Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 117 страниц)
Весной 1939 года стояла такая мягкая, такая солнечная погода, что можно было позабыть обо всем на свете. Мари-Виктуар не разлучалась со своей закадычной подругой Жоржеттой. С тех пор как старшая сестра вышла замуж, Мари чувствовала себя чужой в доме матери и отчима. Оба они ей непонятны – у них на уме только деньги. Бланшетта никак не могла примириться с тем, что пришлось выделить Карлотте вдовью часть из наследства Кенеля, и как будто стремилась наверстать упущенное; Адриан для этого был очень подходящий человек, и он состоял при ней скорее в роли приказчика, чем мужа, несмотря на солидную осанку, появившуюся у него к сорока годам. Мари-Виктуар дышится привольно только в доме Жоржетты. Ей двадцать один год, а Жоржетте пошел тридцать первый, у нее двое прелестных ребятишек – мальчик и девочка, и с ними все еще как будто играешь в куклы. Почти круглый год Жоржетта живет в своей вилле, придумывая всяческие предлоги, чтобы не возвращаться в Лилль, а самый удобный предлог – здоровье детей. Орельен в Лилле управляет фабрикой – тоже семейное владение – и когда может, приезжает навестить своих… Жоржетта – высокая спокойная блондинка, любит живопись и вообще искусство, любит всякие красивые вещи; в тридцать лет уже начинает полнеть. Настоящая фламандка. Орельена она обожает. Это значит, что все остальные мужчины для нее не существуют, но она прекрасно обходится и без Орельена, раз у нее есть дом и дети.
Мари-Виктуар чувствовала бы себя вполне счастливой, если бы не ревность и зависть. Она не завидует своей сестре, выскочившей три года назад замуж за человека очаровательного, но, на взгляд Мари-Виктуар, очень уж пожилого – ему стукнуло тридцать пять. Она не ревнует мать, хотя единственная сердечная страсть Бланшетты – маленький Ален, родившийся от Адриана, а дочерей она не любит за то, что они от Эдмона, и только добросовестно заботится о том, чтобы у них было все необходимое. Мари-Виктуар не ревнует отца к его второй жене, Карлотте, потому что и за отца-то его не считает. Нет, она ревнует Жоржетту, хорошо зная, что занимает в ее сердце второе место, а на первом месте – Сесиль. Сесиль д’Эгрфейль ее ровесница, но вышла замуж сразу после свадьбы Мари-Роз, а сама Мари-Виктуар до сих пор сидит в девушках; к тому же муж Сесиль – Фред Виснер – очень привлекательный мужчина: бледное лицо, небольшая голова, волосы отливают золотом.
Мари-Виктуар прекрасно знала, что и своей дружбой с Жоржеттой она обязана только тому, что Сесиль – ее школьная подруга и с детских лет всегда гостила в доме Арно. Жоржетта как будто и не делала различия между двумя своими юными приятельницами, относясь к ним чуть-чуть по-матерински, но ведь Сесиль была много красивее, обаятельнее, живее и умнее Мари-Виктуар. И Мари-Виктуap это знала. Когда Сесиль возвращалась в Париж, Жоржетта иногда в рассеянности называла Мари-Виктуар «Сесиль», хотя они совсем друг на друга не похожи: Мари-Виктyap вышла в чернявую породу Барбентанов… Она обожала Сесиль, но завидовала ей. Завидовала тому, что у нее белокурые волосы, и даже тому, что лицо у Сесиль, если хорошенько приглядеться, немножко плоское… И еще было обидно, что на нее, Мари-Виктуар, Фред никогда не обращал внимания.
В эту зиму на вилле с аркадами были гости – Висконти с женой. Тот самый Висконти, известный депутат от Восточных Пиренеев. Супруги Висконти – приятели Барбентанов, но Карлотта с Эдмоном уехали в свое марокканское поместье, и Висконти не вылезают из дома Лертилуа. Черноглазый депутат с начесом на лбу а ля Дебюсси очень правится Мари-Виктуар. И зачем только он женился на такой дылде? Да еще она слишком уж дружна с Жоржеттой: у обеих пристрастие к декоративному искусству, ко всяким красивым вещам.
Начало марта. Сесиль пишет, что в этом году раньше пасхи не приедет. Днем так жарко, что можно носить полотняные платья и даже ходить полуголой; только под вечер, на закате солнца, надо быть поосторожнее. Тут чудесно. Висконти без конца твердит, что тут чудесно. Он заметил, что девочка на него заглядывается, и стал перед ней рисоваться. Он ораторствует, хотя нельзя сказать, что это делается специально для нее: он всегда ораторствует – прежде всего для собственного удовольствия. На пляже, в купальном костюме, растянувшись на солнце, он загорает и рассказывает всякие истории, особенно легенды об альбигойцах. Он знает множество таких легенд… И еще очень любопытно слушать, когда он рассказывает о современных хранителях этой древней ереси… Например, об одном председателе апелляционного суда, который исповедует это проклятое папой вероучение, или о некой подозрительной испанке с громкой, вероятно, вымышленной фамилией; эта дама, близкая подруга господина Абеца[38] из германского посольства, видимо, задалась целью стать связующим звеном между вагнеровской легендой о Граале и ее реальным каталонским воплощением…
Мари-Виктуар не очень внимательно слушает все эти рассказы и парламентские анекдоты, но ей приятно чувствовать на себе взгляд черных глаз рассказчика. Висконти тоже смуглый, как и Барбентаны. Может быть, он похож на дядю Армана, папиного брата, сбежавшего из дому двадцать пять лет назад? О нем в семье никогда не говорят…
Как-то раз Висконти погладил ее руки, она вся затрепетала и почувствовала, что отомстила госпоже Висконти за ее близость с Жоржеттой, да немножко отомстила и Сесиль…
Право, тут чудесно, чудесно. Невозможно и представить себе, что где-то кто-то испытывает страдания. Берег у Антибского мыса – просто рай земной: здесь исчезают все заботы, сюда не доходят даже отдаленные отзвуки горя. Да еще здесь дом Жоржетты, а в нем такие красивые, не загроможденные мебелью комнаты, и из окон видно море и небо. Большой зал декорирован черными рыбачьими сетями с белыми пробковыми поплавками, рядом с ним – библиотека с верхним светом, проникающим через цветные стекла всех оттенков, и в ней большая вольера с голубями; а дальше – гостиная, похожая на плетеную из соломы шкатулку работы Жан-Мишеля Франка, – копия знаменитой комнаты в парижской квартире этого художника. Жоржетта очень дружна с Франком. Однажды Висконти попробовал было сказать о нем что-то плохое, но она тотчас поставила сплетника на место. В коридорах – лепные украшения, маски работы Джакометти; и по его же рисункам сделаны каминные решетки и подставочки для ножей и вилок на обеденном столе… Прямо против входа висит полотно Дали, соперничающее голубизной с небом. А несколько дней назад, когда Орельен проезжал через Париж, он купил большую ширму работы Жан-Блэза и вон ту картину Диего… Он воображал, что купил их по своему почину, но, по правде сказать, это подстроила Луиза Геккер во время своей недавней поездки в Париж, да ей еще помогли в этом Жоржетта и Франк. По крайней мере, в отношении ширмы; а полотно Диего – подростки на набережной, разбитые колонны, алый парус в гавани – это уж вроде премии баронессе за ее посредничество; Диего – курчавый смазливый швейцарец, которого она повсюду таскает за собой в своем автомобиле…
– Напрасно вы купили эту штуку, дорогая Жоржетта, – сказал Висконти, вернувшись с пляжа в широком черном халате и баскских сандалиях. – Отдает итальянским Ренессансом. Кричащая дешевка!.. Ваша драгоценная Луиза надула вас… Зато ширма!..
Ширма состоит только из трех створок, но какая тяжелая – вся из мрамора. Странно: знаешь, что эти складки занавеси сделаны из камня, а все же кажется, что их колышет ветер или, может быть, люди, пробегающие за ширмой! И удивительный оттенок мрамора: желтоватый, почти белый; как будто вещь эта новая или очень уж старинная; складки спадают с больших каменных колец, нанизанных на деревянный шест, который словно источен морем… За край занавеси ухватилась мужская рука, она видна почти до локтя, и Мари-Виктуар пытается и не может представить себе, что же происходит за этой ширмой, – вообразить позу склоненного человека, его движения, и женщину, хотя ее coвсем не видно… Женщина, должно быть, белокурая, а лицо у нее чуточку плоское… как у Сесиль.
Сначала картина швейцарца ей очень понравилась, прежде всего потому, что когда курчавый живописец приезжал сюда с Луизой, Мари-Виктуар заметила томный его взгляд. Но теперь она от него отреклась. Висконти не может ошибаться. Зато он дал ей право восхищаться ширмой Жан-Блэза… О нем она ничего не знает. Какой-то молодой скульптор, который работает на Жана Франка, как и Джакометти.
– Совершенно необычайные вещи делают в наши дни… – сказал Висконти. А его жена процедила: – Я в скульптуре не разбираюсь… – У нее, говорят, есть картины Модильяни.
Итак, Мари-Виктуар имеет право грезить о ширме и о самóм молодом скульпторе. Говорят, он очень красив. Сразу видно, что ширму делал красивый человек. Удивительный оттенок у мрамора. А эта мужская рука, конечно, слепок с руки самого скульптора… Чувствуется, что плечо, приподнявшее немного подальше складки занавеса, – сильное молодое плечо… Мари-Виктуар покусывает губы. А какие глаза у Жан-Блэза? Такие же бархатные, как у Висконти? Но он, разумеется, гораздо выше ростом… И, верно, он не такой загорелый. У мужчины, притаившегося за ширмой, тело может быть только беломраморное, а лицо бледное, как у Фреда. Пожалуй, она слишком часто думает о Фреде Виснере… у него тело того оттенка, какой бывает у дорогих шведских перчаток… Она это заметила в прошлом году, когда Фред нырял в Эден-Роке… Какая дивная погода… Слышны голоса детишек Жоржетты. Должно быть, придумали какую-нибудь новую игру. Утром пришло письмо от Сесиль… Сколько цветов на столе! Розовые гвоздики, белые гвоздики… Жоржетта, ты с ума сошла? Как же мы будем обедать? Весь стол завален цветами! Куда мы их денем, когда подадут обед? Орельен, ты просто дурак! Для цветов есть вазы. В самом деле, повсюду в доме стоят вазы, и повсюду в вазах будут цветы. Подумайте, ведь есть люди, которые могут покупать гвоздики только по штучкам, ну, самое большее, десяток-другой. А у нас их целые охапки. – Вы это называете охапками? – возмутился Висконти. – Нечего сказать! Да для таких охапок надо иметь руки великана!
Вечером Мари-Виктуар долго думает над этими словами «надо иметь руки великана…» Теперь она уже не так уверена, что именно руки Висконти сумеют объять ее грезы, как охапку белых гвоздик. С давних пор девичье воображение тревожит образ дяди Армана. Романтический герой… о нем только перешептываются, и ничего о нем она не знает… Он какой-то необыкновенный, вроде Тристана. Но сколько ему теперь может быть лет?
Когда стемнело, ей не под силу стало сидеть в комнатах. Вечер такой весенний, почти совсем теплый… Она спустилась к морю и там услышала голоса. Ничего таинственного: Жоржетта, Орельен, Висконти и его супруга… Они сидели на берегy и смотрели, как с баркаса лучат рыбу. Рыбаки освещали воду факелами, а один из них, высокий, в закатанных до колен штанах, стоял на носу. Величавым движением морского бога он поднимал трезубец и вонзал его в воду, как в живую, трепещущую плоть… Где-то вдали звучала песня…
Мари-Виктуар смотрит, слушает, и никто не знает, что она здесь. Как хорошо, словно видишь, что происходит за мраморной ширмой.
Голос Висконти. Он говорит чуточку в нос и как будто пересказывает какую-то книгу. Интонации у него такие торжественные (вот так говорил в детских мечтах Мари-Виктуар таинственный дядя Арман).
– Наступает в истории момент, когда иссякают все великие идеи, когда никто больше ни во что не верит и о священных идеалах говорят только ради народа, ибо народ не знает, что священные идеалы давно умерли, и потому они еще держат его в узде. Наступает момент восхитительной свободы, неограниченной свободы умов. «Именно тогда, – говорит Валери, – на грани между порядком и беспорядком, наступает блаженный миг…»
– О какой эпохе говорил это Валери? – спросила Жоржетта.
– Об эпохе Монтескье, Ватто, Пигаля… эпохе Рамо и Флориана… восхитительное время… почти подобное нашему времени – времени Валери, Берара, Жана Франка, Кокто, Жан-Блэза… Посмотрите, какой тихий вечер… Посмотрите на эти факелы, на этих рыбаков… они не знают, что все великие идеи умерли… они ловят рыбу, как ловили ее во времена древнего Рима… а песня, – вы знаете, какую песню они поют?
И Висконти промурлыкал мелодию.
– Не знаю, – тихо сказала Жоржетта.
– Модная песенка Тино Росси, дорогая моя!
И Висконти разразился каким-то мерзким скрипучим смехом. Мари-Виктуар хотелось плакать, хотелось убежать… Ах, если б Сесиль была сейчас с нею! Но разве смех Висконти так страшен? Он испугал Мари-Виктуар, но другие находят его очаровательным. Жоржетта тихо повторяет: «Все великие идеи умерли»… – и чувствует, как эта фраза отзывается блаженным успокоением во всем ее рубенсовском теле, едва позолоченном зрелостью…
Вечер изумительно теплый. Люди красивы. Дом полон цветов. Все великие идеи умерли… идеи, за которые безумцы шли на смерть… все великие идеи умерли… настало время блаженства… жить… только жить, спокойно, безмятежно.
Какая ночь, какая тихая ночь…
А когда кончилась эта ночь, в Праге, в средневековых Градчинах, городе церквей и министерств, во дворце президента Бенеша, построенном в стиле барокко, старик-сторож, как всегда в этот час, проковылял вверх по парадной лестнице в белые с золотом залы, отворил ставни, откинув их тяжелые створки к вековым стенам, открыл резную дверь – и увидел дьявола.
У высокого окна, глядя на город, выплывающий из тумана, на излучины реки и на мост Святого Карла с каменными статуями, стоял человечек в зеленых бриджах и в коричневой рубашке, с ремнем через плечо, с жестким клоком волос, падающим на лоб, с перешибленным носом. Он стоял и покусывал подстриженные щеточкой усы. Рейхсканцлер Гитлер, чье прибытие не разбудило дворцовых служителей, своим присутствием подтвердил смерть Чехословакии, «этого искусственного порождения Версальского договора», – как писал на днях депутат от департамента Восточных Пиренеев Ромэн Висконти.
III
Как это ни странно, но к началу 1939 года такой многоопытный муж, как господин Дени д’Эгрфейль, отец Сесиль и Никола, был настолько угнетен поведением сына, что решил излить душу чудаковатому депутату Мало. Господин д’Эгрфейль не переоценивал этого представителя радикалов, но считал, что Мало может дать дельный совет. Понятно, не в выборе портного, а в политике… Ведь не кто иной, как этот самый Доминик Мало, в 1938 году сумел убедить господина д’Эгрфейль, что враждебное отношение деловых кругов к Даладье, в сущности, грубая политическая ошибка. Неужели кого-нибудь могут сбить с толку события Шестого февраля[39]? Во Франции четырех-пяти лет вполне достаточно, чтобы человек в корне изменил свои позиции. Конечно, Моррас[40] имени его слышать не может, но, погодите, он еще одумается, особенно сейчас, когда он в Академии! И потом, разве впервые нам менять свое мнение о человеке? Возьмите Бержери[41]: вчера его называли немецким шпионом, а сегодня даже «Гренгуар»[42] признает его хорошим французом. Впрочем, господин д’Эгрфейль прекрасно знал, что нельзя покончить с Народным фронтом, опираясь на «Аксьон франсез»; по этой-то причине в l934 году он давал деньги «Французской социальной партии», а не Моррасу. Но… почему же закрывать глаза на то, что де ла Рок[43] непопулярен; ведь сумели же трезво оценить слабость Морраса, против которого выступила католическая церковь.
Доминик Мало представлял собой как раз тот тип парламентария, который называют «саксонец». Правый радикал, изменяющий своей программе, но верный партии. Довольно близок с Фланденом[44], а ведь все знают, что Даладье начинал свою политическую карьеру в качестве прихлебателя бывшего премьера Фландена. По существу, разногласия среди радикалов по вопросам внутренней политики казались преимущественно тактики и серьезного значения не имели. Так, по крайней мере, утверждал Доминик Мало. Раскол проходил по линии внешней политики, поскольку Мало и его единомышленники, открытые ненавистники России, не могли идти за Эррио[45]. Опять-таки нельзя забывать, что в 1933 году Эдуард Даладье был сторонником сближения Франции с Германией. Это может повториться. Спросите своего кузена де Котель, что думают о нашем премьере в Берлине, – то-то же!
Доминика можно назвать оптимистом. К тому же он сентиментален. А вообще-то у него скверный цвет лица. Не мешало бы ему похудеть. Он слишком много ест; что ж, и в конце концов, никакие другие наслаждения ему уже не доступны.
Радостное возбуждение, пришедшее после Мюнхена на смену великому испугу, показало д’Эгрфейлю, что Мало прав. Неудача всеобщей забастовки в конце ноября убедила его, что председатель совета министров окончательно избавился от опеки коммунистов, и банкир стал горячо поддерживать правительство в финансовых кругах. А затем приезд Риббентропа в Париж… Действительно, этот Мало прекрасно осведомлен. Он тесно связан с Жоржем Бонне[46], к которому д’Эгрфейль всегда питал глубокое уважение. Да, с такими радикалами вполне можно отстоять Республику и обойтись без революции.
Все это к началу 1939 года и внушило банкиру доверие к Доминику Мало. И когда мысли о сыне стали нарушать его мирный сон, д’Эгрфейль счел вполне естественным посоветоваться с депутатом.
Хотя Никола еще не было восемнадцати лет, он записался во «Французскую народную партию» и со всем безрассудством зеленой молодости ввязывался в уличные стычки, а это могло плохо кончиться. После демонстрации 30 ноября он целую неделю ходил с перевязанной головой. В своей комнате в Буленвилье он повесил портрет Дорио[47], и это крайне не понравилось господину д’Эгрфейль. Он вынужден был строго отчитать сына, который позволил себе совершенно неуместные выражения в присутствии матери. Отец коротко рассказал обо всем этом Доминику Мало, и тот посоветовал ему уговорить Никола вступить в «Союз молодежи Франции и колоний», недавно основанный по инициативе сына Даладье. – Знаете, в нашей молодежной организации тоже чувствуется тяга к вождизму… к дисциплине, она не чужда, отнюдь не чужда новым идеям. Никола не почувствует особой разницы. – Но не так-то просто распоряжаться молодыми людьми! Никола и слышать ничего не хотел. Господин д’Эгрфейль был весьма раздосадован: ему, субсидировавшему «Боевые кресты» де ла Рока, казалось неудобным, что его сын спутался с человеком, обвинившим полковника в том, что он получает деньги от охранки. По примеру всех отцов господин д’Эгрфейль воображал, будто сын не слушается его только потому, что попал в дурную компанию; он решил свести Никола с юношами, которые бы оказывали на него благотворное влияние. Доминик Мало, правда, успокаивал его: – Это пройдет… ведь часто случается, что юноши из хороших семей… в дни молодости… Потом все утрясется! – Но посмотрите, что случилось с младшим сыном сенатора Барбентана, братом Эдмона? Ничего не утряслось.
События в Праге всполошили господина д’Эгрфейль не из-за дел Земельного банка, ибо от них банк не мог пострадать: еще в августе 1938 года банкир по совету кругов, близких к Бонне, выгодно ликвидировал свои связи с заводами Шкода; но на основании бесед с видными деятелями франко-германского комитета (в частности, с Симоном де Котель, мужем Сюзанны Зелигман) он считал, что рейхсканцлер Гитлер решил осуществлять свои планы более осторожно. Знал он также, что предпринятый в декабре поворот дипломатического фронта не удался, что крупнейшие англо-французские интересы в последние дни поставлены под вопрос, и, наконец, его коллега Вейсмюллер из «Импириэл игл бэнк», служившего в Амстердаме связующим звеном между лондонским Сити и крупными германскими финансистами, сообщил ему весьма и весьма тревожные…..вести. В конце декабря Доминик Мало передал господину д’Эгрфейль слова Даладье: «С той минуты, как мне стало ясно, что Франко дойдет до Пиренеев, я лишился сна. Придется укреплять третью границу, а у меня для этого нет ни времени, ни денег. Что скажут французы?» Просто удивительно! Когда в Испании шла война, в Париже и Лондоне прямо жаждали поражения красных, а сейчас, когда падение Республики стало совершившимся фактом, панически боятся последствий… Ведь уже давно правые газеты твердили на все лады, что Чехословакия, растянутая, как кишка, нежизнеспособна. А Бенеш! Бенеш был для французской буржуазии бельмом на глазу. Непонятно, как могло получиться, что Эррио и даже сам Фланден относились к нему с каким-то профессорским либерализмом. Кроме того, в генеральном штабе были люди, которые явно делали ставку на Чехословакию – ну и что же! Их карта бита… Все это выдумки Клемансо, а он ничего не смыслил в географии, говорил Мало, ненавидевший «Тигра»[48] – в 1917 году Мало был за Кайо… Теперь уже все признавали, что Гитлер и Муссолини осуществляют окружение Франции…
По всем этим причинам момент был самый неподходящий, чтобы позволить сыну вступать на путь, который завтра же может привести его в стан врагов Франции. Антибольшевизм не должен лишать нас последних остатков осторожности. Примерно в половине марта банкир очень кстати вспомнил, что лет в тринадцать – четырнадцать Никки был связан романтической дружбой с одним мальчиком, с которым познакомился в отряде бойскаутов; Никки даже привозил его однажды летом в Биарриц. Религиозные увлечения юного Жана де Монсэ пришлись не совсем по душе банкиру-атеисту: он боялся, как бы его сын, слабовольный мальчик, не был увлечен на дурную стезю мистицизма. Теперь же он считал, что если только за четыре года настроения Жана не изменились, его пылкий католицизм может послужить для Никола хорошим противоядием.
Супруги де Монсэ были люди небогатые; их старший сын учился в Сен-Сире[49], дочь вышла замуж за владельца небольшого ювелирного магазина в центре Парижа, а сами они вот уже третий год жили в пригороде на маленькую ренту и пенсию господина де Монсэ, отставного чиновника министерства финансов. Господин д’Эгрфейль решил заехать к ним как бы случайно, по дороге, и попросить господина де Монсэ уделить ему несколько минут. В это время отец семейства де Монсэ, пользуясь погожим весенним днем, в подвязанном подмышками фартуке подстригал большими садовыми ножницами кусты в своем садике. Госпожа де Монсэ переполошилась: в доме беспорядок, а гость с кирпично-красным лицом так прекрасно одет! Банкир с первого же взгляда увидел, с кем имеет дело: вырождающаяся провинциальная аристократия, младшие сыновья которой идут в чиновники, – это зрелище могло хоть кого отвратить от идей Морраса. Можно ли рассчитывать на эти обломки? Где уж тут традиции! А какая жалкая обстановка! Неужели люди, стесненные в деньгах, должны обязательно так опускаться? Однакож он приехал с определенной целью. Господин д’Эгрфейль попросил отца Жана, старика лет шестидесяти, с бородкой и в пенсне на цепочке, с длинными волосами, падавшими на воротник пиджака, сохранить их разговор в тайне. Получив должные заверения, он изложил господину де Монсэ, чего он ждет от возобновления дружбы между их сыновьями, прерванной временем и условиями их учения. Господин де Монсэ не скрыл, что он опасается, как бы не получилось наоборот: Жан, юноша весьма восторженный, не сумеет повести Никола по правильной дороге и, чего доброго, сам будет увлечен на путь политических заговоров…
– Если бы еще ваш сын состоял в «Королевских молодчиках»… хотя мои религиозные убеждения и указания его святейшества папы относительно Морраса… Конечно, в Додэ что-то есть… этого нельзя отрицать… одним словом, это люди нашего круга… Но вот Дорио, Дорио… представьте себе – вдруг этот тип из Сен-Дени затянет моего мальчика…
– Если бы наши молодые люди остались в Париже, где доверчивым Никола командуют старшие приятели, уже искушенные в политике, возможно, что так бы и произошло, – заявил господин д’Эгрфейль. – Но я приглашаю Жана провести пасхальные каникулы в нашем имении, в Нижних Пиренеях. Он там уже бывал у нас, там, все будет способствовать возрождению их прежней дружбы. Я думаю послать туда и свою дочь, госпожу Виснер. Она отнюдь не сочувствует идеям Никола. Муж ее сейчас находится по делам в Соединенных Штатах; Сесиль будет присматривать за мальчиками; она всего на три года старше брата, а поверьте, что только молодые могут смотреть за молодыми… Она собиралась к своей приятельнице в Антибы, но я уговорил ее ехать с нами…
Жан учился на подготовительных курсах и занимался естественными науками; его привлекала не столько перспектива встречи с почти забытым другом, сколько возможность пополнить свой гербарий, и он с восторгом принял приглашение господина д’Эгрфейль. Высокий, широкоплечий, но с тонкими, изящными руками, Жан казался много старше своих лет. Он то и дело откидывал каштановые волосы, падавшие ему на карие глаза; его бледное лицо вспыхивало от любого пустяка; крепкие, белые зубы обличали волчий аппетит; легкие, непринужденные движения не гармонировали с дешевым костюмом и потертым галстуком.
Жан приехал к д’Эгрфейлям через три дня после Никола и Сесиль. Никола встретил его на стареньком автомобиле «симкá», на котором ему не разрешалось ездить в Париж; в Перголá (так называлось имение господина д’Эгрфейль) на «симка» развозили гостей, ездили на рынок, а иногда и в Биарриц.
Отец упросил Сесиль поехать в Пергола, и она без особого сожаления отказалась от Антиб, от общества Мари-Виктуар и Жоржетты. Нельзя сказать, чтоб она была такой уж примерной сестрой, но возвращаться в Антибы, к чете Арно или Лертилуа, в места, где она познакомилась с Фредом, в атмосферу таких недавних иллюзий. Нет… Даже дружба Жоржетты и Мари-Виктуар не могла бы теперь уменьшить горечь воспоминаний. Предложение отца давало ей возможность отвлечься; конечно, ответственность на нее возлагалась довольно условная, но все же Сесиль решила принять на себя роль гувернантки и добросовестно присматривать за мальчиками.
Когда Жан вошел в столовую, Сесиль взглянула на него с удивлением, словно на незнакомого: за эти четыре года он вырос и уже ничем не напоминал того мальчишку, который терпеливо учился высекать огонь двумя кремнями. Она подумала, что со стороны отца было довольно неосторожно рассчитывать на почти незнакомого юношу, – еще неизвестно, сумеет ли он помочь Никола выбраться на верный путь; нужно будет, по крайней мере в первые два-три дня, последить за их разговорами.
Надо сказать, что опасения Сесиль и господина де Монсэ не имели никаких оснований, как, впрочем, и надежды господина д’Эгрфейль. Между двумя юношами оказалась такая пропасть, которую не заполнишь в несколько дней пасхальных каникул. Никола мечтал только о том, как бы улизнуть в Биарриц, – повидаться со своими дружками, а главное – поиграть в рулетку. Как мог он сойтись с Жаном, который страдал от стесненного положения семьи, стыдился своих поношенных костюмов, из которых он уже вырос, и только и думал о том, как бы удрать в поле за растениями для своего гербария? Никола не имел ни малейшего желания обращать в свою веру прежнего друга; вначале он поджидал его не без любопытства, хотя в душе считал оболтусом. В первый же день, когда он заговорил с Жаном о своих любовных похождениях в Латинском квартале, тот густо покраснел и ответил так резко, что не оставалось сомнений: девственник. При таких-то плечищах и не по летам мужественном облике!.. Только насчет растительности на лице слабовато по сравнению с Никола. И уж совсем нет волос ни на груди, ни на руках. А коротышка Никки в этом не уступал взрослым. Раз его отец возымел нелепую мысль пригласить Жана, – что ж, приходится терпеть. Вот именно, нелепая мысль, ничего не скажешь. Ах, эти родители! Вечно устраивают неприятные сюрпризы – вроде тех подарков, которые они вам делают.
И получилось так, что Жан де Монсэ провел бóльшую часть пасхальных каникул с Сесиль Виснер. Она смущала его не меньше, чем он ее. Ведь он не сохранил о ней никаких воспоминаний. Для него Сесиль была старшей сестрой его приятеля; когда ему было четырнадцать лет, ей уже исполнилось семнадцать. Она не только не участвовала в их играх, но, наоборот, мешала мальчикам, и они от нее убегали. А теперь перед ним была молодая женщина поразительной красоты, и она относилась к нему почти по-родственному, как к двоюродному брату. В первые дни Жан подолгу ее разглядывал, смотрел на ее темные глаза, на прекрасные шелковистые волосы, которые ниспадали такими нежными завитками, что хотелось намотать их на палец. Потом он догадался, что неудобно так пялить глаза, и стал вовсе избегать смотреть на нее. Все вело к тому, чтобы он влюбился в Сесиль: он не привык видеть так близко от себя красивых женщин; сестра, намного старше его, была замужем уже десять лет, а госпожа Виснер, которую он с замиранием сердца называл «Сесиль», хотя она сама просила его об этом и говорила ему «ты», как и Никки, была не только очень красива, но и обладала невиданным в его кругу и изяществом, носила платья непостижимой свежести… А какие у нее выхоленные руки и волосы! К тому же он очень скоро понял, что она несчастлива.
Сесиль доставляло удовольствие общество этого юноши, так непохожего на окружающих ее людей, такого «чистого», как говорила она про себя. Она любила ходить с ним в поле за цветами, припоминала забытые названия цветов и трав, он смеялся над ее ошибками и собирал цветы больше для нее, чем для своего гербария. Это были приятные дни, и их не испортило даже довольно сухое письмо из Нью-Йорка. Сесиль ответила на него очень холодно. Жоржетте Лертилуа она написала только один раз за две недели, и притом такое легкомысленное, такое пустое, такое счастливое письмо, что Жоржетта сказала Орельену, заглянувшему проездом в Антибы: – С Сесиль что-то случилось… она пишет, словно поет… – Сама госпожа Виснер об этом не подозревала. Да и две недели прошли очень быстро. Они не принесли Никола ничего, кроме проигрыша в казино и небольшого скандала: он выдавал себя там за совершеннолетнего, но его разоблачили и выставили. Зато он подружился за зеленым столом с целой группой сеньоритос – молодых знатных испанцев, ожидавших конца войны, чтобы вернуться в свои поместья. О поражении красных в этом кругу говорили, захлебываясь от восторга, хотя в те дни эхо трагического исхода из Испании явственно слышалось в Восточных Пиренеях. Близость границы, самые дикие слухи, пребывание маршала Петэна[50] в Сан-Себастьяне, его визиты в Биарриц к своему другу, бывшему товарищу министра в правительстве Тардье[51], таинственное шмыганье взад и вперед неизвестных личностей, которых богачи в Сен-Жан-де-Люзе и Гендее встречали с распростертыми объятиями, Гитлер в Праге, падение Мадрида – все это, в сопровождении хора злобных угроз по адресу французского Народного фронта, очень будоражило вышеназванных молодых людей, и Никола никак не мог понять, почему Жан так невнимательно выслушивал рассказы, анекдоты и шутки, которые он привозил из своих вылазок. О чем, в конце концов, Жан думает? Восемнадцать лет – ведь уже не мальчишка. Он, Никки, твердо решил выпросить у отца мотоцикл; назревают такие события, может быть, придется много колесить… Итак, юный д’Эгрфейль возвратился в Буленвилье еще сильнее, чем прежде, одержимый политическими страстями. Сесиль вернулась в Париж почти успокоенная, хотя и не понимала почему, и так и не заметив, как возрастало с каждым днем смятение Жана, когда он говорил с ней или помогал ей разливать чай.




























