед. На скулах розовели пятна., Разговор о времени отъезда на дачу его явно раздражал. По не совсем понятным для меня причинам этот пункт неожиданно оказался болевой точкой. Слишком долго нажимать на нее не следовало, и я отказался от соблазна задать Шамраю еще два-три уточняющих вопроса. Нам еще предстояло не раз встретиться. Если будет необходимость, после соответствующего обезболивания можно опять заняться этой точкой. А пока оставим ее. Не все сразу.

Закончив с часами, вахтером и сторожем, я плавно перевел разговор на работу комиссии по партийной чистке. Шамрай постепенно возвращался в состояние равновесия. Все видимые признаки раздражения исчезли. Его подбородок занял свое прежнее, предназначенное ему положение, а скулы приобрели обычный желтый цвет. Даже кончики губ и те вернулись в состояние покоя, вытянулись почти в прямую линию. Вот и чудесно!

Я ожидал, что он сам заговорит о Явиче-Юрченко, но ошибся: эта фамилия не упоминалась. Кажется, Шамрай решил, что инициатива должна исходить от меня. Что же, да будет так. В конце концов, у меня нет никаких существенных возражений. И я без всякого, разумеется, нажима упомянул о Явиче-Юрченко, сознательно поставив его в середину списка исключенных из партии. Однако Шамрай и тут не воспользовался предоставившейся ему возможностью. То ли Эрлих не посвятил его в курс дела, что было маловероятно, если учесть только что удивившую меня осведомленность в отношении вахтера и сторожа, то ли настолько исчерпывающе посвятил, что Шамрай считал неудобным демонстрировать мне свои несколько излишние знания… Впрочем, когда я сам стал задавать вопросы о Явиче-Юрченко, Шамрай отвечал сдержанно, но охотно. Кое-что в его ответах не могло не заинтересовать… К сожалению, нашу беседу, которая становилась все более и более любопытной, пришлось прервать. Позвонила Галя (я ей всегда сообщал, где меня можно найти) и сказала, что меня разыскивает Фрейман. Илюша просил передать, что через два часа он уезжает, поэтому я должен поторопиться.

Переносить встречу с Фрейманом мне не хотелось. Поймать Илью было трудно. Кроме того, у него сейчас находилось дело по обвинению Дятлова – знакомца Явича-Юрченко. Да и вообще я не любил менять своих планов без крайней на то необходимости.

– Девица секретарь? – полюбопытствовал Шамрай, когда я положил трубку.

– Да, девушка.

Он засмеялся.

– Рискуешь, Александр Семенович.

– Я не понял.

– Сплетни, – объяснил он. – Я уже опыт имею. Теперь держу в секретарях только мужика. Спокойней. Учти опыт…

– Ну, волков бояться – в лес не ходить, – отшутился я.

– А зачем тебе лес?

– Считаешь, что без леса лучше?

– Намного лучше! – засмеялся Шамрай. – Даже если в лесу у тебя дача…

Расстались мы друзьями. Провожая меня до дверей кабинета, Шамрай сказал:

– Если что, звони или заезжай.

– Обязательно, – заверил я.

Так в «горелом деле» появился еще один протокол допроса.


XIII

В общем-то я не из числа удачливых. Но на друзей мне везло. Везло в детстве, везло в юности, везло в зрелом возрасте. Им я обязан теплом, которое согревало меня в холодные годы, поддержкой в тяжелые минуты. Короче – всем. Поэтому мне трудно отделять свою биографию от биографий близких мне людей, среди которых был и Илья Фрейман, человек неистощимой жизнерадостности и обаяния.

С ним мы работали в уголовном розыске шесть лет, пока он не перешел в ОГПУ. Вначале его временно прикомандировали к группе, занимавшейся расследованием дел о кулацких восстаниях, а затем забрали совсем.

Сухоруков, который, несмотря на свое несколько ироническое отношение к Фрейману («Ветер не ветер, а сквознячок в голове имеется»), очень ценил его как работника, категорически возражал против перевода. Виктор трепал нервы кадровикам, ответственным партийным работникам МГК партии и, конечно, руководству ОГПУ. Его выслушивали, иногда даже обещали помочь, но в итоге все его рейды закончились безуспешно: Фреймана нам не вернули. Способный и высококвалифицированный следователь (у Ильи было высшее образование, что по тем временам высоко ценилось) быстро продвинулся. К 1932 году он уже занимал должность заместителя начальника отдела центрального аппарата, намного опередив не только меня, но и Сухорукова.

Отношения, которые сложились у нас по совместной работе, полностью сохранились, но встречались мы реже. Это объяснялось рядом обстоятельств, среди которых не последнее место занимала семья. Сухоруков утверждал, что Фрейман-холостяк и Фрейман-муж – это два совершенно разных человека. Я так не считал. Но следовало признать, что Фрейман до женитьбы и Фрейман после регистрации брака, хотя и имели между собой много общего, все же отличались друг от друга. Когда-то я даже не мог себе представить его мужем, тем более – идеальным. А оказалось, что Фрейман просто создан для семейной жизни. Из него получился настолько образцовый семьянин (отец, муж и глава семейства), что времени на друзей у него оставалось мало, а когда мы все-таки встречались, он из всех возможных тем отдавал предпочтение разговору о детях, их поразительном уме («Верь не верь, а что-то исключительное!»), сообразительности («Ты бы тоже мог кое-что позаимствовать…»), шалостях и особенно болезнях (справочник детского врача он выучил назубок и, кажется, вполне мог защищать диплом). Когда я женился на Рите, мы стали встречаться чаще – «семьями». Но, как известно, моя семейная жизнь не затянулась…

Однако мы не отрывались друг от друга, тем более что наши дороги временами перекрещивались: то возникала необходимость в какой-то справке, то мы занимались, хотя и с разных позиций, одним и тем же человеком. Кроме того, ни сам Фрейман, ни старые сотрудники уголовного розыска никогда не забывали, что Илья некогда работал у нас. Он считался как бы полномочным представителем уголовного розыска в ОГПУ. Поэтому к нему обращались с различными просьбами. Когда московская милиция взяла шефство над колхозами Старожиловского района, Фрейман раздобывал керосин для «розыскных колхозов». Когда началось строительство домов для работников милиции, Фрейман «нажимал» на проектировщиков и строителей. А когда в 1935 году МГК партии принял решение, что милиция будет отчитываться в своей работе перед Моссоветом и райсоветами, а начальники отделений и командиры частей – на фабриках и заводах, Фрейман участвовал в разработке форм этих отчетов. В общем, он оставался «нашим», и в ОГПУ шутили, что в лице Фреймана к ним просочилась агентура Московского уголовного розыска.

…Когда я оказался в вестибюле большого дома на углу Лубянки и Фуркасовского переулка, в нос мне ударил запах краски и сырости. Вокруг стояли ведра с известкой, стремянки, а на них – маляры в наполеоновских треуголках из газет. Шел ремонт. Для меня это не было неожиданностью. Если в остальных учреждениях СССР покраска и побелка обычно производятся весной, то в НКВД, прокуратуре, судах и милиции только зимой или осенью. За сорок пять лет работы в уголовном розыске мне так и не удалось раскрыть тайну этой закономерности. Впрочем, эта закономерность продолжает действовать и до сих пор…

На мой вопрос, находится ли Фрейман в своем кабинете, дежурный ответил утвердительно. Но я уже был достаточно опытным работником и превосходно знал, что такое ремонт и каковы его последствия. Поэтому я попросил дежурного уточнить.

Моя назойливость ему явно не понравилась. Он неохотно снял телефонную трубку и позвонил дежурному коменданту, а затем с той же неохотой сообщил, что ошибся: в связи с ремонтом Фрейман временно находится в другом кабинете. Он назвал мне номер комнаты и уже в порядке личного одолжения объяснил:

– Это на самом верхнем этаже.

– Знаю.

Едва я поднялся на верхний этаж, как меня остановил оклик:

– Белецкий!

Я обернулся и увидел Сухорукова.

– С этим ремонтом никого не найдешь, – раздраженно сказал он. Сухоруков был не в духе. Это чувствовалось и по лицу и по тону. – Ты к Фрейману?

– Да.

– Не забудь напомнить о демобилизованных красноармейцах из войск НКВД, – сказал Сухоруков. – А то закончится тем, что все отделы разберут, а нашему, как обычно, ничего не достанется. Потом ходи свищи…

Как и все начальники отделов, Сухоруков был убежден, что его отдел всегда обходят, особенно в подборе кадров. Цатуров называл это «начпсихом» – начальственной психологией и, ссылаясь на восточную мудрость, которая безотказно выручала его во всех случаях жизни, говорил: «Лучше не надо мне коровы, только бы у соседа не было двух».

– Проси человек двадцать – двадцать пять, – посоветовал Сухоруков.

– А куда мы их денем? – попробовал возразить я. – У нас же не больше восьми вакансий…

– Это уж не твоя забота. Найдем куда деть, – ворчливо отозвался Виктор. – Пусть их нам сначала дадут. – И спросил: – Ты к Фрейману с «горелым делом»?

– С ним.

– Кажется, у тебя с этим делом тоже ремонт…

– Краской пахнет?

– Беспорядком, – с сердцем сказал Сухоруков. – Беспорядком и неразберихой.

– Ты долго здесь пробудешь?

– Часа полтора. Если освобожусь раньше, зайду. Фрейман сейчас тут сидит? – он кивнул в сторону двери.

– По непроверенным данным, здесь.

– Ладно… Обязательно напомни о демобилизованных.

– Хорошо.

Сухоруков направился вдоль коридора, продолжая разыскивать начальство, а я нажал на металлическую ручку двери. В отличие от Петровки, 38, двери здесь открывались без скрипа. Одно удовольствие открывать такие двери.

Печатавший на машинке молодой человек с кубиками в петлицах поспешно вскочил:

– Вы к начальнику?

– Да.

– Товарищ Белецкий?

– Совершенно верно.

– Начальник ждет вас.

Он указал мне на дверь, слегка напоминавшую дверь шкафа, но не такого, как у меня в комнате, мосдревовского, а солидного, уважающего себя шкафа из полированного орехового дерева.

По своей излюбленной привычке Фрейман сидел не за столом, а на столе. Он жевал бутерброд и одновременно делал пометки на страницах какого-то документа. Его шевелюра отливала бронзой.

– Здравия желаю, товарищ начальник!

– И тебе здравия, – сказал Фрейман, соскакивая со стола с легкостью завзятого физкультурника. – Хочешь бутерброд?

Я отказался.

– Ну и зря, – сказал Фрейман. – В старину говорили, что плох тот работник, который не умеет есть. А старые люди знали, что говорили.

– А у тебя завидный аппетит.

– Не жалуюсь. Но в основном с горя… Такая уж натура. Некоторые с горя пьют, а я ем. Чем больше горе, тем лучше аппетит.

Судя по объему пакета, у Фреймана были крупные неприятности.

Илья, как обычно, шутил, но что-то мне подсказывало, что настроение у него не безоблачное. На людей, мало его знающих, Фрейман производил впечатление беззаботного весельчака, ничего в жизни не принимающего всерьез. Он действительно стремился казаться таким. Но это была хорошо подогнанная, а возможно, и приросшая к его лицу маска. Как и многие, он был в некотором отношении актером, раз и навсегда избравшим себе в жизни определенную роль. Фрейман выступал в амплуа балагура и души общества.

Бесшумно вошел секретарь, положил на край стола тисненую кожаную папку:

– Почта.

– Спасибо, Сережа.

Когда от вышел, я сказал:

– Ты кажется, учитываешь опыт Шамрая.

– А именно?

– Он меня убеждал, что секретарем должен быть обязательно мужчина.

Я пересказал заключительную часть беседы с Шамраем.

– Ну, у него для этого есть определенные основания…

– Видимо, обжегшись на молоке, дуют на холодную воду. Он говорил, что из-за сплетен вынужден был уволить секретаршу…

– Ну не совсем из-за сплетен, – сказал Фрейман. – Тут он немножко смягчил. Во-первых, его секретарша была женой бывшего полковника из штаба атамана Дутова, а во-вторых… Во-вторых, сплетни имели некоторое основание…

– Он производит впечатление аскета.

– А он и есть аскет. Только новая разновидность – аскет-жизнелюб.

– Ты что, занимался этим?

– Аскетизмом? Это не по моей епархии. Да и заниматься там было нечем, но… В общем, не вздумай расставаться с Галкой, учти, что это не только моя кандидатура, но и моя любовь – после Сони, конечно, – а то я тебя, женоненавистника, знаю. – Он погрозил пальцем и спросил: – Хороша девушка?

– Ничего.

– Огонь, а не «ничего». А какая забота о начальнике!… Мне бы такого секретаря! – И после паузы: – Пуговицу на рукаве не пришивала?

– А ты откуда знаешь?

Фрейман был доволен.

– Интуиция. Ну, еще немножко воображения и наблюдательности.

– Ты бы, Илюша, лучше свою наблюдательность по какому-нибудь другому поводу демонстрировал…

– Ого! – Фрейман выпятил нижнюю губу. – А ведь тебя заело. Ей-богу, заело! Любопытная деталь. Надо будет на досуге заняться.

– А ты не меняешься, – сказал я.

– Это хорошо или плохо?

– Наверное, хорошо…

Илья вкратце познакомил меня с делом по обвинению Дятлова. Оно уже было почти закончено.

– Как видишь, ничего для тебя интересного, – сказал он в заключение. – Разве только письма Явича-Юрченко… Но, если хочешь побеседовать с Дятловым, я это устрою. Он у нас пока во внутренней тюрьме. Но мое мнение – зря время потеряешь.

– Ладно, давай письма, а там посмотрим.

Фрейман достал из сейфа письма.

– Если я тебе не нужен, то я минут на сорок удалюсь, не возражаешь?

– Нет. Только учти, что к тебе собирается Сухоруков.

– Он здесь?

– Здесь.

– Опять будет меня мытарить по поводу демобилизованных?

– Само собой.

Фрейман вздохнул:

– Железный человек!

– Вроде тебя.

– Куда мне! – сказал Фрейман. – Я не железный… Я золотой.

– Это твое мнение?

– Сонино. Но ты ведь знаешь, что я всегда и во всем считаюсь со своей женой… Знаешь?

– Знаю, – подтвердил я.


XIV

С письмами Явича-Юрченко знакомился в свое время еще Русинов. Он же сделал из них выписки, которые были приобщены к делу о нападении на Шамрая. Но, как я смог убедиться, эти выписки носили слишком утилитарный характер. Между тем оба письма оказались настолько любопытными, что заслуживали того, чтобы снять с них копии.

Эти копии много лет спустя я разыскал в архиве вместе с другими документами «горелого дела». Учитывая, что они сыграли определенную роль в распутывании всего клубка, дают представление о тех годах и Явиче-Юрченко, я хочу привести их, выбросив лишь то, что не имело никакого отношения к описываемым событиям. Первое письмо Явича-Юрченко, датированное 24 сентября 1934 года, являлось ответом Дятлову, который через двенадцать лет после их последней встречи – виделись они летом 1922 года на процессе по делу правых эсеров – разыскал Явича-Юрченко и написал ему в Москву. Письмо Дятлова обнаружено не было. Явич-Юрченко заявил, что он вообще не хранит писем и уничтожает их сразу же после прочтения.

«Рад Федор, что ты «жив и почти здоров», – писал Явич-Юрченко. – Пишу «рад» не для формы. Действительно, рад. Какие бы ни были у нас расхождения – а они есть и с годами не сгладились, а углубились, – ты был и останешься частью моей юности, ее осколком. Из осколков, разумеется, вазы не слепишь, но они, как выражаются юристы, являются вещественными доказательствами ее былого существования. Такого рода воспоминания приятны хотя бы тем, что вызывают мироощущение тех лет, щекочут нервы и память. Но между нами не должно быть недомолвок. Поэтому давай сразу поставим точку над i. Это тем более необходимо, что тон твоего письма вызвал у меня недоумение, а форма – протест.

Недавно в качестве внештатного корреспондента «ЗИ» («За индустрию») я был на Урале. Моя командировка совпала с посещением здешних предприятий Серго Орджоникидзе. Как мне рассказывали, в Березниках Орджоникидзе пожаловались на начальника ТЭЦ, который издал приказ, обязывающий инженеров являться на работу бритыми. Приказ являлся превышением власти, тем не менее Серго не поддерживал жалобщиков. Лучше, сказал он, чтобы инженеры брились добровольно, но, если они недогадливы, приходится действовать в директивном порядке.

В этом есть смысл. Наше время требует от людей чистоплотности – и телесной и духовной. Чистоплотности в мыслях и делах. Неряшливость нетерпима. Так я, по крайней мере, считаю. А твое письмо колет неопрятной и густой щетиной двенадцатилетней давности… Сильно колет. И первая мысль, которую оно вызвало, это была мысль о парикмахерской. Мы с тобой не в Березниках, я не начальник ТЭЦ, а ты не мой подчиненный, поэтому административный порядок отпадает. Ограничусь советом: избавься от щетины… А теперь по существу затронутых вопросов.

По моему глубокому убеждению, процесс 1922 года над эсерами являлся не «расправой с инакомыслящими революционерами», а судом революции над реставраторами.

И я не могу разделить твоего восхищения поведением некоторых подсудимых. Ответ одного из них на вопрос председателя трибунала, что он признает себя виновным только в том, что в 1918 году «недостаточно работал цдя свержения власти большевиков», свидетельствовал не столько о мужестве «борца за правое дело», сколько о личной озлобленности неудавшегося претендента на власть, о его неспособности, отбросив субъективные напластования, взглянуть со стороны на свое, тогда недавнее, прошлое.

Удивительным же представляется лишь одно – мягкость приговора, я бы сказал, поразительная мягкость. Посуди сам. Даже Семенов, начальник центрального боевого отряда, тот самый Семенов, который приказал убить Володарского, лично отравлял пули, укрывал убийцу, а затем руководил работой по организации июльского покушения на Ленина, и тот был по ходатайству трибунала полностью освобожден Президиумом ВЦИК от наказания вместе с Коноплевой, Ефимовым, Федоровым-Козловым и другими. Помнишь формулировку?

«Эти подсудимые добросовестно заблуждались при совершении ими тяжких преступлений, полагая, что они борются в интересах революции; поняв на деле контрреволюционную роль партии с.-р., они вышли из нее и ушли из стана врагов рабочего класса, в какой они попали по трагической случайности. Названные подсудимые вполне осознали всю тяжесть содеянного ими преступления… они будут мужественно и самоотверженно бороться в рядах рабочего класса за Советскую власть против ее врагов…»

Какая уж тут «расправа»! Это, Федор, не расправа, а высшее проявление гуманности. Когда социалисты-революционеры в годы гражданской войны приходили к власти, они, согласись, не были столь великодушны. Вспомни ту же Самару. Большевиков и сочувствующих им расстреливали пачками. Между чешской контрразведкой и эсеровской милицией было даже нечто вроде соревнования… А Омск? Да что там говорить!

Поэтому совершенно напрасно ты мне делаешь комплимент – комплимент, разумеется, с твоей точки зрения, – что я «по мере сил старался не усугублять и без того тяжкое положение жертв репрессии» (эти слова в тексте кем-то были подчеркнуты красным карандашом).

Не было ни одного вопроса, от которого я бы уклонился. Я не пытался и не хотел смягчать, вуалировать, а тем более извращать факты, уличающие обвиняемых. И если я не говорил о некоторых известных мне обстоятельствах (подчеркнуто красным карандашом), то только потому, что меня о них не спрашивали. Я являлся свидетелем, а не обвинителем и не считал себя вправе выходить за рамки отведенного мне в процессе места4 (подчеркнуто).

Это все дела давно минувших дней. Пишу о них так подробно для того, чтобы рассеять твое заблуждение на мой счет. Партбилет для меня не хлебная карточка и не средство для маскировки прежних заблуждений. Что же касается доверия, то этот вопрос достаточно сложен (подчеркнуто). Обо всем не напишешь. Встретимся – поговорим. Когда-то мы умели находить общий язык. Не уверен, что это нам удастся и сейчас, но попробуем. Попытка не пытка…

Теперь о тебе. В твоем письме слишком много намеков и недомолвок, чтобы я мог, наконец, разглядеть твое сегодняшнее лицо.

Ты пишешь, что примирился с Советской властью, относишься к ней «совершенно лояльно», но все же продолжаешь помнить «о своих прежних идеалах». Очень противоречиво, Федор! Так и ощущаешь между строк дореволюционную щетину. А что под ней, под щетиной? Об этом можно лишь догадываться.

Затем следует твое высказывание о Троцком и «новой оппозиции». Снова щетина! Уж если на то пошло, то взгляды Троцкого и иже с ним диаметрально противоположны не только основным концепциям большевиков, но и эсеров. Троцкизм скорей уж какая-то крайняя, бесшабашная форма меньшевизма. Ведь недаром не кто иной, как меньшевик Дан, писал, что оппозиция «взращивает не только в рабочих массах, но и в среде рабочих-коммунистов ростки таких идей и настроений, которые при умелом уходе легко могут дать социал-демократические плоды». Старик Дан прав. Возьми хотя бы вопрос о крестьянстве. Троцкий всегда исходил из того, что крестьянство (все крестьянство, без дефференциации!) в силу своей инертности, отсталости и враждебности пролетариату не способно участвовать в социалистическом строительстве. А отсюда вывод: экспроприировать мужичка, как экспроприировали в свое время крупную буржуазию, отобрать у него землю, скот, соху, борону. И уж тогда, лишенный собственности на средства производства, превращенный в наемного рабочего, он за неимением иного выхода вынужден будет пойти по пути социализма. Причем путь этот предполагается сделать для мужика крайне тернистым… Помнишь выступление Троцкого на Десятом съезде РКП(б)? Он тогда предлагал формировать из крестьян трудовые части по образцу воинских. Насилие по отношению к крестьянству – краеугольный камень троцкизма, который вообще абсолютизирует насилие. До сих пор не могу забыть речь троцкиста Гольцмана на Московской губернской и городской конференциях РКП (б) в ноябре двадцатого года, которая тогда шокировала многих делегатов. Он говорил, что способ принуждения – это способ реальной политики, поэтому нельзя останавливаться ни перед какими методами, в том числе перед методом «беспощадной палочной дисциплины… Мы не будем останавливаться перед тем, чтобы применять тюрьмы, ссылку и каторгу по отношению к людям, которые не способны понять наши тенденции».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю