Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 117 страниц)
За Лиллерской заставой стояла тележка зеленщика, раненая лошадь билась в оглоблях; люди, ехавшие в тележке, и мужчины и женщины, спасаясь от пикирующих бомбардировщиков, должно быть, соскочили и бросились к дому, но дверь оказалась недостаточно широкой, они не успели войти, их убило тут же, на тротуаре… От Лиллера до Норран-Фонта пять километров. Что делать? Они все еще были во власти одной мысли: море. Если удастся доехать до Булони, они спасены. Возчик спросил Фюльбера: – А лошадь как? Ее, значит, в Булони придется бросить? – Потому что теперь они думали только о пароходе, который отвезет их в Англию. Никому и в голову не приходило, что немцы уже дальше Булони. И они едут на запад, огибают аэродром… Дорога ведет в Эр-сюр-ла-Лис, нет, это дорога в Кале, а в Булонь надо ехать на Теруан. – Сынок, не забудь, что Жанна на сносях, – сказала мать, – вы, мужчины, всегда об этом забываете. – А ведь верно, хоть Жанна и не идет пешком… да уж очень подвода тряская!
Дороги тоже движутся вместе с ними, так сказать, сами несут их. Проехав несколько деревушек, они выбрались на Теруанское шоссе. Из Теруана можно будет направиться прямо на запад, на Булонь. Но в Теруан они не попали… Им сказали, что дорога на юг отрезана. Чего только ни наговорят! Поедем в Англию, да, Жанна? Жанна так устала, надо сделать привал… Они и не подозревают, что в Лиллер, откуда они так недавно выехали, уже вошла колонна немецких танков, идущих из Сен-Поля. Небо полно самолетов. Сгустившийся мрак прорезают вспышки. В отдалении слышны взрывы бомб. Здесь почти спокойно, сельская местность, поля – и десятки тысяч людей, остановившихся на ночлег… В сарае есть сено. А в девятнадцать лет еще так крепко спится…
С эвакуацией раненых дело обстоит очень неблагополучно. В дивизионный санотряд Давэна де Сессак, поместившийся в одном из пригородов Ланса, возвращаются санитарные машины, отправленные в Бетюн. Тамошний госпиталь свернулся после отхода штаба фронта. На запад путь отрезан. Раненых надо отправлять на Сент-Омер. Вечером все собираются у местного аптекаря. Он сказал врачам: берите, что может вам пригодиться, лекарства, инструменты… Фенестр, Сорбен, Бурра – все там, отбирают шприцы, иголки, спирт. Этого как раз нехватает! А патентованные средства… – Да ну, Бурра, нечего жадничать, все равно всего не унести, – говорит Фенестр. – Удивительно, что вечером здесь не гасят света. И всюду вокруг то же, – может быть, затемнение и есть, но, как бы там ни было, фонари у входа в шахты горят достаточно ярко, чтоб их можно было заметить с воздуха. Странно, но вражеские самолеты ими как будто совсем не интересуются. Санитары, по обыкновению, ночуют в школе. На улицах, на площади перед церковью и на площади перед мэрией гулко отдается каждый звук, ходят какие-то люди, похожие на бродяг, не скрываясь говорят неправдоподобные вещи…
Раулю не спалось. Может быть, от усталости. Они возвратились из-под Арраса только к вечеру. Поняв, что ему все равно не уснуть, Рауль потихоньку выбрался из школы. Ему хочется походить. От вечной езды в машине ноги – как деревянные. А потом надо пользоваться, пока еще остался хоть кусочек французской земли. Ведь все время отступаем. Сжимаемся. В конце концов, что думают делать командиры? Похоже, что они сами не знают. Рауль никогда еще не бывал в местах вроде здешних. Жаль, что не пришлось побывать тут раньше, до войны, не пришлось узнать этот край. Если заговорить здесь с людьми, пожалуй, встретят недоверчиво. Может быть, как раз это и не дает Раулю спать: рядом с ним рабочий мир, а он, солдат, проходит мимо, как чужой. И вдруг перед ним на стене надпись мелом, совсем еще свежая: «Да здравствует Торез!» И сразу радостно забилось сердце. Кто-то сегодня ночью в брошенном городе написал эти слова. Рауль огляделся, словно ожидая, что увидит этого товарища. Да разве это возможно! Но мысленно он повторяет: «Да здравствует Торез!» – и думает о товарище, который написал эти слова, который вернул ему веру в самого себя. Он уже начал поддаваться общему настроению, решил, что всему конец: придет Гитлер, его танки, его самолеты… Все захватят, займут всю страну, введут фашистский порядок. И вдруг, вот вам, глядите: ночью в Мерикуре, в департаменте Па-де-Кале, чья-то рука вывела на стене три слова и восклицательный знак. Три слова. Рауль думает о Морисе. Пока есть Морис… Среди всей этой кутерьмы – уходящие англичане, и военные сводки, и голос могильщика Рейно, и все прочее, – да, среди этой кутерьмы он немного позабыл о Морисе… то есть о партии. А теперь, из-за трех слов, написанных мелом на кирпичной стене, он думает: ну, и что же? Ну, пусть даже они займут весь север, что ж такого? Это еще не вся Франция; неизвестно, что сейчас происходит… даже там, где уже немцы, в тылу у Гитлера тоже есть товарищи, тоже есть партия…
Рауль хорошо размял ноги. Теперь можно и обратно. Теперь он заснет. Не такой он человек, чтоб верить в чудо! Он не Поль Рейно… Если три слова, написанные мелом на кирпичной стене, вселили в него надежду, так это потому, что среди окружающей гнили, среди полного развала эти три слова, написанные мелом на кирпичной стене, напомнили ему о том, что могут сделать люди, когда они действуют сообща, и он верит не в силу чуда, а в силу организации.
* * *
– Вы понимаете, – сказал министр, – Манделю я не мог не уступить дорогу…
Ватрен посмотрел на него: все тот же, охотно мирится с тем, что портфель министра внутренних дел достался другому, а за ним сохранилось второстепенное министерство… Однако адвокат Ватрен не пришел бы к тому, кого в свое время называл «патроном», если бы дело не касалось других людей. Потому что за последний месяц Ватрен очень изменился. Но дело касалось других. И не только Ивонны Гайяр. Адвокаты Левин и Виала просили его похлопотать: депутатов-коммунистов увезли из Парижа и куда – неизвестно. Можно было опасаться самого худшего. Семьи… Ладно, Ватрен предпримет кое-какие шаги. Если хоть чем-нибудь можно облегчить участь арестованных… При серьезности создавшегося положения не исключалась возможность, что депутатов, осужденных на основании определенного пункта обвинения, предусматривающего соответствующее наказание, обвинят без дополнительных данных в новых, более тяжких проступках… и всегда надо опасаться расправы без суда и следствия, втихомолку, без огласки.
– В сущности, – сказал министр, – вам надо бы обратиться непосредственно к Манделю. Правда, он применяет драконовские меры, это соответствует его темпераменту, потому-то ему и поручили министерство внутренних дел… А что могу я? Но если вы хотите послушаться моего совета…
Совет заключался в том, чтоб обратиться к Монзи. К Монзи? Почему к министру путей сообщения[648]?.. Министр потрогал нос и засмеялся одними глазами: – Поверьте мне, Ватрен, это совет не плохой… Монзи обожает браться за такие дела. Он хвалится, что у него есть связи среди ваших… клиентов. Я верно говорю – клиентов?.. Он даже предпринимал, я это точно знаю, кое-какие шаги. Разумеется, я не могу утверждать, что эти шаги не преследовали двойную цель. Вы Монзи знаете! И знаете, что я о нем думаю: это человек, которому хочется играть роль. Он ни одной картой не рискнет зря. И Италия, и Энциклопедия[649]… Он жаждет стать незаменимым. Он очень умен. Слишком умен. Его всегда интересует то, что будет потом. У нас сейчас война, а он уже думает о мире. Можете не сомневаться, что в тот момент, когда мы будем подписывать мирное соглашение, он мысленно будет составлять коалицию для следующей войны… У него свои виды на коммунистов. Словом, решайте сами, я в такие дела не вмешиваюсь…
Что это – отказ в просьбе или конец аудиенции? Ватрену не оставалось ничего другого, как встать и уйти. Он обратился к министру только потому, что они давно были знакомы, а Монзи… возможно, что другие его лучше знают. Дело в том, что с тех пор, как Мандель стал министром внутренних дел, гонение на коммунистов усилилось, а к мерам против французских гитлеровцев все еще только готовились. Столько людей дрожали при мысли, что ученик Клемансо возглавит министерство внутренних дел, так как на словах Мандель всегда был за преследование «Аксион франсез», «Же сюи парту», дориотистов, кагуляров. А теперь, когда он пришел к власти, все свелось к пересмотру полицией прежних дел и к новым гонениям на коммунистов, у которых в сентябре и октябре были произведены обыски, не давшие повода к репрессиям. Арестовывали направо и налево, без всяких объяснений. Франция в опасности, неужели вам этого не достаточно? Решение об эвакуации заключенных, принятое 16 мая под влиянием паники, кроме всего прочего, было вызвано переполнением тюрем в Парижском районе. Извлеченные из-под спуда старые списки подозрительных привели к ряду недоразумений: защитники арестованных дориотистов вдруг узнавали, что их подзащитных судят как коммунистов, потому что откуда-то выкопали их прежние дела, не приведенные в ясность. Даже Пелетье, давнишнего друга папаши Робишона, Пелетье… этого заклятого врага Советов, присяжного спорщика на всех коммунистических митингах, завзятого синдикалиста, всегда выступавшего против стачек, потому что он все их считал политическими… даже его зацапали, когда он выходил из типографии на Елисейских полях, где работал наборщиком. Он защищался что было мочи, так как вообразил, будто его преследуют за то, что в сентябре он подписал вместе с Фланденом и Деа обращение пацифистов. Оказалось совсем не то! На него в 1924 году было заведено дело, где он значился коммунистом с пометкой «опасный». В общем, когда люди заявляли протест, им говорили, что в такое трудное время жаловаться на всегда возможные ошибки не приходится: лучше арестовать десять невиновных, чем упустить одного коммуниста. С 16-го числа встала настоятельная необходимость очистить Париж от таких людей; опасность все еще угрожает столице, совершенно незачем оставлять на свободе элементы, в любую минуту готовые сыграть на несчастье Франции. Особенно важно отнять у них средства воздействия: типографии, ротаторы, запасы бумаги… все, что они могут использовать для своей пагубной политики, если придут немцы.
– И учтите – не всегда же полиция ошибается.
За последние дни Тома Ватрен слышал это рассуждение раз двадцать. Он решил, что в конце концов ему наплевать, каковы тайные умыслы Монзи. Он повидает Монзи. К вечеру он хотел вернуться на дачу. Ядвига очень беспокоилась, когда он застревал в городе. Итак, он позвонил к Монзи и попросил принять его. Ему назначили прийти в пять часов. Ой, значит, затянется! Ватрен позавтракал в том самом бистро, где они с Ядвигой встретили в прошлый раз жену Флоримона Бонта и жену Сесброна. Потом он подумал, что у него есть время заглянуть к госпоже Виснер. По дороге он зашел в игрушечный магазин на улице Риволи: заводной поезд для Боба… Может быть, Монетта уже велика для кукол? Но вон та уж очень забавная!
Сесиль выглядела плохо, такая худенькая, и глаза усталые. Ватрен встревожился. Он восхищался нежной заботой этой красивой женщины о детях Ивонны. – Они вас, верно, утомляют. Почему бы вам не отправить их на недельку на дачу, к Ядвиге? Я тут принес игрушки… – Конечно, детям бы это доставило большое удовольствие. Но Сесиль не хочет расставаться с ними. – Нет, ни за что. Если им нужно будет на воздух, я с ними уеду… Единственно, что меня удерживает, – это мысль об их матери… – Ватрен сказал очень серьезно, что, по его мнению, судя по разговорам… вот и министр только что говорил… рассчитывать на то, что политических заключенных оставят в Париже, нельзя, и если госпожа Виснер собирается уезжать, то лучше не откладывать – и из-за нее самой и из-за детей. Достаточно вспомнить, что творилось 16-го, во время паники. Если такое повторится, можно ждать всего: и повального бегства, и столпотворения на вокзалах, на дорогах! Словом, он советовал ей уехать. Она была очень встревожена сообщениями с фронта. Впрочем, все были встревожены. Всех потрясла речь Рейно в сенате: Амьен, Аррас… Но у госпожи Виснер, видимо, были особые причины для того, чтобы сообщения оттуда… – У вас на фронте есть близкие? Верно, брат… – Она смущенно засмеялась. – Никки! Извините, но об этом даже смешно подумать. Слава богу, Никки еще слишком молод.
И вдруг она вспомнила, что Никки того же возраста, что и Жан, и покраснела. Ватрен не ошибся: с тех пор как Сесиль отправила письмо, она не знала покоя, часами просиживала над большой картой, стараясь представить себе, где сейчас может быть Жан, и взгляд ее блуждал от Антверпена к Арденнам, Аррасу, Амьену… Сесиль думала: в конце концов, он в санитарной части. Но если они отрезаны от нас, то уже не имеет никакого значения, санитарная это часть или нет! Вдруг ей приходило в голову, что Жан может быть в плену. На много лет. Кровь отливала от сердца. Нет, это немыслимо. А если решат, что он в плену, а он не в плену, ведь тогда она месяц за месяцем будет ждать от него известий, и страх, который ее уже терзает, будет все расти и мало-помалу превратится в уверенность, в безнадежную уверенность… Даже дети не могли ее успокоить, она с трудом скрывала от них слезы.
Сесиль вдруг сказала Ватрену: – Неужели ничего нельзя сделать, чтобы вернуть… – Она тут же заметила, что адвокат понял ее слова иначе, так, как будто она говорила об одном. И торопливо добавила: – Я хочу сказать… вернуть всех… – Он улыбнулся. За кого так тревожилась госпожа Виснер? Не за мужа; тот после покушения поправлялся на Лазурном берегу. – Вы, верно, собираетесь с детишками в Антибы? – Она содрогнулась от этой мысли. Нет, нет. Она еще не решила. Но не в Антибы и не в Биарриц, к родителям. Она поспешила объяснить: появление детей вызовет слишком много расспросов. Ни Фред Виснер, ни господин д’Эгрфейль не поймут, им нельзя рассказать об Ивонне, о тюрьме, да и вообще…
– У меня другие планы.
Она не сказала, какие. Ватрен не стал допытываться. – Мне очень жаль, – вздохнул он, – что я не могу остаться посмотреть, как Боб запустит поезд у вас в гостиной… но у меня деловое свидание… прошу извинить…
Монзи не сразу принял его. Ватрен досадовал на себя за то, что пришел. Он терпеть не мог ждать. И, к тому же, он был уверен, что ничего путного из его визита не получится. Одни пустые слова. Но если бы он не пришел, он не мог бы себе этого простить, все время упрекал бы себя. А сейчас он упрекал себя за то, что пришел, что сидит и ждет как дурак, что опаздывает домой. И все-таки не уходил, а сидел и ждал как дурак…
Когда дверь отворилась, двое посетителей еще стояли, повернувшись лицом к министру, и Ватрен увидел лицо Монзи, его светскую, любезную улыбку. Ватрен поднялся, поймав на себе взгляд министра. И вдруг он узнал одного из посетителей, выговор которого уже заставил его насторожиться, узнал его немного сутулые плечи, выпяченную нижнюю губу, седые волосы, зачесанные назад, но падающие по обе стороны лба большими прядями, как два крыла. Нет, ошибки быть не могло.
Когда он вошел к министру, тот не мог удержаться, чтобы не сказать с самодовольной улыбкой: – Я полагаю, вы узнали того, кто сейчас отсюда вышел? – У него это была своего рода мания, он любил хвастаться, поражать собеседника.
– Думаю, что да, господин министр… Илья Эренбург?[650]
Ватрен знал советского писателя, так как часто встречал его на Монпарнасе с его двумя собаками – черными коротконогими скотч-террьерами…
– Видите ли, дорогой коллега, – Монзи нарочито подчеркивал свои весьма сомнительные товарищеские отношения с коллегами по суду, – видите ли… Да, у меня был Эренбург. Вы простите, что я заставил вас ждать. Вы понимаете?
Нет, Ватрен не понимал, но приличие требовало, чтоб он понял, и он сказал: – Разумеется, господин министр, но, собственно, мне почти не пришлось ждать… – И он принялся излагать цель своего прихода. Монзи слушал, играя всем, что попадалось под руку, и кивал головой. Подробности его заинтересовали. Хотя бы судьба Корнавена. Он сочувствует. Поверьте… Очень приятно показать, какое у тебя прекрасное сердце, благородные чувства, как ты умеешь сострадать. – О, я отлично понимаю, что, будь у власти они, мне бы нечего было ждать от них пощады. Но неужели же мы должны строить свое поведение с расчетом на взаимность!.. Конечно, нет. Не вы первый обращаетесь ко мне с просьбой… Вы знаете, что я пользуюсь доверием некоторых людей этого круга. Сам не знаю почему, но это факт. Я стараюсь оправдать их доверие. Я хлопотал. И не раз. Правда, без особых результатов. Я не министр внутренних дел. Но вы знаете, ведь Мандель… совсем не против Советского Союза… Уверяю вас, это ошибочное мнение. Почему бы вам не обратиться к Манделю?
В конце концов он обещал Ватрену все, о чем тот просил. Он походатайствует, если понадобится, даже в совете министров. Потом, не закончив фразы, он наклонился к своему собеседнику. Монзи был грузный мужчина, казавшийся еще более неповоротливым из-за больной ноги. – Скажите-ка, Ватрен…
– Да, господин министр?
– Вы не могли бы передать… не заключенным… а тем, другим… партийному руководству… что положение очень быстро меняется и что…
– Я, господин министр? Но каким же образом?
Монзи улыбнулся и чуть заметно поднял брови. Ну, конечно, не он, Ватрен, лично. Но бывает, что знаешь… или догадываешься… словом… – Между нами говоря, дорогой коллега, полиция или удивительно нерасторопна, или же хитра, как бес. Право же, при желании, можно бы добраться и до верхушки! Хорошо, оставим этот разговор… Но я сам, например… – Он назвал пять-шесть человек, которые, по его предположению, вполне могли бы взять на себя поручение подпольному руководству запрещенной партии. Тогда зачем же он обратился к Ватрену? Так или иначе он разоткровенничался со своим собеседником как бы из безотчетной, внутренней к нему симпатии. Он лично считает, что нет греха, который не заслуживал бы снисхождения. Кроме того, иногда есть основание пересмотреть дело в зависимости от обстоятельств. В данный момент мы не должны упускать ни одной возможности. Все знают, что он, Монзи, пользующийся доверием в Палаццо Киджи, приложил нечеловеческие усилия, чтобы сохранить добрососедские отношения между Францией и Италией. Принимая во внимание английские требования, это было не так-то легко. Сейчас в этом направлении наши дела обстоят очень неважно. Я только сегодня говорил с маршалом Петэном…
– В правительстве, разумеется, существуют различные течения. Но совершенно бесспорно намечается известная тенденция предать забвению недавнее прошлое… проявить больше гибкости в отношениях с Москвой… Именно это я говорил сейчас, говорил частным образом тем господам, которые при вас вышли от меня… Заметьте, само собой ничего не делается. Они заинтересованы, чтобы такой человек, как я… как и тогда в Риме… чтоб такой человек, как я… Несомненно, положение может показаться несколько щекотливым: в Женеве мы голосовали против СССР, и наша пресса всего два месяца тому назад проявила, быть может, несколько неумеренную радость по поводу выхода Советского Союза из Лиги наций… Мы, быть может, несколько резко потребовали отозвания господина Сурица… Но, в общем, если они согласятся, потому что успехи Гитлера не могут их очень радовать, так ведь? – для них он такая же угроза, как и для нас… в их интересах придать мне известный вес в глазах Поля Рейно…
– Каким образом? – наивно спросил Ватрен.
– Ну, существуют разные способы! Вот, скажем, их поверенный в делах сделает первый шаг… и я вполне допускаю, что великая держава с такими мелочами считаться не будет… но вместо того, чтобы обратиться непосредственно к правительству, они могут предпочесть обратиться через кого-нибудь… в свое время я оказал им кое-какие услуги! Я этого не забыл.
«Зачем он мне все это говорит?» – думал Тома Ватрен.
И вдруг понял. Монзи надеется разом купить коммунистическую партию и Советский Союз. У Ватрена шевельнулось чувство презрения к своему собеседнику, но он побоялся выдать себя, потому что пришел сюда как ходатай. Он не мог сказать то, что хотел, момент был неподходящий, приходилось молча терпеть.
– Да, но поверенный в делах как будто не желает это понять. Я так и сказал Эренбургу. Вы знаете, мне очень понравилась одна из его первых книг… «Хулио Хуренито»… Очень любопытная. Я считаю его искренним другом нашей страны, он подолгу жил у нас, уже с давних пор. Но он очень сдержан. Слушает и мало говорит. Улыбается. Вы заметили, какая у Эренбурга улыбка?
– Я его очень мало знаю, господин министр.
– Чрезвычайно своеобразная улыбка, да вдобавок он еще делает особый жест обеими руками, словно хочет сказать: вот оно как! Я пригласил его, так как слышал, что он возвращается в Москву. Он мог бы поговорить непосредственно… Но на все мои доводы он возражал, что лучше действовать официальным путем… Как я ни настаивал, он уклоняется. А пока что некоторое сближение при настоящих обстоятельствах…
Он намекнул, что между французским и английским командованием есть трения. 16 мая Черчилль наконец преодолел сопротивление своего кабинета, не желавшего посылать самолеты во Францию… Но их отправляют главным образом в дальние рейсы, например бомбить Гамбург, тогда как важнее при их поддержке остановить немецкие танки. Вчера в Венсене заседал Высший межсоюзный совет… Кажется, между британским воздушным командованием и Вюильменом есть разногласия. Англичане, конечно, стремятся защитить свои коммуникации, побережье, Дюнкерк… Ватрена удивляла болтовня министра. Да, для Монзи произвести впечатление на собеседника важнее, чем сохранить тайну. Монзи откинулся на спинку кресла. Похвастался трубкой, которую курил. Прекрасная трубка из морской пенки[651], белая-белая, прямая. Совсем новенькая. Недавно полученный подарок, которым он очень гордился.
– Видите ли, дорогой мой, среди всех этих событий, интриг, угроз я все-таки испытываю удовольствие от такой красивой вещицы… В сущности, может быть, сейчас самое важное – спокойно обкуривать новую трубку. – Самовлюбленный тон, выражение, с которым он смотрел на трубку, а затем два-три раза молча затянулся… Впрочем, какое это имеет отношение ко всему предыдущему? Монзи опять заговорил о коммунистах.
– Серьезно, вы не думаете, что могли бы?.. Жаль. Понимаете, если бы начались какие-нибудь переговоры в этом направлении… мне было бы легче хлопотать за арестованных…
Действительно, очень жаль. Для Тома Ватрена было ясно, что он зря пошел к Монзи. Он простился, весьма недовольный собой. Когда же это я теперь попаду в Ормевиль!
* * *
Вечером пришлось остановиться в Теруанской долине, потому что лошадь совсем замучилась, ее распрягли и пустили на траву; Жанна, ее свекровь, мальчик-муж и буа-бланский возчик попали в сарай, куда уже набились отставшие французские солдаты, отпускники, разыскивающие свою часть, как они сами себя аттестовали. Видимо, они блуждали уже давно. Вокруг шел разговор… удивительно, до чего люди разные! Фюльбер слушал, как они рассказывали про места, совсем не похожие на Фландрию, про горные солнечные края, про плодородные долины, про города, где нет никакой промышленности… И повсюду люди живут на свой лад, даже не верится. Один объяснял, какой смешной профессией он занимался в гражданке: просматривал на свет яйца. Женщины между тем собрали все остатки и занялись, с позволения сказать, стряпней. Развели огонь. Мимо проходили люди, глядели на что-то, кричали. Вдруг кто-то сказал: идите сюда, посмотрите! Они вышли. Было, верно, около пяти вечера.
На равнине, насколько хватал глаз, Фюльбер увидел неисчислимое множество солдат в серо-зеленых мундирах; они шли поодиночке, примерно на равном друг от друга расстоянии, с винтовкой наперевес, и приближались как бы скачками. Словно полосы ложились на поля. Солдаты были молодые. Во всяком случае, те, что подошли к сараю, куда все спрятались. Они вошли, ничего не сказали, один что-то скомандовал. Людей они точно не замечали. Потыкали штыками в кучи сена, затем ушли. Слова команды раздавались уже дальше. Они двигались все так же, рассеянными равномерными рядами, как в балете. Теперь они были уже повсюду. Потом перед сараем появились мотоциклы, люди в касках круто тормозили, описывая полукруг и волоча по земле правую ногу. Слышался гортанный говор. И опять солдаты вошли в сарай. Посмотрели на беженцев, приказали выйти военным. Немцы были сытые, чистые, не усталые. Беженцы с любопытством рассматривали их обмундирование. Заметив, что женщины испуганы, кое-кто из немцев попробовал разговаривать жестами, вперемежку со словами и смехом. Один говорил по-французски. Он был постарше остальных. Фюльбер по неопытности не мог разобрать, простой это рядовой или сержант. Немец ораторствовал: – Не надо бояться, мы воюем не с французским народом… – по его произношению ясно было, что говорит немец. – Мы воюем не с французским народом, мы воюем с капиталисмус… Мы зоциалисты… наш народ живет с фюрер благополучно, понимаете? Мы воюем с вашим капиталисмус, с Фланден, Рейно, Черчилль… – Он несколько раз повторил эти три имени. Один унтер-офицер стал раздавать женщинам и детям леденцы; те не решались сунуть их в рот, держали в руке. Солдаты смеялись: – Nicht vergiftet. Не отравленные! – А тот все ораторствовал: – Мы не завоеватели! Kein Imperialismus![652] Мы хотим кушать! Это освободительный война… мы вас избавляем от англичан!
Немцы шли так примерно около часу. Затем наступила необычайная тишина. Значит, теперь они были в тылу у немцев. Куда идти? Немцы сказали, что заняли побережье. Что же тогда, домой? Ну, конечно, домой. И, словно сыпучий песок, люди медленно растекались по домам. Прямо на Лилль дороги нет. Между нами и Лиллем фронт. Ну, так поедем по проезжей дороге от Теруана на юг, По дороге на Аррас. Далеко до Арраса? Сорок километров. В Аррасе немцы. Ну как, двинемся в Аррас? Да, в Аррас. Разумеется, с остановками, небольшими перегонами. На подводе обе женщины, вещи; мужчины шагают рядом, серая в яблоках лошадь… и в надвигающихся сумерках толпа течет, как сыпучий песок между пальцами.
Тьма сгущается над горняцким краем, почти целиком занятым на севере наступающим неприятелем, который продвинулся за Сент-Омер. С юга на запад клещи сжимаются. Англичане весь день еще продержались в Аррасе. Но мы отступили в Мон-Сент-Элуа, в Каранси, отошли к Сушé, Вими и Нотр-Дам-де-Лорет. Наши танки, которые контролировали местность между Лансом и Бетюном, отходят от Удэна на Вермель. Немецкие танки, пройдя через Брюэ, к вечеру достигли Нё-ле-Мин и окраины Бетюна. Тогда генерал Горт, сочтя, что положение Frank Force в Аррасе угрожающее, дал генералу Франклину приказ оставить и выступ, и город. Французское командование ничего об этом не знало, однако это передвижение только завершило предыдущие передвижения английской армии. Но ведь это же никак не вяжется с планами наступления на юг, которые, следуя указаниям Вейгана, все еще лелеет Бланшар! Между тем 1-я легкая мотодивизия до четырех часов утра прикрывала отступление английских войск, отходивших к северу и востоку от Ланса, на линию каналов. И Petre Force, включенная в состав войск генерала Франклина, в час ночи повертывает от Арраса к Дуэ через Байель–Сир–Берту, в то время как 3-я легкая мотодивизия, согласно приказу генерала Приу, тоже отходит на линию каналов, куда прибывает марокканская дивизия генерала Мелье, переброшенная с востока. Таким образом, марокканцы вклиниваются от Проклятого моста до Бовэнского моста между обеими мотодивизиями, одна из которых занимает участок от Бовэна до Ла-Бассе, другая – от Проклятого моста, к северу от Гарнса, до Обийского моста, к северу от Дуэ. Артиллерия, сосредоточенная за каналом от Ванденского моста[653] до Мершена, защищает на западе подступы к Карвену.
И тут-то капитан Кормейль с удивлением услышал разговор, который донесся до него из темноты. Словно хорошо знакомый голос… не самый звук, а слова. Мы-то сразу их узнаем. Редко когда ошибешься. И словарь, и то, что говорится. Даже если это не связано непосредственно с политикой. Так сказать, самый дух речи. И ненависть к Гитлеру, которую у других редко встретишь. Гневные слова: «Я хочу иметь право петь Марсельезу…», на что последовал ответ: «У него, у Гитлера-то, и без твоей Марсельезы дела хватит!» И смех того, кто говорил первым.
Кормейль подошел поближе. – Закурим, сержант? Простите, мне кажется, я вас где-то встречал… Как вас зовут? – Сержант кашлянул в темноте. Что он думает о столь любопытном капитане? Не важно. Он отвечает: – Сержант Огюст Делонь, господин капитан…
Делонь… Да ведь это же руководитель Рабочего спорта! И тогда Кормейль сказал вполголоса: – Сегодня на небе нет звезд, сержант, и узнать друг друга трудно… Но, видите ли, не вы один хотите иметь право петь Марсельезу… и нас столько же, сколько на небе невидимых звезд, товарищ…
Сказал и быстро отошел под грохот 75-миллиметровой пушки.
VI
В пятницу 24 мая 1940 года главнокомандующий французскими вооруженными силами генерал Вейган впервые, в частной беседе, заговорил с главой правительства о перемирии, о необходимости заключить перемирие с неприятелем.
Разговор состоялся после очередного совещания, которые происходили ежедневно в одиннадцать часов утра в военном министерстве, на улице Сен-Доминик. Так пожелал маршал Петэн, и Поль Рейно не возражал. При любых обстоятельствах генерал Вейган должен был являться туда с докладом. Вейган находил, что это только разбивает ему день, а он, как-никак, главнокомандующий, однако подчинялся безропотно. На сегодняшнем совещании посол Великобритании сэр Роналд Кэмпбелл[654] заявил о недовольстве Черчилля несогласованностью действий французского и английского командований.
Вейган отвел в сторону премьера. В таких условиях перемирие…
Поль Рейно, который рвался продолжать войну из Африки, перевести правительство в Африку, чтобы продолжать войну, Поль Рейно, который мечтал о новых союзниках, чтобы продолжать войну, не мог не дать должной оценки подобному предложению главнокомандующего. Тот самый главнокомандующий, который всего четыре дня назад взял в свои руки верховное командование, четыре дня назад говорил только о победе и все четыре дня непрерывно отдавал приказы наступать, четыре дня, ровно четыре дня требовал от солдат и офицеров, чтобы они дрались, «как звери», и даже по сию пору не знал, что генерал Горт оставил Аррас, – этот главнокомандующий вдруг высказывал сейчас то же мнение, какое за четыре дня до того, как войти в правительство, вице-председатель совета министров маршал Петэн высказал Шотану. Что же произошло? Что побудило генерала Вейгана к такому неосторожному высказыванию?




























