444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Арагон » Коммунисты » Текст книги (страница 16)
Коммунисты
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 09:30

Текст книги "Коммунисты"


Автор книги: Луи Арагон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 117 страниц)

– Знаете, Жан-Блэз, – сказал вдруг Орельен, оборачиваясь к скульптору, – у меня в Антибах имеется одна ваша вещица, лампа… Жан Франк обставлял мою виллу…

– Какая лампа? Я не делал никаких ламп для Жана Франка. Вы, должно быть, говорите о лампе Джакометти…

– Вы совершенно правы, лампа, скрытая маской… а вашей работы у нас есть ширма…

– Так это вы купили весной мою ширму?

Скульптор вдруг взглянул на Орельена совсем другими глазами. Денежки получает с текстильной фабрики где-то на севере. Уходит на войну… в пехоту… ему, должно быть, около пятидесяти… Ну что же, одним трупом больше, только и всего. И одним фашистом меньше. Бедный Жан Франк, если бы он узнал мои мысли. Надо же чем-то жить, на кого-то работать. Ведь не каждый день продаешь по конной статуе. Кому она нужна? Другое дело декоративное искусство. Но кто потребители? Уж, конечно, не банковский служащий вроде Франсуа Лебека, не рабочие… а всякие Лертилуа… у них не спрашиваешь, не кагуляры ли они, когда делаешь для них каминную решетку или подставку для ножей. Вот таких людей и встречаешь у баронессы Геккер… Диего все хочет меня туда затащить. Ну их! Получайте свою халтуру, господа, и оставьте нас в покое. А им подавай в придачу и самого художника!.. Душечка, моя перечница сделана по рисунку этого юноши… У него красивые глаза, правда? У Жан-Блэза глаза совсем круглые, но золотистого оттенка, а брови точно кисточкой наведены на очень белой коже. Лертилуа как раз заговорил о Диего. Знает ли дядя его картины? Ему лично кажется, что это неплохо, совсем неплохо; одна приятельница уговорила его купить большое полотно Диего, оно просто создано для антибской виллы… Нет, дядя не знает. Жан-Блэз поморщился: вот он, вкус наших потребителей. Диего печет для них одну за другой картинки под Синьорелли да еще с психоаналитическим душком, а милостивые государи с супругами млеют над ними на своем Лазурном берегу. А он-то, Жан-Блэз, из-за этой ширмы развесил уши, уже чуть не решил, что эти люди тоже на что-то годятся. Дядя предавался воспоминаниям.

– В семидесятом году, – рассказывал он, – я еще не дорос до призывного возраста. Помню, в день объявления войны один мой приятель повел меня к Курбе… там была куча всякого народу… говорили о пруссаках… а я глаз не спускал с большой картины, он ее как раз тогда писал… в уголке он изобразил Бодлера[119]… Бодлер уже умер, а Рэмбо я еще тогда не знал… Рэмбо был года на два старше меня… Мы отводили душу, во всю ругали их войну. Знаешь, Малыш, – он повернулся к Жан-Блэзу, – этот оттенок найдешь только у Курбе, как будто вот-вот начнется гроза…

В соседней комнате тетя Марта гремела посудой. – Ты мне не поможешь, Жан-Блэз? – Он вышел к ней. В столовой висело полотно Дега, гордость тети Марты. Дега сам подарил ей свое произведение, когда она была еще в Опере, году в семьдесят пятом… – Ну, что ты скажешь, сынок, об Орельене? – Он мне не нравится, тетя. Такие вот считают, что у них есть права на других людей… почему, на каком основании?.. – А фабрика на севере, а вилла на юге – этого тебе мало? У него хорошенькая жена, но через десять лет он будет содержать балерин.

Через десять лет… тетя говорит, через десять лет… Что со всеми нами будет через десять лет? Она неисправима, тетя Марта. «Их война», – дядя еще в 1870 году говорил: «их война», а нынешняя война, что мне в ней? Но кто ныне для меня Курбе, кто мой Бодлер? Может быть, у меня действительно плохой вкус, но Курбе… у Курбе мне нравится «Мечта»… А по части танцовщиц Дега в подметки не годится Карпо…

– Не забудь сахар, сынок…

Кто знает, будет ли на этот раз сахар, хватит ли сахаpy? Дядя вспомнил, что в ту войну, в мировую, насчет сахара были ограничения.

Под лучами заходящего солнца заиграла киноварь Гогена. Орельен смотрел на нее и думал: а будут ли на этот раз, в эту войну, ограничения насчет крови?

Книга вторая.

СЕНТЯБРЬ–НОЯБРЬ 1939 ГОДА


I


Франция воевала с утра, но Париж как будто этого еще не понял. Бывает так, что у человека лихорадка, а он считает, что ему просто жарко.

Сентябрь был в начале. Вечер выдался по-августовски душный. Посетители кафе теснились у распахнутых окон. Чувствовалось напряжение, по всякому поводу завязывались разговоры между незнакомыми людьми… По бульвару Сен-Жермен прошел артиллерийский полк, катились орудия, зарядные ящики… Потом грохот удалился. Зеваки на тротуарах обменивались впечатлениями. Два майора, сидевшие на террасе кафе, даже не обернулись. Парижан это занимало, а им совсем не в диковину… Один из них был похож на черного дога, другой – точно скелет в мундире.

– Вы из тех, дорогой Бенедетти, – говорил майор Мюллер, напружив бычью шею и положив кулаки на мраморный столик, – кто не пожелал договориться в свое время…

– Позвольте, Мюллер, – возразил скелет, – ведь вы же знаете, мы вытравляли из армии красную заразу, но мы с самого начала заявили: немцам на руку играть не будем…

– Немцам? А как насчет евреев? В Германии теперь идет охота на евреев. Вы боитесь гражданской войны, а исподтишка ведете ее…

– Чистка армии – вовсе не гражданская война. От гражданской войны польза только соседям, их войска переходят границу…

– А без гражданской войны… Знаете, когда мне стало по-настоящему страшно? Когда этот еврейчик убил секретаря германского посольства. Если бы они тогда перешли границу, что же можно было бы возразить?

– Поймите, Мюллер, еврейский вопрос – только часть проблемы. Главное – Франция!

– Вот именно, Бенедетти, вот именно! Главное – Франция…

Бенедетти закрыл глаза; ресницы у него выгорели, и теперь голова его была совсем как череп. Он припоминал: опять та же песня… Когда Делонкль[120] от имени кагуляров предложил его организации нечто вроде союза… но ведь у кагуляров одна мечта… сбросить республику… А что взамен? Они-то спят и видят монархию, а французы монархии не желают! Вот и Моррас… только одного он не хочет принимать в расчет… французов. А жаль – человек с головой!

– Теперь уж мы не можем выбирать между войной гражданской и просто войной. Война объявлена, соседи перейдут границу… ведь не скажете же вы, Бенедетти, что верите в линию Мажино? Что говорят там, на улице Сен-Доминик?

– Разное говорят. Война, конечно… Если дела примут дурной оборот, вся ответственность падет на Даладье: в этом вопросе почти все министерство согласно – я не говорю о Декане[121]! Он… в общем, все согласны. За исключением Кольсона[122]… и еще Гамелена[123]. А впрочем, кто разберет, что думает Гамелен!

– По-вашему, он думает? – презрительно бросил Мюллер. Его собеседник пропустил это замечание мимо ушей и вздохнул: – Выход только один – Священное единение… Во время войны надо следовать классическим образцам!

– Этому вас в военной академии учили? Вы отстали на двадцать пять лет, а кроме того, в четырнадцатом году не было коммунистов! Священное единение! Да это значит протянуть руку евреям!

– Нельзя требовать всего сразу. Давно ли Даладье, подняв кулак, шагал вместе с Блюмом и Торезом…

– Простите, господин Торез кулака не поднимает… он уже дал разъяснения на этот счет… он похитрее других…

– Ну, хорошо, – а теперь Даладье открыл огонь по сторонникам Москвы…

– А все-таки, кто горой стоит за это наше Священное единение? «Попюлер»!

– Разумеется… но как Даладье его понимает? Как широкую правительственную коалицию: каждой твари по паре. Мне говорил… впрочем, неважно, кто говорил… что председатель совета министров склонен к такой комбинации: Священное единение во всей стране… а во главе узкий кабинет…

Мюллер расхохотался: – Даладье склонен… а англичане-то чего хотят, а? Ведь они могут повлиять на склонность премьера…

– Тише, нас слушают…

Официант, подававший аперитивы на соседний столик, обернулся, и Бенедетти увидел настороженное выражение его лица. Они переменили тему: – Вы уже получили назначение, Мюллер?

– Да… Кто такой полковник Авуан, командир моего полка… кажется, ваш человек?

– Наш? Вы хотите сказать – с улицы Сен-Доминик? Он несколько месяцев назад вышел в отставку… а теперь вернулся в армию…

Высокий мужчина с моноклем, выпятив грудь, шагал по террасе в поисках свободного столика. За ним семенил сморщенный карлик в желтом парике. Вид верзилы с моноклем вызвал у Мюллера реакцию, удивившую Бенедетти. Майор приподнялся и поклонился с подобострастием, которое совсем не вязалось с его наружностью и повадками. Верзила покровительственно помахал ему рукой и проследовал к дальнему столику.

– Кто это? – спросил Бенедетти.

– Вы его не знаете?.. Это Даркье де Пельпуа… Вот у кого верный нюх! Он еще себя покажет.

Де Пельпуа явно привлек внимание окружающих. За столиками стали шушукаться, показывая его друг другу. Двое молодых людей прошли через кафе и наклонились над его столиком; правда, обращались они как будто главным образом к карлику.

– Смотрите-ка, кто с вашим приятелем… Лолотт Марен… честное слово…

Мюллеру ничего не говорило имя, произнесенное Бенедетти, или он его плохо расслышал. Что же Бреа? Заявится он когда-нибудь или нет? А, вот и он. Давно пора!

Было около половины восьмого. Улицу пересекала пара: Мари-Адель де Бреа и ее супруг. Оба майора встали им навстречу. Капитан Бреа был еще в штатском. Видный мужчина.

– Итак, значит, воюем! Они своего добились… – обратился Бреа к Мюллеру. Капитан был подчинен Мюллеру, но чувствовалось, что их связывают какие-то другие отношения, кроме военной субординации. Бенедетти подумал: да, правда, ведь они земляки – оба из департамента Од…

– Вы на меня не сердитесь, майор? – спросила, улыбаясь, Мари-Адель. – У вас тут деловая встреча… разумеется, по делам службы… а я явилась незваной.

Она не дослушала заверений Бенедетти. Ведь Бреа завтра уезжает… хочется побыть вместе последние минуты… ну да, я знаю, его часть запасная и стоит в Каркассоне! А все-таки разлука…

Эта крупная женщина в чересчур открытом для Парижа платье жеманилась, как юная девушка… Майор Мюллер, склонившись к ней почтительно и в то же время предприимчиво, молчал, как будто завороженный белизной ее кожи. – А потом, – добавила она с явным кокетством, – ведь я знала, что здесь будет и майор Мюллер…

Он что-то пробормотал, а Бенедетти шутливо погрозил ему пальцем: – Ах, Мюллер, Мюллер! Так-то вы храните тайну собраний. – И все четверо расхохотались над этим тайным собранием на террасе кафе, на виду у всего бульвара Сен-Жермен!

– Мюллер… простите… майор Мюллер, – с подчеркнутой официальностью поправился капитан де Бреа, – майор Мюллер наш старый приятель… Я с детства ему стольким обязан. Он был моим учителем фехтования… и каким учителем!

– Подумайте только, – заметил Бенедетти, – а я и не знал, что вы бретер[124]

Мюллер ответил жестом: ну, это, мол, ерунда…

– А потом, когда мы жили в Индокитае, жена ужасно скучала, – продолжал Бреа. – Общество майора было для нас почти единственным развлечением…

– Вот именно «почти», друг мой, – подхватила Мари-Адель, – ведь вы лично как будто не пренебрегали обществом тонкинок, тонкинеток…

– Я не знал даже, что вы были в Тонкине[125], – торопливо перебил Бенедетти. – В каких же войсках вы там служили?

– Мы жили там как частные лица… Видите ли, в первое время после женитьбы я служил в полку спаги[126] в Мостаганеме[127] – ведь я окончил сомюрское кавалерийское училище, – а потом вдруг пришла такая фантазия… Ну, понимаете, я был человек женатый… Мари-Адель в Алжире не нравилось, у ее родных предприятия в Индокитае… Вот я и взял долгосрочный отпуск.

– Да, верно, – вдруг припомнил Бенедетти, – ведь госпожа де Бреа в родстве с Пейролями!

Мюллер кашлянул и поспешил перевести разговор на политику. Пейроли – это не только Тонкинский банк, это пресловутый Нестор Пейроль, который трижды объявлял себя несостоятельным и все-таки пользовался доверием мелких держателей акций. Что же будет дальше, спрашивал Мюллер, ведь Бреа всегда так хорошо осведомлен.

Накануне Бреа встретил банкира Дени д’Эгрфейль, который спешно вернулся из Биаррица… ну, да, да, его жена урожденная Зелигман…

– Забавно, что его сын у Дорио, я узнал об этом на улице Пирамид… Нет, самого шефа я не видел… его не было в комитете… Дени со мной очень откровенен… несмотря на жену. Ему известны мои взгляды… Знаете, ведь он раньше давал деньги «Боевым крестам»… Так вот, теперь вся их надежда на Даладье… Это их уговорил депутат Доминик Мало, радикал.

– Многие так и переметнулись, – вздохнул майор Бенедетти.

– Так вот, д’Эгрфейля тревожат испанские, итальянские и даже зарейнские симпатии различных наших национальных групп, симпатии, которые появились потому, что у наших соседей власть в крепких руках… Но люди успокаивают себя: раз, мол, заговорили пушки – все станет на место; Даладье, мол, популярен, все грехи отпустятся, все помирятся и дружно выступят против коммунизма…

На загорелом лице Мюллера промелькнула гримаса: вот как, радикалы собираются возглавить движение… впрочем, это чувствовалось уже в прошлом году, с Марсельского конгресса[128]. Он втянул шею в квадратные плечи. Мари-Адель улыбнулась расслабленной томной улыбкой, она потребовала шампанского, колониальная привычка, знаете… Как, до обеда? Нет, фешенебельные кафе не для этой женщины. Она все делает не так, как принято.

– Я знаю точку зрения кабинета, – сказал Бенедетти. – Раз сам премьер ведет борьбу с большевизмом во Франции, значит де ла Рок, Дорио или Моррас уже ни к чему. Что требовалось, чтобы упрочить положение правительства? Найти общего врага… – Мари-Адель отметила, что, будь у майора Бенедетти побольше краски в лице, он был бы хорош собой, да лет десять назад он, верно, и был недурен…

– Посмотрите-ка, господин майор! – воскликнул капитан, обращаясь к Мюллеру, – всякий раз в этом обращении звучала неуловимая насмешка. – Смотрите-ка, ведь это наш Даркье, там за столиком! С кем это он?

Мюллер и сам не знал, но Бенедетти как будто что-то говорил до их прихода… Бенедетти непрочь показать себя перед Мари-Адель настоящим парижанином, не то что этот увалень Мюллер.

– Позвольте, это писатель… как его… сегодня у меня все фамилии вылетают из головы… да ведь я вам только что говорил, Мюллер… Вы, конечно, знаете историю его женитьбы… – Так как речь шла о человеке, который приходился сродни известному семейству, все с любопытством уставились на карлика с ужимками ученой обезьяны, на его шелковый парик. – Я встречалась с ним у Луизы Геккер года три-четыре назад… – сказала Мари-Адель. – Знаете, ведь он жил в Праге, у него там был салон. Но смешнее всего, что когда немцы вошли в Прагу, Гитлер выставил его оттуда за какие-то связи с остатками банды Рема… – Она обращалась к Бенедетти и при этом поводила плечом…

Мюллера восхищало каждое ее слово, и она это знала. Она заговорила громче, но не ради него. Бреа прокудахтал: – Вы очень в курсе, дорогая… настоящий политик… – Мари-Адель раздула ноздри. Когда она злилась, становилось заметно, что она слишком полна. Впрочем, не в глазах Мюллера. Ему такая пышность форм нравилась.

– А все-таки, как же они выйдут из положения? – допытывался Бреа у Бенедетти. Ведь Бенедетти служит в министерстве, он должен знать… – Пока не будет реорганизован кабинет – с социалистами или без них, – требования господ социалистов не перестанут будоражить страну…

– По-моему, – заметил Бенедетти, – Даладье не возьмет Блюма… Блюм его раздражает. Это существо другой породы…

– Вот так политический аргумент… Существо другой породы! Что вы на это скажете, сударыня? – Мюллер взывал к Мари-Адель, он мстил Бенедетти за его парижскую осведомленность.

– А Даладье… – продолжал тот, отмахиваясь от Мюллера, как от мухи, и обращаясь к госпоже де Бреа. – Я сам слышал. Нас он уверяет, что вся ответственность за Матиньонское соглашение лежит на Блюме… а друзьям Негрина говорит, что невмешательства требовал Блюм… Воображаю, что он говорит самому Блюму…

Мари-Адель смотрела на Мюллера; он был похож на борца, из тех, что выступают на ярмарках в тигровой шкуре. Первое время в Ханое она его побаивалась. А в Париже, встречаясь с ним изредка в кондитерской, без Бреа – рюмочка мадеры с печеньем, – она думала: благодаря мне ему будет о чем вспомнить… Честной женщине, чтобы остаться честной, нужно чувствовать, что она вызывает восхищение. Жаль, что у майора Бенедетти такая короткая верхняя губа; от этого его рот еще больше похож на оскал черепа.

– Все считают… – продолжал Бреа, – Дорио и Лаваль, Дени д’Эгрфейль и Мало, что в обновленном правительстве нужно бы иметь символическую фигуру…

– Думерг[129] умер, – насмешливо вставил Мюллер.

– Господин майор! – учтивый упрек прозвучал как призыв к порядку. Мюллер не обиделся – он как раз увидел на руке Мари-Адель тот серебряный браслет с позолоченным драконом, который подарил ей бог знает когда… она ни за что не хотела его носить. В нем взыграла вся его силища, точно хмель ударил в голову, захотелось опрокинуть стол, побить кого-нибудь… чтобы доказать Мари-Адель… В наказание он до боли стиснул правой рукой большой палец левой и мысленно поправился: доказать госпоже де Бреа. Ему были свойственны такие деликатные чувства. При этом он уставился на вырез ее платья, туда, где выемка так и манит руку.

– Важно знать, что может сделать такой кабинет под прикрытием линии Мажино, – говорил Бенедетти. – Правда, Мюллер не верит в линию Мажино. Не знаю, верит ли он в линию Зигфрида…

В эту минуту Мюллер верил только в одну Мари-Адель. Ничего не слыша, он твердил про себя это имя, в котором было что-то греховное: Мари-Адель… Бенедетти понял, что ему не удастся поддеть Мюллера, и продолжал разглагольствовать в одиночку: – Совершенно твердо установлено, что современные укрепления нельзя брать в лоб, их надо обходить. Штатские, то есть, я хочу сказать, члены правительства, требуют, чтобы мы полезли в драку сию же минуту, все равно где… в Лотарингии или в Эльзасе… а то, мол, скажут, что мы ничем не помогли полякам! А на самом деле все убеждены, что речь идет только об усиленной охране границ, да и то скорее символической. Весь вопрос в том, что же будет дальше, когда эта игра надоест обеим сторонам? Гамелен – тот требует, чтобы его на месяц оставили в покое… и Гитлер, и коммунисты… да и правительство… К тому времени он приведет армию в боевую готовность, а там, кто знает, Троянской войны, возможно, и не будет!

– Так вы считаете, майор, что войны не будет?

Мари-Адель снова повела округлым плечом. Мюллер зарычал. Она перевела взгляд на него. Свирепый дог поджал хвост.

– Я ведь что, сударыня… Я только повторяю то, что слышу… – ответил Бенедетти. – В мирное время мы, небольшая группа офицеров, тех самых, против которых затевают дело Дрейфуса, что мы делаем? Сидим в канцеляриях, молчим, тонем в бумагах… редко-редко когда развлекаемся военной игрой, пишем доклады о взаимоотношениях… сами устанавливаем новые… и все кажется – вот-вот вспыхнет война… сегодня здесь, завтра еще где-нибудь… Да что – давно ли мы сговаривались с итальянцами, чтобы сообща и вместе с югославами идти на Вену… Сейчас это кажется смешным… Потом вдруг вам заявляют: завтра вам надлежит явиться в Майнц. А когда начнется война – от одной нашей ошибки будет зависеть судьба всей страны; выяснится, что по нашему указанию министры, которые ничего в этом не смыслят, с благословения смыслящих еще меньше парламентариев заказали слишком много одних военных материалов и недостаточно других… или тратили деньги на ненужные, недостаточные укрепления…

Дог встрепенулся: – Ага! И вы пришли к тому же! – рявкнул он. – Ненужная линия Мажино!..

– Вы плохо слушаете, дорогой Мюллер… я только повторяю то, что слышу… Итак, по крайней мере на сентябрь, – только мелкие стычки; нужно убедить Гитлера, что мы готовы к наступлению. У него пока довольно хлопот с поляками… вот только бы Муссолини держал нейтралитет…

– В этом все дело, – подтвердил Бреа.

– Говорят, что это наверняка… Пока армия не приведена в боевую готовность – нападение неприятеля для нее гибель. Вспомните Шарлеруа… Чем бы это кончилось, не будь чуда на Марне! Теперь мы на чудеса не рассчитываем и не выступаем в поход с цветами на штыке… Коренное различиe между двумя эпохами. Мы суеверно боимся нового Шарлеруа – люди механически переносят опыт одной войны на другую…

– Разумеется, Гитлер не фон Клук, но и у нас нет ни Жоффра, ни Галиени… – вставил Мюллер.

– Майор, прошу вас, – прошипел Бреа, – не перебивайте майора Бенедетти…

Мари-Адель ласково положила руку без перчатки на увесистую лапу дога. Руку с тонкинским браслетом… На один только миг. И в то же время, прищурив близорукие глаза, она поощрила улыбкой Бенедетти; тот задвигал своими костями, так что они чуть не проткнули френч, а красный шнур запрыгал на плече. – В сентябре опасность только изнутри… Если коммунисты до конца месяца ничего не предпримут… мобилизация будет закончена… армия обуздает революцию… Поэтому-то здесь нужно действовать осторожно, не спеша… исподволь подготовлять нужные меры… и провести их уже в октябре…

Вдруг в другом конце кафе поднялся шум. В том углу, где сидел Даркье. С чего начался скандал? Кучка молодых людей, стоя, пела «Господин де Шаретт»… Карлик в парике с ужасом выставил вперед прозрачные ладошки. Даркье, вскинув квадратный монокль, нагло смотрел на женщину, с виду светскую даму, которая говорила: – Мой сводный брат – еврей. Он уехал в армию, я только что проводила его на вокзал, и я не позволю… сегодня… именно сегодня…

Мюллер ринулся туда. На это у него были две побудительные причины: Даркье, Мари-Адель. Он услышал голос Даркье, своего кумира: – Сука, приведи сюда твоего кобеля. Я разделаюсь с ним по-свойски… – Ответ не заставил себя ждать. Даркье схватился за щеку: у женщины оказалась тяжелая рука. Началась свалка. Тот самый официант, чей пристальный взгляд перехватил Бенедетти, когда они ждали Бреа, загородил собой женщину и крикнул Даркье: – Подлец! – Тот ударил его по лицу. Из виска брызнула кровь. Мюллер видел, как на пальце Даркье блеснул знакомый ему перстень – настоящий американский кастет. Он зашел со спины и уложил официанта ударом кулака по голове. Молодые люди, распевавшие песню, зааплодировали. Наглеца унесли.

– Боже мой, боже мой, какие жестокие нравы! – вздыхал карлик, прижимая пальцы к бескровным губам. – Присаживайтесь к нам, господин майор.

– Благодарю вас, Мюллер, – сказал Даркье… – Видали вы эту жидовку? Какова гадина!

Подоспела полиция. Вернее, один полицейский. Он откозырял майору… Впрочем, все уже кончилось… только женщина еще кричала истерически… С ней поговорят в отделении. Администрация была смущена. Кругом смеялись…

– Благодарю вас, господа, я здесь с друзьями.

– Да ведь это Мари-Адель де Бреа! – воскликнул карлик. – Я очень любил ее мать… Не выпить ли нам по стаканчику всем вместе, в одной компании?

Он захлопал в ладоши. Мюллер хихикнул. Он вспомнил о Священном единении.

II

От Парижа до Куломье поезд шел девять часов. Не так уж плохо. Мог бы идти и дольше. Да и куда торопиться? При посадке на Венсен-товарной небо казалось таким зловещим. Лейтенанта Барбентана никто не провожал. Отправки ждали целую вечность. Затянувшееся прощание истомило расстающихся. Арман, с желтым чемоданом в руке, стоял в нерешительности. Для офицеров отведен вагон первого класса – господину лейтенанту там будет удобнее. Но Барбентан заметил в этом вагоне офицеров с четырьмя-пятью нашивками, представил себе, какие там будут разговоры. В конце концов, никто ничего не скажет, если он устроится в третьем… На нем офицерский мундир – и это уже пропасть между ним и остальными. Еще одна пропасть. Он вошел в купе, и сейчас же ему уступили местечко у окна: тут, господин лейтенант, вам будет удобнее. Совсем так же, как только что сказал сержант. Как бы солдаты не стали стесняться. Но скоро он убедился, что – нет, и едва поезд тронулся, разговор оживился, все стали распаковывать пожитки, угощать друг друга папиросами.

Арман Барбентан начинал новую главу своей жизни, и, надо сказать, что он не чувствовал себя слишком уж непривычно. В сорок три года… вторая война на его веку. С тех пор как он опять надел мундир, та война как-то приблизилась. Ближе стала и молодость, годы, проведенные в Сериан-ле-Вье, где его отец, радикал, был мэром; лицей, разрыв с семьей и тот знаменательный день в 1913 году, когда из-за одной фразы Жореса он захотел стать рабочим. Завод в Леваллуа, тяжелый, непосильный труд, к которому уже поздно было приспособляться; все этапы пройденного пути – пока он не стал теперешним Барбентаном… иллюзии в начале той войны: ведь товарищи из профсоюза, которым он слепо верил, говорили: раз уж сам Жюль Гед… он для нас пример! Война. Пехота. Война, вернее, фронт дал ему и физическую закалку и новое мировоззрение. Три года на фронте. Два ранения. Затем встреча с Раймоном Лефевром, Вайяном-Кутюрье… Комитет по связи с III Интернационалом… Революционная ассоциация бывших участников войны…двадцать лет тому назад полиция убила Делоржа рядом с ним, на площади Оперы… Это уже не фрицы стреляли. Что осталось от Делоржа? – небольшая могилка там наверху, слева, как идешь к стене Коммунаров. Молодые удивляются, когда поклонишься ей или когда кто-нибудь из тогдашних борцов, проходя мимо, положит на нее скромный букетик… Спрашивают: кто здесь похоронен? Отвечаешь: Делорж… Они на это: а-а, Делорж… как будто это им что-нибудь говорит; просто не хотят показать, что не знают…

Нашу историю делают безвестные люди; давно уже Арман дал себе слово быть одним из таких людей, и никем другим. Может быть, в его партийной работе это слабость. Он вечно боится, как бы не оказаться на виду. Из-за этого его считают хорошим парнем, несколько инертным, а между тем у него бывают такие порывы гнева! По правде говоря, все дело в том, что он не может забыть о своем происхождении: мать – в родстве с Барселонэ из «Базар де Мексико», отец – сенатор, брат был женат первым браком на дочери Кенеля, владельца «Парижских такси». Довольно долго он чувствовал, что из-за этого товарищи не вполне ему доверяют – теперь он считал это недоверие законным: после стольких измен за все эти годы… Вот взять хотя бы Патриса Орфила… их разговор всего несколько дней назад. Арман сразу вспылил, а в «Юманите» ему сказали: ты не прав, такой уж он человек, но это еще не значит… Ну вот теперь они убедились… Не слишком ли с такими типами сейчас церемонятся? Не требуют, как прежде, в трудные для партии времена, окончательного разрыва со своей средой; и результаты налицо. Сколько Вайян ни твердил Барбентану: «Ну что ты пристал со своей семьей? Я же о своей семье не думаю! Это дело прошлое…»

Да, его, Вайяна, это не угнетало. Когда он появлялся, например, у стены Коммунаров, все его сразу узнавали, кричали: – Поль! Да здравствует Вайян! – жали руку, обнимали: он был свой, плоть от плоти… Себя не переделаешь. Жизнь в тени, хлеб насущный, заработанный тяжким трудом, даже тюрьма во времена рурских событий…и все же Арман чувствовал себя в долгу перед товарищами – за свое детство, за родных, хотя он и порвал с ними. Иногда он считал, что из-за этого самоуничижения он приносит партии меньше пользы, чем мог бы. Человек, вышедший из народа, ни о чем таком и не думает; пробиваясь вперед, он чувствует, что прокладывает путь всему своему классу. Поэтому его энергия целиком направлена против классового врага, ни капли ее не приходится тратить на борьбу с самим собой. А у такого человека, как Арман, часть энергии всегда обращена против чего-то в нем самом, чего-то подсознательно еще живущего в нем, чего-то, что он ненавидит или боится, что недостаточно ненавидит…

Странно… Неужели это потому, что он снова надел военный мундир? Когда Арман Барбентан поднимает голову от книги в полутемном купе… в третьем классе окошки узенькие… а снаружи солнце, жара… ему кажется, что он попал в какой-то чуждый мир, что у него нет общего языка с теми, что сидят здесь, в вагоне. Странно, ведь он привык говорить со всякими людьми в любой обстановке. Как журналист и партийный работник. Но когда тебе нужно узнать прошлое человека, которого подозревают в убийстве, и ты расспрашиваешь соседей… или когда приезжаешь куда-нибудь перед выборами, чтобы на месте дать бой кандидату, который, например, голосовал против пенсии по старости… тут у тебя есть основа для разговора, ты точно знаешь, о чем спрашивать, знаешь, каких от тебя ждут ответов… Здесь дело другое. А может быть, теперь, когда все сместилось, мы вдруг столкнулись со многим, о чем забывали, очутились лицом к лицу с людьми, которых раньше не приходилось встречать, так что в конце концов мы даже привыкли считать, что все думают по-нашему, все… А потом вдруг оказывается наоборот: исключение – ты, и всю работу надо начинать сызнова, то, что нам кажется совершенно ясным, – для многих еще жупел[130].

О чем разговаривают в вагоне? Все взволнованы, поглядывают друг на друга искоса. Куда едет этот? А тот куда? И кто он такой? Так что же, значит, в одну часть едем… И все-таки все говорили о возвращении домой. Неужели и вправду будет война? О чем бы ни зашел разговор, он всегда опасливо обрывался, как только дело доходило до политики. А о чем прикажете разговаривать, если не касаться политики? Сдержанность тут проявляют не все одинаково. Одни мнения считаются политикой, другие, может быть, несколько наивно, политикой не называют… Как-никак, пассажиров в вагоне никто нарочно не подбирал. Должен же быть среди них хоть один рабочий… или хотя бы… Странно. Видимо, народ не так-то легко встретить, если не идешь прямо к нему. Армана не оставляет мысль, что если бы вагон, любой вагон, был полон его единомышленников… тогда не было бы войны, не было бы того, что есть.

Быть может, через несколько дней между этими людьми наладятся свои разговоры, соответствующие их новому положению. Сейчас они боятся и слово проронить. А что им скрывать? Должно быть, теперь никто не знает, что дозволено, а что нет. Только один какой-то крикун из Гавра не унимается, уверяет всех, что он исправный налогоплательщик. Кто он? Мелкий лавочник? По всей видимости, читает «Гренгуар»[131]. Два-три раза он произнес слово «еврей» и покосился на Армана. Конечно, потому, что Арман брюнет, волосы у него курчавые, а забежать в парикмахерскую он не успел. Пока жена от него не ушла, они всегда из-за этого ссорились. Арман вовсе не против того, что его принимают еврея. Это дает ему иногда основание кое на кого напуститься. Но сейчас не стоит связываться – здесь не место. Арману вспоминается Кашен… когда они прощались, Марсель взял его руку в свои: «Без глупостей, Арман, обещаете? Будьте осторожны, дорогой!» В «Юманите» его знают, успели узнать за десять лет, а Кашен его знает особенно хорошо…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю