Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 117 страниц)
Жозеф объяснил Сесиль и Эжени отъезд Мими в точности так, как Сесиль объясняет ему архитектурные стили. Тем же тоном. Значит, при нем об этом жалеть нельзя. Надо отнестись к ее отъезду, как относится он сам. Можно подумать, что задача Жозефа – облегчить для Сесиль и Эжени отъезд Мими да, впрочем, и все остальное. За парком был фруктовый сад, и когда Сесиль, побывав там, взволнованно сообщила, что зацветают яблони, Жозеф так хорошо сказал: «Вот видите!», как будто хотел подчеркнуть: я же вам говорил! – так он это хорошо сказал, что все сразу стало ясно, просто, выносимо – и отъезд Мими, и отрезанные руки, и выжженные глаза…
Между тем Эжени говорит, что прежде Жозеф был большой шутник и насмешник и вечно перечил тем, кто стоял выше его. Эжени это даже пугало. Вот, к примеру, насчет бога. Жозеф в бога не верил. Эжени этому не удивлялась. Ее-то, правда, с детства учили верить, и она была верующей. Вообще-то у нас, в народе, часто так бывает, мужчины – почти все неверующие… Но Жозеф был уж очень заядлый безбожник, ее это просто обижало, ведь он знал, что она верующая. Зачем было вести такие разговоры? А после того как с ним случилось несчастье – ни разу ни слова. Однако сам ничуть не изменился. Сесиль поняла, что Эжени огорчилась бы, если бы несчастье изменило брата. Для нее его упорное безбожие было, очевидно, доказательством, что в нем что-то еще сохранилось от прежнего Жозефа.
Хотя он принял отъезд Мими совсем не так, как они опасались, Сесиль отлично понимала, что нельзя допускать его до мыслей об этом, надо непрерывно чем-то его развлекать. Вот почему она хотела сперва пробыть здесь дня два, а живет уже три недели и явно не думает уезжать. Она всячески старается оправдать свое пребывание в госпитале, помогает сиделкам, сидит не только возле Жозефа Жигуа, но и возле других больных. Однажды она даже вздумала подмести за уборщицу. Эжени застала ее за этим занятием и выхватила у нее из рук щетку: даже не думайте, мадам!
Мадам, наоборот, очень думает. Чтó ей нужно искупить? Ничего. И все. То, что она – жена Фреда. И то, что она сама представляет собой. И множество такого, что она понимает и не может выразить. Ведь как ни старайся, а Эжени остается ее горничной, а Жозеф… кто такой Жозеф? Рабочий ведомства связи. По ремонту телефонных проводов. Он ей объяснял свою работу: надеваешь на ноги железные кошки и лезешь на столб… Больше он ничего не рассказывает о своей жизни. А Сесиль так же трудно вообразить ее, как слепому – готику или рококо. Хорошо бы, чтобы он побольше рассказал о своей жизни… но он не понимает, что там рассказывать… Только раз у него вырвалось: конечно, работа у него такая, что его смело могло сжечь током, – это бывает, если кто по ошибке притронется к проводам высокого напряжения. Люди пользуются электричеством, телефоном и даже никогда не думают, что где-то посреди поля на столбе притулился человек и возится с проводами. Вот видите, а мне для этого война понадобилась… не то, чтобы это меня возвысило над другими, а все-таки… Его, очевидно, утешает, что он-то хоть потерял глаза и руки ради большого дела. Что он, в сущности, думает о войне? Сесиль не решается спросить у него. Ведь если бы он думал то же, что она, это было бы слишком жестоко.
С тех пор как Сесиль живет здесь, с тех пор как она занята Жозефом, она почти совсем не думает о Жане. Хорошо бы совсем никогда не думать о Жане. Бывает, что человек носит в себе рану, которой другие не замечают… С виду как будто она врачует раны Жозефа, а на деле, пожалуй, Жозеф врачует ее рану. С тех пор как Жан в последний раз был у нее и этот болван Никки явился тоже, Сесиль сперва старалась не вспоминать обо всем, что произошло… Все кончено, все, все кончено… Не к чему ломать себе голову и мучиться. Целый месяц ей удавалось перед самой собой притворяться равнодушной. И вдруг однажды на нее опять накатило: Жан! Господи, неужели Жан такой же, как другие? Как другие – это означало: как Фред. В кого верить? Неужели такова жизнь? Что делать, чтобы терпеть ее и не мучиться – почему она такая? Если всюду ложь, зачем мне возмущаться? Значит, я сама виновата, не умею ни с чем мириться.
Эжени не имела никакого основания смотреть на Сесиль как на святую, оттого, что та снисходила до нее, до ее горестей и занималась Жозефом. Этот жертвенный порыв, впервые в жизни охвативший Сесиль, мог быть всего лишь разновидностью эгоизма. Во всяком случае так его толковала про себя Сесиль. Мало ли женщин увлекается бриджем, чтобы отвлечься от мыслей об изменах мужа? Немудрено, что выражения благодарности Эжени раздражали Сесиль. Как и ее благочестие. Когда Эжени шла в церковь поставить свечку, ее барыня невольно думала, что религия создана для прислуги. Уж очень это глупо! Чему помогут свечки? Руки у Жозефа отрастут, что ли, или он вдруг покажется Мими красавчиком?
Казалось, будто нарочно для Эжени с ее свечками поставили неподалеку от замка эту сельскую церквушку. Служит в ней священник-поляк, потому что кюре был молодой и его призвали. Поляк тоже не старый. В приходе его недолюбливают. Он как-то странно выговаривает латинские слова. Эжени жалуется, что не может ему исповедоваться, потому что он плохо понимает по-французски; придется ей перед пасхой съездить в Конш. Сесиль и Жозеф говорили между собой об этом. Значит, Эжени всерьез верует. Может, ей, бедняжке, от этого легче…
Однажды Жозеф принялся рассказывать, как они с Мими ездили по воскресеньям за город, в лес, и даже делали дальние прогулки. У них был тандем[438]. Как? Я ни разу вам об этом не говорил, мадам Сесиль? Тут пошел длинный рассказ про тандем, как он его купил в рассрочку и даже к началу войны не успел до конца оплатить. Красивый тандем, весь никелированный. Вроде тех, на каких выступают в мюзик-холлах. Знаете, артисты, которые показывают акробатические номера на велосипеде? Велосипеды у них новенькие, блестящие, а пока они проделывают свои фокусы, играет музыка. И, знаете, даже смешно, – кажется, будто машина у них так хорошо смазана, что ход у нее совсем бесшумный. Да и сами они точно жиром смазаны в суставах… Он засмеялся. Ну, теперь Мими придется поискать для тандема…
Значит, он понимает, что с Мими все кончено. Что придет день, когда другой вместо него… и он не сердится, не ревнует.
Швейцар пересылал из Парижа письма на имя госпожи Виснер. Все известия о друзьях и знакомых приходили с опозданием, и этим, быть может, объяснялось равнодушие к ним Сесиль. Ее кузина Луиза Геккер была в Бельгии, в поместье родителей мужа, к югу от Тирлемона, и жаловалась на скуку. Мать Сесиль попрежнему жила в Биаррице и писала, что там ужасно ветрено. С почтой приходили рекламы, счета, приглашение на просмотр весенних моделей от фирмы, где служила Дэзи Френуа, затем открытка от Ксавье де Сиври, на которой расписались все знакомые по офицерской столовой, новый прейскурант парикмахера Антуана. Жоржетта Лертилуа сдалась на уговоры мужа. Орельен боялся оставлять ее и детей в департаменте Нор, как ему ни было приятно их соседство, и она собиралась вернуться в Антибы. Из Антиб пришло письмецо от Мари-Виктуар Барбентан: в Эден-Роке уже купаются… Каким чужим кажется Сесиль этот далекий мир! Чужим и чуждым! Даже Жоржетта… А мартовский номер «Нувель ревю франсез»[439] она даже не раскрыла, хотя была рада, когда он пришел… Каждый день Сесиль читала Жозефу газету. Он как будто не очень разбирался в событиях, в войне, в дипломатии, в министерском кризисе. Во всяком случае ничем не проявлял особого интереса. По правде сказать, он больше всего слушал голос мадам Сесиль. К смыслу слов он проявлял такое же безразличие, как в тот раз, когда доктора сказали, что на левую культю ему наденут приспособление, которое почти заменит руку… Удивительный человек. Начни она рассказывать про стиль Людовика XV или ампир, он заинтересовался бы куда больше…
Однако в тот день, когда газеты сообщили, как прошел в палате новый кабинет Рейно: сто пятьдесят шесть голосов – против, сто одиннадцать – воздержавшихся и двести шестьдесят восемь – за, то есть фактически большинством одного голоса, причем многие радикалы голосовали против, несмотря на участие в правительстве членов их партии… словом, когда стало очевидно, что Священным единением и не пахнет, – в этот день Жозефа вывели на террасу, и он спросил, все ли яблони уже в цвету… Сесиль сидела возле его кресла на низеньком плетеном стуле, и голос ее поднимался к слепому калеке, а у него было такое выражение, будто он спит и видит сны. Потом вдруг, как ни старался он сдерживаться, Сесиль заметила, что он не может подавить нетерпения. Это было так для него необычно, что она даже обрадовалась. В кротости такого молодого сильного мужчины было что-то болезненное. Человек должен хоть когда-нибудь проявить раздражение, иначе это противоестественно. Сесиль нарочно продолжала читать подробный отчет о кризисе кабинета, о том, как после заседания в палате собрался совет министров и было решено ввиду чрезвычайных обстоятельств не подавать в отставку, несмотря на сомнительное большинство. Что-то дергалось в изуродованном лице; будь в нем целы лицевые мышцы, оно, наверно, выразило бы нетерпение…
С каким-то жадным любопытством Сесиль пыталась проникнуть в эту тьму. На слепого всегда смотришь иначе, чем на зрячего. Что он чувствует? Чего хочет? А вдруг я ошибаюсь, вдруг ему просто нездоровится? Нет… он думает о чем-то очень для него важном. Она не смеет спросить – о чем, раз он явно хочет скрыть от нее свои мысли. Наконец он не выдержал:
– Мадам Сесиль…
– Что, Жозеф?
– Пожалуйста, прочитайте мне лучше… – В этом «лучше» прозвучало все его нетерпение. – Прочитайте мне лучше о процессе коммунистов.
Это было совершенно неожиданно. Так вот чем интересуется Жозеф! Сесиль решила схитрить и сказала, что вопрос о французском правительстве не менее важен, чем… Жозеф не дал ей договорить и снова попросил прочесть о процессе коммунистов. Но в газете об этом говорилось очень мало. Много ли там поймешь, когда только и сообщают, что состоялось заседание при закрытых дверях и что ходатайства защитников одно за другим отклонялись судом? Однако Жозеф слушал с напряженным вниманием, даже пот проступил у него на лбу. Сесиль никогда не видела его таким. Этот несчастный калека был во власти глубокого чувства, которое прорвалось наружу, – подлинного, страстного, могучего чувства. Три раза заставил он ее прочитать отчет о процессе и после третьего раза спросил: – И это все, на самом деле все? – Так спрашивает ребенок, когда опускается занавес в кукольном театре.
Сесиль не ответила. Да вопрос и не требовал ответа. Оба молчали и думали. Сесиль вслушивалась теперь не в молчание Жозефа, а в свое собственное. Его нескрываемое волнение именно по этому поводу вызвало в ней самой такой отклик, какого она у себя совсем не ожидала. Ее охватила тревога. Значит, кроме всего прочего, между ней и этим страдальцем была еще одна пропасть? По чистой совести, она не могла обвинить его во лжи, – из-за того, что он до сих пор ни словом не обмолвился об этом. Какое право имела она на его откровенность, на его доверие? Разумеется, никакого. Но, признав это, она почувствовала себя еще более одинокой, ужасно одинокой, и ей стало жаль себя: за что ты цепляешься, голубушка?
И тут он очень тихо сказал ей то, что она уже поняла и сама, сказал, что он коммунист.
Верно, Эжени имела в виду именно это, когда жаловалась, что прежде брат постоянно перечил тем, кто стоял выше его. Бедняжка Эжени! Пусть лучше не знает, что Жозеф сделал Сесиль такое признание. Она бы жизнь отдала, чтобы скрыть это от госпожи Виснер.
Так началось это тайное сообщничество; теперь уж Сесиль не рассказывала Жозефу об архитектуре, она слушала его и узнавала столько нового, что не могла сразу во всем разобраться и только убеждалась в своем невежестве. Она закрывала глаза и, хотя говор у Жозефа был простонародный, старалась вообразить, что с ней говорит Жан.
На всю жизнь запомнит она, что это началось в страстную субботу сорокового года. В то утро она получила записочку от Фреда, он только что возвратился из Анкары и спрашивал, долго ли еще она намерена разыгрывать роль сестры милосердия… во всяком случае за него она может не тревожиться. Он занят по горло, и кухарка вполне его устраивает. Эжени нужна ему только, чтобы гладить брюки, но он как-нибудь обойдется «американкой» на улице Пасси. После признания Жозефа они все втроем, вместе с Эжени, пошли под вечер гулять в парк. Парк был огромный, высокие деревья уже покрылись нежной листвой; Жозефу надо было описывать все подробно, он спрашивал названия, породы деревьев, а ни Сесиль, ни Эжени не знали их. В одном месте он сам угадал, что они вышли на опушку, и спросил, что там дальше – луга или пашни?
Вернувшись, он сказал Эжени: – Видишь, как хорошо, что у меня отняли руки, а не ноги… тогда бы мы не могли гулять…
Потом, как всегда, слушали радио вместе с остальными. Увечья тут были самые разнообразные: одним делали механотерапию, чтобы восстановить движение раздробленного плеча, другим приделывали протезы вместо ног, те слепые, у кого сохранились пальцы, учились читать ощупью. А некоторым воля заменяла рот, язык, голосовые связки, и они вновь пытались говорить… но для всех одинаково радио было большим развлечением. Стоило посмотреть, как они слушают самые невероятные вещи, например, по четвергам передачи для детей с участием мадемуазель Фоскао[440]… В этот вечер слушали солдатские письма с фронта. Потом разгорелся спор насчет того, какую ерунду пишут эти солдаты, только головы забивают. Надя Доти всех примирила… А по парижскому радио передавали пасхальную песенку.
Пасха. Среди немых, или, вернее, полунемых, был один, которому непременно хотелось сострить. Его не понимали. Наконец, он с неимоверным усилием выдавил из себя вопрос: будут ли завтра, по случаю пасхи, яйца всмятку? – Вот умора! – воскликнул один из слепых, сидевший возле приемника… Очень характерно для слепых… Вы заметили? С тех пор как они потеряли зрение, все им кажется уморительным…
VII
Фред Виснер отвел машину в гараж и возвращался домой пешком. Была чортова темень, а когда он свернул с улицы де-ла-Помп и очутился на авеню Анри-Мартен, стало еще того хуже. Он был в очень плохом настроении. Опять сцена с Ритой. С некоторых пор это сделалось обычным явлением. Когда мадемуазель Ландор не снималась, характер у нее становился невыносимым. А контракт, который наклевывался в Швеции, сорвался. Она поговаривала о Голливуде, но, чтобы получить туда ангажемент, одного желания мало. Пришлось устраивать ей свидание с Вильямом Буллитом[441]. Посол Соединенных Штатов был очень любезен… и только. Рита срывала злобу на Фреде. Он был не из тех мужчин, которые это терпят. В другое время он бы ее, вероятно, бросил. Он никогда не бывал так привязан к женщине, чтоб сносить ее выходки. Но на этот раз – дело обстояло иначе. Разрыв с Ритой мог быть чреват неприятными последствиями. Лучше жить с ней в ладу…
Сознание, что за тобой следят, достаточно неприятно само по себе, а в такой кромешной тьме – и подавно. Фред не мог разглядеть человека, шаги которого слышал за собой; он круто повернул и перешел на противоположный тротуар. Кто-то тоже пересек улицу в трех шагах от него. Фред отлично владеет собой. Он не оглянулся. Он соображает: ночью на такого атлета, как он, никто не рискнет напасть в одиночку. Кто это может быть? Полиция? Но старик Виснер сообщил ему утешительные новости по поводу его дела: доносчик арестован. А потом, какой смысл полиции следить за ним, раз он совершенно явно идет домой и раз адрес его есть в телефонном справочнике? Он нащупал револьвер. В нескольких шагах от него карманный фонарик осветил мостовую, и голоса запоздалой парочки слились с торопливым стуком каблуков.
Как раз в тот момент, когда Фред подходил к своим воротам, незнакомец одним прыжком очутился между ним и увитой плющом оградой. Он сказал: «Добрый вечер», а может быть, даже: «Добрый вечер, Фред…», сказал вполголоса. Значит, это не грабитель. Рука Фреда скользнула с револьвера на карманный фонарик; он осветил небритое лицо, поношенный костюм, поднятый воротник, скрывавший рубашку. Лихорадочный взгляд вызвал в нем какие-то воспоминания. Но по виду все-таки настоящий проходимец… – Что вам от меня нужно? – Фред нарочно заговорил холодным и властным тоном, потому что на таких людей это производит впечатление. Тот усмехнулся и классическим театрально-естественным голосом произнес традиционную фразу: – Что же ты, не узнаешь старых друзей?
Не ниже Фреда ростом, сложен не хуже его. Из-под шляпы выбиваются так же, как и прежде, вьющиеся волосы, но в каком он жалком виде! Как исхудал, оброс бородой, верно, неделю не брился. – А, так это ты… – сказал все еще с опаской Фред. – Чего ты от меня хочешь? Денег? – Тот рассмеялся ему прямо в лицо; по этому смеху его сразу можно было узнать. – Я вижу, – сказал он, – что ты ничуть не изменился… такой же практичный… деловой… Нет, сначала я хотел бы принять ванну. Я знаю, что твоей жены нет в городе, я собрал все нужные сведения… Думаю, с моей стороны не будет нескромностью воспользоваться твоей ванной? – В голове Фреда Виснера вихрем проносятся мысли; и вдруг, как лучи прожектора, сходятся в одной точке… – Проходи вперед…
И в подъезде, и на лестнице оба молчат. Я мог покончить с ним на улице, думает Фред. Теперь уже поздно. Можно было бы сказать, что в темноте на меня напали, я выстрелил… И надо же было, чтобы вылезло все это прошлое! Не дай бог, кому-нибудь взбредет в голову связать амстердамскую историю с моими давно забытыми проделками. Ну, а если бы потом в грабителе опознали моего друга детства, это навело бы на размышления… Что он на примете у полиции, – совершенно ясно… Конечно, тут могло произойти печальное недоразумение. Все-таки с мертвым Гаэтаном еще больше хлопот, чем с живыми А сейчас мне совсем невыгодно привлекать к себе внимание.
– У тебя все по-старому…
В освещенной квартире ночная птица заморгала глазами; теперь в нем не было ничего страшного. Жалкий, отощавший оборванец, которого смущают ковры, натертый пол. Как и прежде, он бросил шляпу на подзеркальник в передней. – Делишки, как видно, неважные, а? – сказал Фред, открывая шкафчик с винами. – Выпьешь рюмочку перед ванной? – Благосостояние дает Фреду известное преимущество перед гостем. Оба – люди одного возраста, лет двадцати девяти – тридцати, одного физического склада. Фред дома. Из них двоих как раз он должен бы чувствовать себя уверенно. А между тем у этого выходца из прошлого взгляд не заискивающий. Неужели Фред боится за свои чайные ложки? Он думает: я больше в форме, чем он, и если бы пришлось… При виде бутылки виски Гаэтан весь задрожал. – Чорт возьми, шотландское! Давно не пробовал такой прелести! – Они сидели в курительной, пили виски и разглядывали друг друга. Молчание затягивалось. Фред, оставив все двери открытыми, прошел в ванную; слышно, как льется вода, как он ходит взад и вперед, должно быть, за мылом, за полотенцем… Он кричит через две комнаты: – Скажи, пожалуйста… как ты насчет того, чтобы закусить? Не знаю, что у нас на кухне найдется… – У Гаэтана уже два дня ничего во рту не было, он накидывается на еду. Ветчина, гренки, остатки сыра. Фред смотрит, как тот ест. Теперь превосходство бесспорно на его стороне.
– Ты, Фред, как и прежде, не очень любопытен… – говорит Гаэтан. Фред смотрит на Гаэтана: те же вьющиеся рыжеватые волосы, небритая физиономия… он еще тогда жаловался, что борода растет у него клочками. – Да, ты не очень любопытен… тебя не интересует, как мне все это время жилось? – Как же, как же, Фреда это, разумеется, интересует.
Они познакомились еще мальчиками в лицее. Веснушчатый, курносый, кудрявый Гаэтан Лебозек всегда был забиякой, и Фред Виснер не дрался с ним только в тех случаях, когда они, объединившись, нападали на других ребят. Они вместе курили в уборной, передавали друг другу «Аксьон франсез». Им было по тринадцати лет, когда Филиппа Додэ нашли мертвым в такси, и они с увлечением читали Морраса. Госпожа Лебозек была вдовой кадрового офицера, убитого под Верденом. Пенсию она получала не ахти какую. В лицее Кондорсе Гаэтан дружил с сынками богатых родителей, у которых были свои лошади, имения… У него вошло в привычку напрашиваться на приглашения. К тому же он был не по возрасту развит физически, с пятнадцати-шестнадцати лет уже путался с женщинами… И два-три раза Фред, не жалея денег, выручал своего приятеля из очень скверных историй. Гаэтан записался в «Королевские молодчики»[442] и втянул туда же Фреда. Уличные драки, стычки с полицией – это увлекало, как спорт! Гаэтан поступил на юридический факультет, но его больше интересовала верховая езда с Фредом, состязания в беге, теннис… При тренировке из таких молодцов, как он, выходят чемпионы; только на это требуются деньги, а кроме того, нужно отказаться от девиц. В глубине души он больше всего рассчитывал на Фреда и еще на двух-трех приятелей. На друзей, которые не были стеснены в деньгах. Мало ли какие бывают случаи в жизни! Он мог, например, удачно жениться, Фред ему часто так говорил… Он отвечал на это тем же веселым детским смехом, которым заливался в школьные годы; Фред называл этот смех «лебозековским».
Но тут с ним случилась неприятность. Его застал со своей женой один плюгавый еврейчик. И поднял шум. Гаэтан был сильней, все бы обошлось, да только во время драки еврейчик умудрился как-то по-дурацки упасть и ударился головой об угол камина… так, в общем, рассказывали эту историю. Фред и на этот раз не подкачал и опять вызволил своего приятеля. Но Гаэтан уже был на заметке у полиции по политическому делу: он немножко перестарался – пристукнул одного наглеца во время празднества в честь Жанны д’Арк, и теперь его забрали на действительную службу и отправили в Африку. Ну, а там радости мало! Алжир вблизи совсем не похож на Алжир в представлении туристов. Зато там он встретил людей, настоящих людей.
По возвращении в Париж о юридическом факультете не могло быть и речи. Прежние друзья от него отвернулись, во всяком случае не проявляли большого восторга при встречах. Мать умерла от новомодной болезни – вирусного гриппа с параличом конечностей. Родственники говорили, что сын свел ее в могилу своим поведением. Только Фред был еще с ним хорош… тоже, конечно, не так, как прежде! Гаэтану пришлось устраиваться самому. Один приятель взял его к себе в гараж, он продавал машины. Теперь Гаэтан попал в совершенно иной мир. В мир спекулянтов. Увидел общество с новой стороны. И, надо сказать, привлекательного тут оказалось мало. Дела шли по-всякому, то хорошо, то плохо. Затем начался период уличного спорта – налеты на помещения профсоюзов, стычки с бастующими рабочими, потасовки на митингах. Хорошо бы все перетряхнуть, не оставить камня на камне, а там видно будет… К тому же лавочка трещит по всем швам, – скандал за скандалом, дело Стависского. И вот Фред и Гаэтан очутились бок о бок на площади Согласия, где дружно кричали: «Долой воров!» Очень весело смотреть, как полыхает в центре Парижа, прямо на улице, машина, которую сам поджег. Да еще когда знаешь, каким путем приобретаются эти машины… Надо было тогда же идти к Елисейскому дворцу… но всюду одна гниль, даже среди демонстрантов были шпики… В районе улиц Ройяль и Риволи гуляли еще два дня: разбили несколько фонарей, подожгли газетный киоск. А затем все пошло к чорту, масонам дали время опомниться, теперь уже демонстрации устраивали коммунисты… Фред сказал ему, что Думерг призвал маршала… А Петэна Гаэтан боготворил в память отца, в память Вердена. Но во Франции не поняли урока Германии. А, кажется, можно бы понять, ведь французы были свидетелями февральских дней. Главари, видимо, боялись повторения этих событий, и деятели национальных партий с беспокойством следили, как подымается волна марксизма. После того как Лаваль стал во главе правительства, казалось даже, что готовится переворот сверху и одновременно изменение курса иностранной политики: разрыв с Англией. Когда Лаваль выдавал замуж дочь, он так трясся, как бы его не укокошили, что обратился за помощью не к полиции, которая совершенно разложилась при радикалах, а к «Королевским молодчикам». Пюжо[443] прикомандировал к нему отряд отборных ребят, с которыми можно было ничего не бояться. Гаэтан был в их числе. Понятно, они издевались: – Хороша Республика! Председатель совета министров выдает замуж дочь, а почетный караул несем мы! – Но, во всяком случае, это подтверждало их догадки о сговоре между главарями «Аксьон франсез» и правительством.
Среди национальных партий шли ужасные раздоры. Некоторые из «Королевских молодчиков» переходили в партию Дорио, которая только что организовалась. Де ла Рок себя окончательно скомпрометировал. Да тут еще нелады между Моррасом и графом Парижским… Гаэтан никому больше не верил. Примерно в это время Фред Виснер и познакомил его с Делонклем, инженером в строительной конторе заводов Пеноэ[444], которого сам знал через генерала Дюсеньера, близкого друга своего дяди. В голове у этого человека, точно лава в вулкане, бурлили фантастические проекты и черным отсветом отражались в глазах. И наглости он был беспримерной… Он окончил Политехнический еще до той войны. Создание нового мира – дело инженеров.
План раскола «Аксьон франсез», который лелеяли некоторые ее приверженцы, твердо решившие переменить методы работы, всячески поддерживали в своих писаниях самые молодые последователи Морраса из Латинского квартала, а среди них у Фреда были друзья. Усиленно говорили о прямом действии, о применении террора. Дело в том, что Народный фронт вырастал в подлинную угрозу, демонстранты, подняв кулак, шагали уже по улицам столицы. Палач Даладье, как его называли, теперь вступил в союз с коммунистами и социалистами. В случае выступления против него можно было рассчитывать на поддержку военных. В начале года появился документ, объявлявший, что коммунисты готовят путч, который начнется с избиения офицеров и их семей, что вызвало панику в армии и даже в самых отдаленных гарнизонах. Известие исходило из штаба маршала Петэна. Целью его было подготовить почву для военного выступления в виде предупредительной меры. Говорили, будто Франше д’Эспере дал свое согласие. С проституированной Республикой будет покончено. То, что удалось немцам, удастся и французам. Приблизительно в эту пору Фред женился. Это несколько отдалило его от Гаэтана. После майских событий 1936 года Гаэтан втянулся в деятельность тайных организаций. Фред не знал точно, чем он там отличился, но Делонкль сказал о нем: «Побольше бы нам таких молодцов, и мы бы справились с большевизмом!» После этого в пламени испанского пожара для Гаэтана вспыхнули большие надежды. Вместе с несколькими членами своей группы Гаэтан получил задание перейти к Франко, где он записался в Bandera fantôme, почти целиком составленную из бывших «Королевских молодчиков»[445]. Очень скоро, в начале 1937 года, Гаэтан Лебозек опять всплыл в Париже; он объяснил своему другу, что по указанию Ирунской резидентуры приехал во Францию для участия в готовящихся операциях. Дело в том, что война в Испании изменила планы организации, и настал момент немедленно применить опыт этой войны для того, чтобы подготовить будущее. В предвидении близких выступлений самой насущной задачей было, конечно, организовать в разных пунктах Франции склады оружия. Кто поставляет оружие – не важно, лишь бы оно было; надо трезво смотреть на вещи…
В те дни Фред очень увлекался политикой. Гораздо больше, чем год назад, когда он находился под некоторым влиянием своего тестя, склонного скорее войти в сделку с правительством. Он бывал у самых различных людей, преимущественно без жены, которая терпеть не могла политики. К тому же она была наполовину еврейкой. Фактически он служил связующим звеном между военными кругами, с которыми вел дела, работая у дяди, и отколовшейся от «Аксьон франсез» группой, куда он рекомендовал Гаэтана; эта группа придумывала для себя различные названия, пока не стала именоваться «Тайный комитет революционного действия» (ТКРД)[446].
Старик Виснер, бывший в приятельских отношениях с князем Р., близким другом графа Чиано[447], несколько раз посылал племянника в Италию для заключения различных сделок. Организация использовала эти вполне легальные поездки для своих целей, и как-то во время пребывания в Италии Фред случайно встретил на улице в одном из ломбардских городов своего друга детства. Гаэтан не сразу подошел к нему, но потом, слово за слово, он рассказал о своей работе. Его отправили на юг, в Ниццу, где он поступил в транспортную контору некоего Дарнана[448], парня что надо! Во время разъездов между Францией и Италией пришлось вывести в расход одного мерзавца, который слишком заботился о своих личных интересах при контрабандной поставке оружия, и вдова подняла ужасную бучу. Никто не знал в точности, что ей известно. И потому причастных к этому делу лиц постарались рассовать по разным местам. Друзья детства вместе сели в Симплонский экспресс[449].
От Гаэтана не укрылось, что Фреду, хоть он, повидимому, и был довольно близко связан с Делонклем, не очень-то нравилось непосредственное участие его школьного товарища в подобных операциях. Когда Гаэтан рассказывал ему о своих подвигах на испанском фронте, о том, как они расправлялись в деревнях с красными, он отлично видел, что на Фреда это не производит должного впечатления. Сами болтают о насильственных мерах, но в конечном счете для них это одни разговоры. Надо самому повариться в этом котле, чтобы понять, что это такое. Совсем иначе начинаешь смотреть на человеческую жизнь. Когда он чуть не влип с тем незадачливым мужем, он в первую минуту думал, что долго будет казнить себя за убийство человека. Но затем все обошлось, и получилось даже вроде как со щенком, которого бросили в воду, – потом он уже не боится воды. Вернувшись в Париж, Гаэтан стал часто заходить на авеню Анри-Мартен и опять сблизился с Фредом. Сблизился настолько, что они даже отправились в машине Фреда, – причем за рулем сидел сам Фред, – в ту июньскую экспедицию, в Баньоль-де-л’Орн, в результате которой были убиты два итальянских социалиста. По старой привычке втравливать своего школьного товарища во всякие истории, Гаэтан и тут поддался искушению и впутал Фреда в это дело. Фред не подозревал, во что может вылиться их поездка, но не выказал своего недовольства. Что делать! Раз надо, так надо… Но на такие дела есть подходящие люди: какому-нибудь Лебозеку терять нечего, ну, а для Фреда – это не так просто, могут пойти разговоры, чего доброго приплетут еще дядю, а у него заводы, работающие на оборону…




























