Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 117 страниц)
Возможно, доктор хотел показать Сесброну, что ему-то очков не вотрешь. После этого он разнес на все корки капитана де Бреа, которого знал с Парижа. Махровый… Пользуется своими погонами, чтобы натравливать солдат друг на друга. По чьему наущению он действует, этот дориотист? Блюма, что ли?
* * *
С такими темнобронзовыми волосами и молочно-белым цветом лица, как у Люсьена Сесброна, трудно было остаться незамеченным. Сесброн все делал, чтобы стушеваться, даже одевался соответственно – разумеется, когда был штатским. А теперь, в военном, он имел такой вид, будто всю жизнь носил форму, несмотря па непокорную прядь, выбивавшуюся из-под кепи с красным бархатным околышем. Он был мобилизован как военфельдшер, ввиду того, что учился на медицинском факультете в Нанси, но не кончил, потому что средств нехватило, хотя родные пламенно мечтали для него о врачебной карьере, главное же потому, что после той войны (он был на два года моложе века) его всецело поглотила политическая деятельность, а партии так нужны были работники… короче говоря, он стал журналистом, к величайшему огорчению его отца, стекольщика, открывшего свою мастерскую и мечтавшего, что сын выйдет в люди. А чего стоит газетный писака? Куда меньше, чем мастер-стекольщик… Будучи по убеждениям радикалом, отец возмущался и политическими взглядами сына. Однако с годами, видя, как Люсьен трудится, слыша, чтò он говорит о партии, папаша Сесброн смягчился. Депутатом от восточной окраины Парижа Люсьен стал в тридцать шестом году, а с Арльского конгресса – кандидатом в члены Центрального комитета. В 1931 году он работал в отделе колоний и с головой окунулся в проблемы арабского мира. Его послали в Алжир, когда там что-то не ладилось. На два года… Ему очень хотелось хоть разок побывать в Москве… и даже добраться до Таджикистана. Но как выкроить время между газетой, палатой депутатов и той работой, которую он вел теперь в отделе пропаганды? Если, как считает Валье, интеллигенты отличаются тем, что постоянно ставят перед собой какие-то проблемы, то за Сесброна распорядилась сама жизнь: для проблем попросту не оставалось времени, каждый час был занят прямыми ответами на практические вопросы. Это не мешало ему читать все, что приносил Политцер, хотя у него и не было тяготения к философии… но Политцер говорил, что надо знать точку зрения противника… Часто ему становилось стыдно, потому что в книгах, попадавших ему в руки, то и дело встречались понятия и термины, которые, повидимому, каждому полагалось знать, или ссылки на произведения, которых он не читал. Очень трудно быть в курсе всего… зароешься в какую-нибудь работу на месяц, на два, а потом, глядишь, уже отстал. Он, Сесброн, знал, что у партии было не слишком много людей на этом участке работы, и поэтому всякий пробел в своих знаниях он считал изменой интересам партии, проступком перед рабочим классом. И вместе с тем, как ему хотелось урвать время для Бернадетты, для своей жены… молчаливой, тихой, ласковой Бернадетты.
В этом году отпуск начался так чудесно. Пожалуй, впервые они могли бы провести его, как хотели… Они поехали вдвоем в Альпы… Сынишку отправили к матери Сесброна, в департамент Мез. Бернадетта так загорела, была так оживлена… До чего же они оба любили забираться в горы, есть, сидя прямо на земле, ходить до изнеможения, и все это – вместе, вдвоем! События застали их в Изере, его отозвали, прежде чем первый снег одел вершины гор. В конце августа у них в квартире произвели обыск. Без всякого результата.
Он был призван в часть, стоявшую под Лаоном и предназначенную для отправки на линию Мажино, но оттуда его, по секретной инструкции пятнадцатого сентября, перебросили в Шестнадцатый запасной кавалерийский полк, расквартированный в Каркассоне. В дивизии под Лаоном главврача забавляло, что у него в подчинении депутат-коммунист; кроме того, Сесброн вообще нравился ему: спокойный, от работы не отлынивает; можно прокатиться в Париж на своей легковой машине, а фельдшер тем временем за всем посмотрит, и неприятностей не выйдет, парень положительный… словом, главврачу, очень скучавшему в этом захолустном уголке Эна, вовсе не хотелось расставаться с опасным революционером. Но Сесброна решили перевести в Каркассон. Почему? Верно хотели держать коммунистов подальше от фронта. Каркассон, почему именно Каркассон? Он добрался туда через три дня: было бы нелепо не заехать по дороге в Париж, повидать Бернадетту – от нее товарищи узнают, где он находится… Малыш все еще гостил у бабушки.
В коридоре вагона как будто промелькнул Ромэн Висконти, его коллега-депутат. Но поручиться за это он не мог… Тотчас по приезде в Каркассон его вызвал к себе командир полка. – Вам известно, почему вы направлены сюда? Нет? Не будете же вы отрицать, что до войны занимались политикой? И притом политикой самого дурного сорта!
– Я был представителем народа, господин полковник, и проводил ту политику, для которой меня избрали.
– Плохую политику, доктор! Хуже некуда! – Обращение «доктор», особенно в таком разговоре, звучало довольно комично. Под ним подразумевалось уважение к диплому, которого у Сесброна не было. – Считайте, что вы здесь в ссылке, доктор, и мой вам совет: сидите смирно.
Что ж, полковник, по крайней мере, был откровенен. Но при всем том, депутат есть депутат. Майору Лозье не терпелось посмотреть, что это за фрукт. Военврач Блаз, вратарь той команды, в которую входил Валье, для начала прочел Сесброну наставление: – Мне-то, знаете, на политику плевать, лишь бы все было тихо… а там ваше дело питать любые убеждения… Но с другими советую вам держать ухо востро… Главное, остерегайтесь капитана де Бреа: футболист он первоклассный, но взгляды у него… я лично, если выбирать, предпочту большевиков, уверяю вас…
И как раз в первый вечер произошел случай с солдатом, которого избили из-за Польши. Выходя из лазарета, доктор Блаз сказал, что Сесброн, если желает, может поселиться в городе, только он ему этого не советует. – Понимаете, за каждым вашим шагом будут следить, будут рыться в ваших бумагах… вы себе навяжете на шею не только Второе отделение полка и капитана Бреа с его молодчиками (а вы сейчас видели образчик их деятельности), но и гражданские власти, префектуру… уж поверьте, я знаю здешние нравы… здесь, понимаете, такой душок… тут каждый, кому не лень, – сыщик-любитель… – Возможно, врач просто хотел, чтобы его помощник всегда был на месте, и ночью тоже… В денщики к нему он назначил тщедушного альбиноса, похожего на крысу, тупое существо по имени Кюзен Паскаль. Блаз подтолкнул Сесброна локтем: – Уж этот, будьте уверены, не подумает рыться в ваших вещах: только сигареты советую перенумеровать!
Наконец Сесброна вызвал к себе майор и заявил ему:
– Итак, доктор, столоваться вы будете со мной… но при первом же недоразумении… к стенке, голубчик, к стенке! – Майор Лозье, с длинными висячими усами, видимо, был весельчак. Что касается Блаза, то не следовало слишком доверяться всему, что он говорил в пику Бреа. У Блаза была, в сущности, одна страсть – футбол, или, точнее, две страсти – футбол и мотоцикл. На мотоцикле он ездил к своей даме сердца, обретавшейся где-то на юге департамента. Он предполагал спихнуть на вновь прибывшего помощника все осмотры и переосвидетельствования. В последнее время солдат то и дело направляли к врачу. Прямо точно сговорились. То присылали целую партию с плоскостопием, то оперируй одну грыжу за другой. Чуть что, – прогоняй нагишом тысячу двести парней и ощупывай их, и выстукивай. А они еще жалуются на бронхит. Бронхит же не был предусмотрен, и начальство смотрело на него косо.
Офицеров, столовавшихся вместе с майором, раззадоривало присутствие Сесброна. Новый доктор за словом в карман не лез, когда его задевали по поводу польских дел. Он так умел отбрить, что не сразу найдешься. И все это совершенно спокойно, ни на иоту не повышая голоса. Вы спрашивали мое мнение – пожалуйста. А там думайте, что хотите. Например – взятие Вильно. Ссылаясь на газеты, офицеры несли чорт знает что. После чего Сесброн очень вежливо разъяснил им, что этот город был предметом польско-литовских разногласий и что литовцам пришлось уступить силе и отдать его своим соседям-полякам… Один из лейтенантов все время занимал Люсьена рассказами о королевской фамилии, о графе Парижском, о его супруге… Вообще, все они поверяли ему свои личные дела. Только не Бреа, тот держался в стороне с саркастической усмешкой. Остальные как будто побаивались Бреа. Не один Блаз. Во время приема, вскоре после приезда нового доктора, один из солдат, страдавший фурункулами, улучил минутку, чтобы поговорить с ним в отсутствие санитара. Ему поручили передать доктору, – он тоже говорил «доктор», как полковник, – привет от товарищей; они знают, что лучше не трогать товарища Сесброна, но все-таки, если ему что понадобится… – Очень больно, место ведь такое… – Что?.. Ах, да! – Вошел санитар с иодом. Это был субъект по фамилии Бесьер, до войны музыкант. Ужасный грубиян. Но ценный человек на случай, если затевается вечеринка.
VIII
Вся береговая полоса позади гостиницы была затоплена. Море уже врезáлось в нормандские дюны, подступало к самой дороге, пролегавшей вдоль пляжа; ясно было, что завтра, во время прилива, пройти на твердую землю можно будет только по молу или по мосту, который ведет на Пор-Байль. Пески, белевшие в перламутровом свете, когда небо прояснялось, были пустынны, многие семьи спешно уехали, как только объявили мобилизацию. Виллы, выходившие на пляж, стояли заколоченные; все побережье в сторону Картере осталось во власти соленого ветра и местных босоногих ребятишек. Ватага детей из Приморской гостиницы и думать забыла о войне, их владения стали необъятными, краснокожие наконец-то избавились от всех этих бледнолицых, которых они, конечно же, сами изгнали; недаром они потрясали томогавками, скакали во весь опор на мустангах и грозили снять скальпы с перетрусивших плантаторов… Вечерами по ту сторону затопленных песков мерцал красный Порбайльского маяка – деревенской колоколенки, выбеленной сверху и темной внизу; огонек тянулся по водам прилива, точно по земле, длинным, неровным, кровавым следом. Это, конечно, был сигнал тревоги загнанных в ловушку янки, их отрезали от мира победители в перьях под предводительством Фрэро Фельцера по прозванию Ястребиный Глаз. Ноэль Мертенс, он же Молчаливый Ягуар, хоть и был на год старше – ему уже исполнилось одиннадцать, – беспрекословно повиновался Ястребиному Глазу: во-первых, он бельгиец, а каких ни придерживайся широких взглядов, не так это просто бельгийцу попасть в команчи! Буклеттe, сестренке вождя команчей, всего шесть лет, она слишком мала, чтобы участвовать в набегах, и потому изображает пленников. Ее похищают и держат в крепости из песка или в зарослях дрока[191], – то у команчей, то во вражеском стане – у делаваров, где предводителем девочка, долговязая двенадцатилетняя Мари Бажю. У нее жесткие черные волосы, расчесанные на пробор и связанные лентой абрикосового цвета, а лицо все в веснушках. По росту и по силе ей, конечно, двенадцать лет, но по уму… до чего же она глупа, эта Бажю! – Сто раз говорил тебе, не называй ее так, Молчаливый Ягуар! Надо говорить Скачущая Пума! Что бы ты сказал, если бы я обозвал тебя по-бельгийски? То-то же! – Ягуар понурил белокурую головенку. А бутерброды-то для Буклетты забыли. Какой она поднимет рев, эта писклявка! Право же, для нее главное в жизни – покушать! – Слушай, Морской Конек, возьми свой отряд, атакуй вигвам бледнолицых и принеси ньям-ньям для пленников. Понял?
Морской Конек – малыш с загорелой мордашкой, в синем купальном костюмчике на одной лямке, так что обнажен весь его будущий торс, с большим деревянным ножом в руке, – становится во фронт и, подмигнув, козыряет: – Понял, господин генерал! – Тут он получает пинок в зад, за то, что назвал генералом индейского вождя. Такого оскорбления стерпеть нельзя!
Аннета Фельцер прервала чтение письма, только что полученного от Изабеллы Баранже, и занялась приготовлением пищи для пленников, которую горничная принесла на застекленную террасу. При этом она слушала восторженный рассказ Морского Конька о подвигах команчей, как вдруг дверь распахнулась и вошел господин, без шляпы, с плащом на руке, очень высокий, с копной густых черных волос и голубыми глазами на смуглом лице.
– Мишель! Господи, Мишель! Почему ты меня не предупредил? Я бы встретила тебя на вокзале! – Он пожал ей руку. Она сказала: – Ну, поцелуй же меня! – Он огляделся по сторонам – сколько окон, дверей! Морской Конек улизнул с добычей. Мишель поцеловал жену в лоб отеческим поцелуем, потом коснулся губами мелких завитков на висках, более светлых, чем вся ее белокурая голова. – Ах, жаль, этот клоп удрал с бутербродами! Пусть бы он сказал ребятам, что приехал папа!
– Неважно, я увижу их потом, – заметил Мишель. – Как они, здоровы? И Фрэро и Буклетта? Мне надо с тобой поговорить. Лучше бы не здесь… пойдем погуляем?
Последние слова объяснялись появлением горничной, сгоравшей от любопытства; она пришла узнать у мадам, хватит ли мадам варенья, не нужно ли еще чего-нибудь? Перед крыльцом гостиницы сидела на складном стуле и перематывала шерсть мадам Бажю, мамаша вождя племени делаваров. Она с удивлением посмотрела им вслед. Ага, оказывается, у этой дамы муж не в армии?
Они вышли на дорогу; облака раздались, как разжимаются две руки, осталось только много, много белых пальчиков; солнце, подернутое дымкой, было похоже на мяч, брошенный этими руками; кричали морские птицы, блеклые травы стлались под порывами ветра. Мишель посмотрел на жену. Кто при виде их не сказал бы: прекрасная пара. Она почти одного роста с ним; у нее красивое круглое лицо, виски с выгоревшими завитками золотились на солнце, как две монеты; русые волосы гладко зачесаны назад и собраны на затылке в небольшой пучок (она только недавно стала их отпускать). В зеленых глазах, затененных пепельными ресницами, была своеобразная строгая красота, они не оживлялись даже, когда смеялось все лицо. Плечи широкие, талия девическая – а ведь у нее двое детей.
– Да ты за полтора месяца ничуть не постарела, маленький мой Аннийон… – сказал Мишель.
Она улыбнулась одними губами ласкательному имени, которым он называл ее в самое первое время, и вздернула тонкие брови, как будто удивленная таким воспоминанием.
– Если ты завлек меня в морскую глушь, чтобы говорить пошлости…
– Это просто ораторский прием… А ты все так же matter of fact[192], как говорит мой старый приятель Чемберлен? Что ж, милостивая государыня и дорогой друг, приступим прямо к делу…
Он нежно сжал ее руку, желая показать этим пожатием, что слово «друг» не только формула вежливости.
– В ногу! – потребовала она. Что? Ах, да; и он переступил с ноги на ногу, чтобы приноровиться к ее шагу.
– Так вот, – снова начал он подчеркнуто беспечным тоном, – надо выяснить, как нам утрясти наши отношения. Случай, о котором мы столько раз говорили, представляется сам собой… Если хочешь, мы можем расстаться.
Она не ответила. Они молча прошли несколько шагов.
– Очень удачный случай? – переспросила она, как бы в раздумье.
– Безусловно. Лучше не придумаешь. Ты согласна?
– Объясни точнее. Я могу судить только на основании фактов…
Конечно, это уже давно было решено между ними. Оба они знали, что этот час рано или поздно настанет. Их разлучила сама жизнь. Если бы не дети, все кончилось бы уже давно. В самом деле, разве это называется жить вместе? Он делил свое время между провинциальным лицеем и Парижем, где жила она, но и в Париж-то он приезжал не ради нее, а ради партийной работы. У него был свой кабинет в Доме партии, раньше – в сто двадцатой комнате, теперь – в сорок четвертой. Это не так уж далеко от улицы Лепик. Но у него каждая минута была на счету, а чтобы пойти пообедать… В жизни не видела человека, который мог бы столько времени обходиться без еды или глотать что попало и как попало. Так же и со сном. Он может спать на голом полу. Ему ничего не нужно, только время для работы. Она преклонялась перед его суровостью в отношении самого себя – можно ли упрекать его за то, что он так же суров и с ней? На супружеские ссоры они не были способны, к тому же у нее своя жизнь: она работала учительницей, жила интересами школы, а после уроков была поглощена домом и детьми. Когда Мишель приходил, она принимала его таким, какой он есть. Она одобряла, безоговорочно одобряла его. А разве это не главное? Чтобы быть друзьями – да. Они и были друзьями, привыкли все говорить друг другу, их связывала прочная ровная дружба, не знавшая вспышек ревности и домашних свар. Но разве они были… не то что любовниками, нет – а супругами? И разве можно было что-либо изменить в их жизни? Мишелю приходилось помогать первой жене, от которой у него была дочь, – значит, бросить лицей нельзя. Впрочем, должно быть, вообще уже поздно. Они оба привыкли к таким отношениям. Возможно, что года два-три назад… Не к чему предаваться бесполезным мечтам.
– Второго такого случая не дождаться, – продолжал Фельцер. – Все как будто сговорились помочь нам… предали землю огню и мечу, создали соответствующую обстановку, тут и оправдание в глазах света и практические возможности… даже выбрали за нас время, избавили от колебаний и сожалений… Дело вот в чем: партия предложила мне перейти в подполье…
Она, казалось, была озабочена только тем, чтобы идти в ногу; оба ускорили шаг, как будто куда-то торопились. Пахло морем; они свернули с дороги, стали взбираться на дюны по утоптанной внизу тропинке и, наконец, слегка запыхавшись, очутились наверху. Кругом – только небо, и больше ничего. Да скорбный крик чаек.
– Тебе бы следовало носить сетку на волосах, Аннета, – сказал он. – Здесь так ветрено. Тьфу! Полон рот песку!
Она думала. Она вообще не любила говорить не подумав. Даже о мелочах. Случай замечательный, это бесспорно. Сколькo ни ищи, лучше не найдешь. Когда кончится война, это уже будет свершившимся фактом, и никто не станет удивляться. Убеждать себя совершенно излишне – преимущества очевидны, и у нее впереди целая жизнь, чтобы продумывать их.
– Да, это было дело решенное, – заговорила она. – Я не спорю. Ты говоришь, – случай… Видишь ли, если бы мы разошлись спокойно, то есть в нормальное время, возможно, нам пришлось бы что-то объяснять людям… хотя, в сущности, людское мнение никогда тебя не волновало. Да и меня тоже… Послушал бы ты тут за столом… курицу не могут разрезать без того, чтобы не поговорить о Польше… а я молчу…
– Ты неправа, всегда надо отвечать. А тут ответ просто напрашивается: сами они охотно отдавали Гитлеру всю Польшу целиком… только для приличия пускали слезу… а едва лишь русские вмешались в дело, как все завопили, что это против правил… Как, мол, русские смеют препятствовать распространению фашизма на восток? Но мы говорили о другом. Ну, так как же?
– Ну, так я хочу сказать, что преимущество не так уж велико… но, если бы мы разошлись в нормальное время, почти ничего бы не изменилось. Вспомни нашу жизнь… Мы и после этого встречались бы не реже, и ты мог бы когда угодно видеть детей. А теперь…
– Это верно, но выбирать не приходится. Война. И хуже чем война.
– Ты думаешь, для партии положение осложнится?
– Так, по крайней мере, сказал Мурр. Он-то и передал мне…
– Вот как?
Аннета представила себе Мурра – бледного, коротко остриженного человека с тонкими губами. Он работал в секретариате партии. Она никогда не поверила бы, подумалось ей, что судьба явится к ним в образе Мурра. – В сущности… от тебя требуют только, чтобы ты предупредил события? – медленно произнесла она. – Потому что ведь партию все равно объявят нелегальной. Верно?
– Все к этому ведет: вой, который подняли, подтасовка польских событий; они пытаются повторить тот же трюк, разжалобить общественное мнение, как после пакта. А размах их операций! Понимаешь, в один прием им бы это не удалось. Начали с запрещения газет, чтобы нарушить связь, путем мобилизации дезорганизовать партию, затем… Настоятельно советую тебе читать «Попюлер». Там изо дня в день видишь, как они ведут подкоп… то в одном профсоюзе, то в другом… как травят товарищей, заставляют их высказываться. Каждый день Блюм поддает жару. Ты видела, какими методами они действовали против членов бюро ВКТ, которые не захотели стать предателями? Устроили собрание без них, приняли грозную резолюцию… разумеется, без их подписей. И Блюм не замедлил объявить, что они не подписали, потому что предпочли уклониться… Форменный провокатор! Фрашон[193] и все товарищи заявили протест. А что ответил «Попюлер»? Что они протестуют против Жуо[194] и компании… и обходят молчанием вторжение советских войск в Польшу… На самом деле – это освобождение тех областей Украины и Белоруссии, которые двадцать лет назад захватила панская Польша с помощью Вейгана… Кашен написал об этом Блюму, а Блюм воспользовался его письмом, чтобы говорить о «всеподчинении» Кашена Кремлю… «всеподчинение!» Куда вернее отнести это к человеку, который всячески приукрашал цели лондонского Сити каждый раз, как получал соответствующие инструкции, называя предоставление Франко свободы действий «невмешательством» в дела Испании, объявляя теперешнюю войну войной за демократию, а ведь она началась с запрещения «Юманите». Да, всеподчинение Блюма целям капиталистов. И знаешь, что характерно для него? Необыкновенная способность называть красивыми именами грязные дела, маскировать самые наглые действия международного капитала… Ты даже и вообразить себе не можешь, что творится тем временем на заводах… ни арбитража, ни коллективных договоров… полный произвол хозяев… грабеж… на этом они, конечно, не остановятся. Они пойдут дальше. Через месяц, безусловно, что-то будет предпринято…
– Против Гитлера?
Мишель засмеялся. Она тоже рассмеялась, только зеленые глаза ее остались серьезными. Она сказала: – Послушай…
– Что?
– Мурр говорил тебе… словом, есть какая-нибудь директива… насчет меня?
– Не понимаю.
– Очень просто: я хочу знать, кто решил, чтобы мы разошлись, ты или партия?
– Какая чепуха! Это давным-давно решила ты сама.
– Почему ты увиливаешь? Пожалуйста, без глупостей! Между нами это не нужно. Я тебя спрашиваю, это партия решила, чтобы ты ушел в подполье один?
Мишель ответил не сразу. Он вовсе не думал увиливать. Просто не понял вначале. А теперь его точно осенило.
– Аннета… – сказал он очень тихо.
– Ответишь ты наконец?
– Ты бы это сделала?
– Да, если только нет особого указания партии.
Они долго молча шли по пескам. Мишель нагнулся, подобрал белый камешек с широкой красноватой прожилкой и стал подбрасывать его на ладони. Они уже не шли под руку. Не старались больше идти в ногу. Аннета остановилась и обеими руками придержала волосы, которые трепал ветер. В этой позе она, несмотря на довольно полную грудь, была похожа на подростка.
– Не знаю, понимаешь ли ты, мадам Фельцер, – начал он, под шуткой скрывая волнение, – понимаешь ли ты, чтò такой шаг означает на будущее…
– Отлично понимаю.
– Я не об опасности говорю. Не о том, как придется жить ближайшие недели, месяцы. Я говорю о после… если будет «после».
– «После» бывает всегда. Не для нас, так для других… так что же ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать… если мы… если ты не воспользуешься таким случаем, таким исключительно удобным случаем… как ты думаешь, после, пережив вместе все, что нам предстоит пережить, захотим мы разойтись?
– Мишель Фельцер, я тебя не понимаю. После будет видно. И если нам все-таки захочется быть вместе, я не вижу в этом никакой драмы. А захочется разойтись, – разойдемся, канитель тянуть не будем, мы не из таких.
Фельцер отшвырнул камешек и хотел взять жену за руку. Потом решил, что это будет слишком сентиментально, опустил руки и сказал приглушенным голосом: – Погоди, погоди… ничего не надо преувеличивать…Ведь нам, что ни говори, нелегко было свыкнуться с этой мыслью… теперь мы кое-как примирились с ней… но начинать все заново, да еще после того, что нам предстоит…
– Будто тебе уж так трудно было свыкнуться с этой мыслью?
– Я же сказал – ничего не надо преувеличивать. Конечно, не так уж легко. Послушай, можно задать тебе один вопрос? Я понимаю, что отчуждение между нами…
– Ну, уж и отчуждение…
– Да, да, отчуждение. Я не преувеличиваю. И вызвано оно прежде всего моим образом жизни. Значит, вина во мне, если вообще тут можно говорить о вине…
– Заметь, я не отрицаю. Тебе это обидно?
Он пропустил ее вопрос мимо ушей. Он отлично знал, что из них двоих в Аннете все-таки больше романтики. Как она, девушкой, представляла себе жизнь? Подобно всем девушкам, она мечтала играть в Ромео и Джульетту. В Ромео я не очень гожусь, думал Мишель. Так или иначе, между ними с самого начала было решено, что романтика – чушь, что в них ее нет ни на иоту, что это все отжило свой век, а главное – несовместимо с работой в партии. – Ну, хорошо, – проговорил он, словно подводя итог множеству мыслей, продуманных ими обоими, и она так и поняла его. – Но… – продолжал он, – ты вправе ответить мне или не ответить… Только знай: если это и так, я ни в чем не упрекну тебя, мое поведение дает тебе на это полное право. Ну и так далее. Можешь отвечать или не отвечать…
Он все не решался задать свой щекотливый вопрос. Тогда она спросила напрямик: – Ты хочешь знать, есть ли у меня любовник? Верно? Так вот, дружок, любовника у меня нет. – У него был такой расстроенный вид, что она расхохоталась: – Тебя это, повидимому, удручает?
– Нет, не то, но я вовсе не собирался так грубо… я хотел спросить: есть кто-нибудь, кто тебе близок?
– Да что ты миндальничаешь сегодня? В другой раз ты спросил бы: живешь ты с кем-нибудь или нет? Или еще как-нибудь похлеще…
– Да, – сказал он, – должен сознаться, я в выражениях не стесняюсь. Однако ты не ответила на мой вежливый вопрос…
– Ты мне надоел, Мишель. Если бы у меня был кто-нибудь, я бы с ним сошлась. Без малейших угрызений coвести. И вероятно, сказала бы тебе об этом, не дожидаясь твоего допроса… Да, кстати, раз уж такой случай… А как ты сам, Фельцер?
Она схватила его обеими руками за плечи и слегка встряхнула.
– Вот как? Ты вздумала ревновать, что ли?
– Нет, гадкое ты чучело. Мне просто любопытно. У тебя есть кто-нибудь, с кем ты…
– Дурочка ты, разве в моей жизни есть для кого-нибудь место? Где я возьму для этого время? Не скрою, разок-другой случалось согрешить, когда выдавался свободный вечер, и на меня находила тоска. Но от этого до любовной связи…
– А кстати, как поживает Христиана Лезаж?
– Ах, так, кстати? Ты мне сцену ревности устраиваешь? Во-первых, я не видел Христианы Лезаж больше трех месяцев… а потом, вообще Христиана Лезаж… ты шутишь?
– Почему? Она прекрасная девушка, очень предана партии, а потом не все ли равно, в конце концов, – она ли, другая? Что, не верно?
– Ну да, я утешал ее, когда у нее были неприятности… Я ведь сам тебе об этом рассказывал, иначе ты бы и не знала. Она немного похандрила, а когда это прошло – мне дали отставку.
– Пока что ты не ответил на мой вопрос: есть ли такая директива партии, по которой мне нельзя вместе с тобой перейти на нелегальное положение?
Он обнял ее. Порыв ветра чуть не опрокинул их.
– Ты меня задушишь, – сказала она. – Пусти, дурень, нас могут увидеть… Солидные люди, родители двух больших ребят…
Он крепче прижал ее к себе. – Перестань, – шептала она, – перестань. Не смотри на меня, голубоглазый, а то я могу расчувствоваться…
Они пошли в сторону Барневиля. Дорогой они обсуждали подробности своей будущей работы. В чужом квартале вдвоем бесспорно легче остаться незамеченными; на супружескую чету меньше обратят внимания, чем на одинокого мужчину. Особенно сейчас. Ведь глядя на мужчину призывного возраста, люди не обязаны знать, что он освобожден по болезни почек. О нем непременно начали бы судачить. Фрэро они отправят к родителям Мишеля. Буклетту, конечно, возьмет мать Аннеты. Да мама счастлива будет, она обожает девочку, она прямо без ума от нее.
– А ты, Аннийон, ты не будешь очень, очень тосковать?..
– Глупости! И вообще в такие времена надо думать обо всех детях, а не только о своих. Да что с тобой? Что на тебя нашло?
Мишель присел на корточки и, скрестив руки, выбрасывал то одну ногу, то другую, словно плясал в присядку.
– Ты с ума сошел? На кого ты похож! Вывалялся весь в песке! Преподаватель риторики в непромокаемом плаще озорничает не хуже Фрэро!
Он поднялся; смешнее всего, что он в самом деле надел дождевик, потому что устал таскать его на руке. А сходство с Фрэро было разительное.
– Вот увидишь, как нам будет весело, – сказал он. – Кем бы мне стать? Букинистом, что ли, который недавно продал свое дело. И подумайте, мадам, какая удача: ровно через два месяца – трах, война. А может быть, библиотекарем, который каждое утро отправляется на работу… а жена выходит ему навстречу… мы будем назначать друг другу свидание в Тюильри или в Булонскому лесу, недурно, правда? Для большего правдоподобия я буду покупать тебе цветы…
– Вот шалый! Вылитый Фрэро… Фрэро, тот командует команчами, посмотрел бы ты, как он курит трубку мира! Все-таки надо быть посерьезнее. Не для того же Мурр приходил к тебе, чтобы ты…
Решено, консьержке они велят пересылать всю корреспонденцию сюда, в Пор-Байль. Первое время Мишеля разыскивать не будут. В гостинице можно указать адрес матери Аннеты. Даже и потом это ничего нового не даст полиции, она и без того знает мамин адрес. А мама может просто сказать, что дочь привезла ей внучку и больше она ничего не знает. Спохватятся, конечно, когда начнутся занятия в лицее. И лицемерно объявят исчезновение Фельцера (и Аннеты тоже!) дезертирством в военное время. Возможно… все равно, закона против этого нет… на преподавательской карьере надо поставить крест, только и всего… впрочем, его и не поймают… а если уж поймают, речь будет идти о более серьезных вещах. А вообще говоря, он мобилизован, но только партией. Мобилизован, как все остальные. Но наша война справедливая.
– Уж я тебя заставлю соблюдать режим, – сказала она. – Теперь особенно. Солдат с больными почками – никуда не годный солдат…
Он должен возвратиться в Париж. Он не оставит ей адреса, нового своего адреса, потому что она все равно не может ему писать. Он сам себе пишет письма, – ради консьержки. Кстати, к тому времени, когда она приедет к нему, он уже, может быть, переменит адрес… А знаешь, тут все удобства. Центральное отопление. Неизвестно только, будет ли оно действовать зимой. Ты думаешь, это продлится всю зиму? – Что? Война? Э, деточка, тот раз это тянулось четыре года. И неужели ты думаешь, они перевернули бы всю страну вверх дном из-за каких-нибудь трех месяцев? Не говоря о том, что они до смерти боятся держать ответ перед народом. Ведь у них на совести и сейчас достаточно злодеяний… Им необходима полная катастрофа. Подавай им светопреставление!..




























