444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Арагон » Коммунисты » Текст книги (страница 5)
Коммунисты
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 09:30

Текст книги "Коммунисты"


Автор книги: Луи Арагон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 117 страниц)

А он погиб для науки; весь во власти мечтаний, он не мог думать ни о чем, кроме Сесиль. И достаточно было одного ее слова, чтобы он перестал верить в бога.

IV

Казалось, нет никаких разумных оснований к тому, чтобы Жан де Монсэ когда-нибудь снова увиделся с Сесиль. Никола поклялся не встречаться больше «с этим болваном», с которым ему совершенно не о чем было говорить. Господин д’Эгрфейль, быстро смекнув, что лекарство не подействовало, отказался от дальнейших опытов. В свою очередь, господин де Монсэ до смерти перепугался, выпытав у сына, что Никола играет в рулетку; да это куда хуже, чем быть сторонником Дорио! А тут как-никак нужно готовиться к экзаменам и каждое утро тратить целый час на дорогу от домика в Нуази до Ботанического сада, и денег едва хватает на скудный завтрак в закусочной на улице Расина. Теперь Жан смотрел совсем другими глазами на убожество домашнего быта своей семьи. Разве можно сравнивать эту полунищету с блеском Пергола! Он не презирал за это родителей; он обвинял самого себя в том, что новыми для него, назойливыми мыслями он обязан даже не своей странной безнадежной любви к Сесиль, а тоске по легкой жизни, по богатству. Было отчего возненавидеть себя. Иногда он целых два дня пребывал в твердом убеждении, что любовь – это только маска, прикрывающая самые низменные инстинкты, и давал себе слово не думать большe о Сесиль. Потом все начиналось сызнова. В кафе на бульваре Сен-Мишель он как-то увидел Никола, восседавшегo за столиком со своими испанцами. Никола его подозвал; он был навеселе и сразу же начал громогласно рассказывать о перевозке оружия, о каком-то своем приятеле, который организует забастовки на авиационных заводах… По сравнению со своими новыми дружками Никки казался почти блондином. Но какое дело Жану до всего этого? Он никогда больше не увидит Сесиль. У него нет ни малейшего разумного повода снова ее увидеть. Но разве этот мир устроен разумно?

Он встретил ее майским утром в Ботаническом саду. Она сидела на каменной скамье в тенистой аллее; погода стояла чудесная, и на Сесиль было светлосерое платье и маленькая белая шляпка. Он направился прямо к ней, потому что был уверен, что это не она, что это только одно из преследовавших его видений: ведь она всюду мерещилась ему. Поэтому он смело шел прямо к ней, то есть к той, которая вовсе не была она; он решил вести себя дерзко – взглянуть на нее вблизи, любезно ей улыбнуться – словом, проделать все то, что он никогда не решился бы сделать, будь это Сесиль.

– Здравствуй, Жан, – сказала она. Он спросил ужасно глупо: – А что вы здесь делаете, Сесиль? – Она засмеялись: – Разве ты не видишь? Гуляю. – О чем же еще спрашивать? Она взяла его под руку, и они пошли вместе. Чего-чего только не увидишь в Ботаническом саду, – тут и медведи, и обезьяны. Но Жан ничего не видел, и один бог знает, чтó он болтал. Но когда они расстались, оказалось, что практические занятия по химии он пропустил, и вообще он самый несчастный человек на свете. «Что со мной? – думал он. – Вот я увидел ее, и все стало только хуже. Я даже не догадался попросить ее о новом свидании». В прошлом году Жан занимался с увлечением. Он набросился на естественные науки с неистовством, как делал все. Нравилась ему и новая для него обстановка студенческой жизни. Его забавляли бесшабашные выходки молодежи, нарочитая шумливость, шатание по улицам. Он стал скептически относиться к внушенным ему с детства правилам приличия. И хотя он не особенно любил заводить друзей, дух товарищества в аудитории и в часы практических занятий победил его застенчивость и сдержанность. Он сблизился с двумя-тремя юношами, перенял их словечки, распевал их песни, разделял их вкусы. Но после Биаррица ему вдруг стало стыдно за эти полтора года, за вульгарность своей жизни. Он всячески старался избегать встреч с приятелями. Каждый вечер, вместо того чтобы слоняться с ними по улицам, он под первым благовидным предлогом скрывался в вестибюле метро. Их остроты, их смех смущали его. Ему казалось, что, слушая их, он изменяет Сесиль.

Прошла неделя; он не выдержал и написал ей. У нее осталась книга, которую он как-то дал ей почитать. Он попросил разрешения зайти за книгой на авеню Анри-Мартен. Сесиль отослала книгу по почте. Он был в отчаянии. – Господи! – восклицал он, возводя глаза к небесам (впрочем, я склонен думать, что он просто хотел откинуть волосы, падавшие на лоб). – Господи, если я снова увижу ее, клянусь, я буду верить в тебя! – Будь у него хотя бы ее фотография! Надо набраться смелости и попросить у нее карточку при первой же встрече. А то он никак не мог ясно представить себе ее лицо.

Как легко юноши преступают свои клятвы! Он целыми днями бродил вокруг дома Сесиль, сначала под тем предлогом, что в Новом Трокадеро открылась выставка, потом как-то нечаянно забрел на улицу Мюэт. Он увидел ее на углу улицы Шеффер – она медленно шла под каштанами, одетая в платье цвета морской воды. Был вечер, прекрасный вечер начала июня. Жан ее догнал. Сесиль его не заметила. Он решил, что будет идти за ней хоть целый час, не заговаривая. Затем он подумал, что это глупо: ведь дом ее рядом, она скоро дойдет. Чуть-чуть наклонив голову, она разглядывала хорошенькие замшевые туфельки, которые ей принесли накануне. Вдруг она повернулась и увидела его: —Жан! – Она слегка сморщила носик, пожалуй, слишком короткий носик, и встряхнула белокурыми локонами, которые спускались почти до плеч. Шутки ради она спросила: – Ты что же это, подкарауливал меня, Жан? – Он покраснел, побледнел, почувствовал, что у него вспотели ладони, оттянул пальцами воротничок и пробормотал что-то невразумительное.

Она посмотрела на него – и все поняла. Ей стало очень не по себе. Правда, он почти ребенок, но все-таки уже и не ребенок. Как себя вести с ним? Показать ему, что все поняла? Обойтись с ним строго? Какая чепуха! Она была уверена в себе. Она сказала: – Это нехорошо, Жан. – Он так растерялся, что она побоялась оставить его одного среди улицы: он мог натворить бог знает что.

– Пойдем к нам, глупый, – сказала она. – Я живу тут рядом, расскажи мне все; может быть, тебе станет легче, одумаешься…

Он просидел у Сесиль больше часа. Она напоила его чаем с крошечными пирожными, рассказала, что ее муж разъезжает теперь по Канаде, изучая возможности расширения сбыта виснеровских автомобилей. Она показала ему фотографию Фреда – настоящий Аполлон. По крайней мере, так она сама сказала. Жан нашел, что он похож на картинку из модного журнала. Вряд ли много мыслей может уместиться в этой птичьей головке с коротко остриженными волосами. Влюбленный юноша теперь уже и не думал просить у нее карточку, ее карточку. Он смотрел на живую Сесиль, не отрываясь, как будто хотел выучить ее наизусть. Он уже не понимал, что с ним делается. В ужасе от самого себя, он окончательно забыл о существовании бога.

Она разрешила ему навещать ее при условии, что он не будет за ней ухаживать; она дала ему почитать «Озарения» Рэмбо[52]. Он ушел, прижимая книгу к груди. Бог весть, что он прочел между строк! Как бы то ни было, он стал бывать у нее. Сначала через каждые два-три дня, но вскоре уже являлся ежедневно к шести часам… – Могу себе представить, что думает моя горничная, – сказала как-то Сесиль. – Такой взрослый молодой человек… К счастью, наша Эжени не очень привыкла думать… Но как ты ухитряешься попадать домой к обеду, если ты всегда в это время сидишь у меня? – Тем более, что он уходил от нее не раньше восьми. Сначала Жан отмалчивался, потом как-то сказал, что упросил отца снять ему комнату в Париже, чтобы не так далеко было ездить. Она чувствовала – Жан что-то скрывает, но что именно, так и не узнала. На самом же деле отец думал, что Жан ночует у товарища, а Жан снял комнату, за которую отдавал все деньги, какие получал на завтраки. Пришлось обходиться без завтрака. Иногда он обедал у своей сестры Ивонны. В прочие дни он пробавлялся кофе с молоком.

Его сестра… В детстве он ее очень любил. Она вышла замуж, когда ему пошел восьмой год… Какая она была хорошенькая, черноволосая, пухленькая, с белым личиком… После ее свадьбы в доме стало одиноко, хотя брат Жак еще не поступал в Сен-Сир. Жан был слишком мал, чтобы разобраться, как все это произошло, но он слышал разговоры родителей, они убивались – такая неподходящая партия! Пусть госпожа де Монсэ сама вела хозяйство, считала каждый грош, изводилась над штопкой белья своих мальчиков, но это вовсе не значит, что де Монсэ забыли, кто они такие. А у этого Робера Гайяра ювелирный магазинчик возле Главного рынка. Хоть бы солидный ювелирный магазин где-нибудь на Вандомской площади или на улице Ройяль… а то какой-то лавочник, не особенно богатый, и человек крайне неотесанный, – кажется, он заговорил с Ивонной на улице, не будучи ей представлен. И что она в нем нашла? – удивлялись дома. Правда, он не горбатый, не хромой, но уж до того обыкновенный… Все это теперь припоминалось Жану; он не любил своего зятя. Он тоже считал Робера посредственностью. Такого человека невозможно представить себе в доспехах, рыцарем, о котором мечтают девушки, или, на худой конец, хотя бы героем наших дней – летчиком, пересекшим Южную Атлантику, или смелым исследователем Сахары. Нет, это не Тарзан, не Мермо, не Вьешанж[53], где уж там! Рост – метр семьдесят два, широкий нос, крутой лоб, неровные зубы, белесые брови над светло-голубыми глазами и в довершение всего подстриженные рыжие усики! К тому же он безбожник, социалист. Он отвратил Ивонну от церкви. – Я уверена, – говорила госпожа де Монсэ, – что она уже три года не исповедовалась и не причащалась! – Семьи встречались редко, – чтобы избежать споров между Робером Гайяром и тестем.

Но после возвращения из Биаррица Жан стал чаще заглядывать к сестре. Она так очаровательна, хотя и непохожа на Сесиль, – в духе восточных красавиц. Как хороша, должно быть, была мама в ее возрасте! Он теперь многое прощал сестре. Ведь только ей он мог бы открыть душу. Его нисколько не тянуло пойти к аббату Бломе, а еще месяц тому назад пошел бы… Как-то вечером, когда Робер задержался в магазине, Жан спросил Ивонну: – Скажи, как ты думаешь, может женщина полюбить меня? – Сначала она расхохоталась: – Туда же еще, младенец! – Потом взглянула на брата и изумилась: его каштановые глаза были полны слез. Она невольно вспомнила, что каштановыми муж называл и ее глаза… Итак пришло время для Жана… для ее маленького Жана. Она взглянула на него еще раз и вдруг увидела, что он уже мужчина, и он показался ей особенно хорош, когда вдруг залился румянцем. Быть может, она пристрастна… нет, он действительно очень красив. Она ласково сказала: – Успокойся, Жан, не только одна какая-нибудь женщина, а любая женщина. – Ему хотелось рассказать ей все, но он не мог, это была тайна, которую никогда не выдадут его уста.

Чего он, в сущности, добивался? Одна только мысль о том, что могло бы произойти между ним и Сесиль, казалась ему святотатством. Иногда он часами молча глядел на нее. Она терпела его как комнатную собачонку или кошку. Так, по крайней мере, ему казалось. Однажды в июле, числа двадцатого, Никола неожиданно явился к сестре, когда у нее сидел Жан; если бы Никки не принял по отношению к своему бывшему товарищу такого идиотски покровительственного тона, его замечания могли бы смутить их. Но Никки тут же пустился рассказывать историю, в которой ни Сесиль, ни Жан не поняли ни слова: у какого-то там Даркье был обыск, и по этому поводу Никки бесновался… А ему-то что за дело до всяких Даркье? На сей счет Сесиль и Жан были одного мнения. Она с любопытством разглядывала брата, стоявшего рядом с Жаном. Однолетки, а какая огромная разница! Пусть Никки путается с девочками, и это сразу видно по его лицу, а все-таки не он, а Жан настоящий мужчина. Никки, ну что о нем можно сказать? Выхолен, одет как будто сейчас от портного. Похож на юркого боксера с девичьими глазами. Впрочем, такие же глаза у самой Сесиль. И удивительно волосат для своих лет.

Судьба несла Сесиль и Жана, а куда – об этом оба старались не думать. Неизвестно, к чему бы все это привело, если бы не наступили летние каникулы. Оба они были одинаково простодушны, и Сесиль даже самой себе не признавалась, что уже не может обойтись без ежедневных посещений Жана. Как-то в субботу она повела его в Булонский лес и они катались по озеру. Бедняге Жану нечем было заплатить за лодку, он чуть не сгорел со стыда, что платить пришлось Сесиль. Она улыбалась – какое ребячество! Боже, как он не похож на Никола… или на Фреда! Возле острова, когда Жан, сняв пиджак и засучив рукава, сидел, наклонясь, и прислушивался к журчанию воды под веслами, она вдруг сказала: – Жан, почему ты мне не говоришь, что любишь меня? Ведь я это знаю и ты отлично знаешь, что я знаю. – Он закрыл глаза и прошептал: – Зачем же говорить, если вы и так знаете?

Подошли последние дни июля, но они не замечали ни жары, ни духоты. Луиза Геккер, встретив как-то Сесиль в кафе Румпель, спросила: – Почему тебя нигде не видно? – Сесиль ответила уклончиво и заказала себе чашку шоколада. – Напрасно ты так исчезаешь, – продолжала Луиза. – Ты бы могла познакомиться у меня с молодым, очень талантливым художником… Диего… Ты не видела его картин? Я уговорила Орельена Лертилуа купить одно полотно, когда мы с Диего были зимой в Антибах. Если тебе что-нибудь понравится и Фред захочет раскошелиться… – Сесиль меньше всего думала сейчас о живописи. Она перевела разговор на Антибы: – Ну, какие там новости? – Она прекрасно знала свою кузину, ее откровенное бесстыдство было ей неприятно. Не требовалось особой проницательности, чтобы догадаться, в чем тут дело.

Семейство д’Эгрфейль собиралось в Пергола. Сесиль находила сотни предлогов, чтобы оттянуть отъезд. Жан провалился на устном экзамене, в октябре предстояла переэкзаменовка, и летом он должен был к ней готовиться. Он уже каждый день завтракал у Сесиль на авеню Анри-Мартен. Они никак не могли наговориться. Он даже ни разу не поцеловал ей руку. В начале августа она сказала: – Приезжает Фред… я получила телеграмму с парохода «Иль де Франс»…


* * *

Теперь Жан ночевал в квартире Гайяров. Сами они уехали с детьми на курорт, куда-то в Савойю, и сестра оставила ему ключи. В первый раз в жизни у него была своя квартира или что-то вроде этого – место, куда он мог являться в любое время и никому не давать ни в чем отчета. Четырехкомнатная квартира была для него слишком велика. Он пользовался только спальней и кухней. Он ни за что не вошел бы в гостиную: в ней стояла парадная мебель – так называемый гарнитур; это была какая-то декорация, а не жилая комната, обставленная необходимой мебелью, где если уж вбивают в стену гвоздь, то потому, что на него действительно нужно что-нибудь повесить. Гостиная, очевидно, воплощала представление Гайяров о роскоши. Жан, много раз бывавший у родителей Никола, у Сесиль, смутно понимал, сколько дешевого, внешнего, показного лоска в этом мещанском великолепии. В такой комнате страшно сдвинуть с места стул, прикоснуться к чему-нибудь, и в то же время неприятно сознавать, как все это непохоже на по-настоящему богатое убранство в особняке на авеню Анри-Мартен. На камине в спальне он поставил карточку Сесиль, которую выпросил в день последней встречи. Все, что он у нее выпросил… Впрочем, больше ничего он и не просил…

Когда Жан сказал отцу о своем намерении остаться на время каникул в Париже, тот пришел в страшный гнев. Гнев, по правде сказать, имевший экономическую подоплеку и несколько утихший при известии, что мальчик будет жить у сестры. Ясно, сестрица всегда за него! С каких это пор родители обязаны снимать холостяцкую квартиру для студентов, да еще провалившихся на экзамене? Да нет, папа, это вовсе не холостяцкая квартира, и никто ничего платить не будет. Сколько ты мне до сих пор давал на завтраки, столько же и давай, я как-нибудь обойдусь… Потом, кажется, мне удастся бесплатно позаниматься с репетитором… и так далее и тому подобное. Странное дело, он лгал потому, что любил Сесиль, которая ненавидела ложь… Так как это ничего или почти ничего не стоило, отец сделал вид, что поверил. Еще так недавно Жан – бойскаут – постыдился бы обманывать отца. Надо признаться, что сейчас он обманывал его совершенно хладнокровно. Он жаждал одиночества и только одиночества.

Каждый день он звонил на авеню Анри-Мартен. Иногда по голосу Сесиль он понимал, что она не одна, и быстро вешал трубку. Муж! Этот манекен с витрины спортивного магазина! Жан не мог о нем спокойно думать… Ей тоже приходилось лгать. Но, случалось, они беседовали без конца, и вот тогда-то они и говорили друг другу все те сумасшедшие слова, которые обычно говорят влюбленные. Они говорили все без утайки. Они осмеливались даже говорить: целую тебя… И он и она. Было от чего потерять голову.

Ее фотография стояла в спальне Гайяров, и здесь Жан смотрел на нее так, как он не умел смотреть на живую, настоящую Сесиль. Здесь ничто не мешало ему разглядывать ее карточку, говорить с ней по телефону. Он даже не подозревал, как она хороша. Всякий раз он видел ее лицо точно впервые: эти брови темнее волос, чуть раскосые глаза, короткий, может быть, даже слишком короткий носик, и этот удлиненный овал лица. На фотографии она была изображена только до плеч; он пытался представить себе ее фигуру, нет, не фигуру, а походку… чудесную легкость походки, узкие бедра, гибкость, которая дается спортом. Потом он снова глядел на ее лицо, как будто уже успел забыть его, и открывал его заново. А волосы, прекрасные волосы, точно шелковая пряжа. Он подходил к зеркалу и с тревогой спрашивал себя: может ли она любить вот такого – с внешностью ломовика? Ей должны нравиться мужчины типа ее мужа, теннисисты, члены охотничьего клуба…

Незачем и говорить, что никакого репетитора не было, что учебники физики и естествознания валялись в углу, что солнце, проникавшее в комнату через узкие щели жалюзи, освещало долговязое и юное, еще несозревшее тело, лениво развалившееся в кресле или на кровати. Иногда он бросался на пол, раскидывал свои длинные руки и, упираясь ладонями в паркет, подолгу лежал ничком на желто-зеленой соломенной цыновке – каждый год, первого июля, Ивонна расстилала ее вместо красного ковра с синими разводами, зимнего украшения спальни. Он касался соломенных полосок губами и целовал их, бормоча: – Сесиль, Сесиль… – Эти дни будут всегда связаны в его памяти с запахом и вкусом пыльной желто-зеленой цыновки. Он не выходил из дому, ему никого не хотелось видеть. Только раз в день он спускался в закусочную, которую порекомендовал ему Робер Гайяр. Перед отъездом зять – молодец все-таки! – сунул ему бумажку в пятьсот франков… Сам того не замечая, Жан привык слушать радио. К несчастью, передавали все какие-то пакости – о Данциге, о Берхтесганене и, чорт его знает, о чем еще. Жан поспешно переводил рычажок приемника в поисках пения или музыки, в которых ему раскрывалась его тоска, все то, чего он сам не умел выразить, язык мелодий, созданный для Сесиль…

Несмотря на невыносимую тяжесть разлуки (Что она делает? Где она? С ней ли этот… ее муж?), Жан неожиданно для себя самого наслаждался своей одинокой жизнью, одиночеством в сердце Парижа. Он чувствовал себя, как путешественник в море… Никто не придет, никто с тобой не заговорит, никто не нарушит твою грусть; ни назойливых посетителей, ни развлечений… Да еще это восхитительное чувство бесцельной траты времени! Он не раскрывал учебников, а если случайно и заглядывал в них, то тут же отбрасывал в сторону. Он не искал оправданий своему безделью: Сесиль заполняла все – воздух, мысли, она была для него и оправданием, и свидетельством вины, прощением и раскаянием. Впрочем, он много читал – все, что попадалось под руку, наугад беря книги, стоявшие на полке в спальне. Книги Робера Гайяра очень мало походили на те, какие обычно читал Жан. Случайно он набрел на книгу под названием «Горы и люди»[54], перевод с русского. Он взял ее в руки с чувством недоверия. Он боялся пропаганды. Но эта книга оказалась увлекательной, как Жюль Верн… Он с жадностью прочел всю библиотеку зятя.

По правде сказать, ему было любопытно, какие взгляды у Робера Гайяра. Отец Жана всегда говорил об «этом лавочнике» со злобным презрением, Жан тоже не чувствовал особой симпатии к зятю и ни за что на свете не стал бы беседовать с ним о чем-нибудь, кроме погоды, занятий, семейных новостей и так далее. А здесь он внезапно проник в личную жизнь Гайяра и Ивонны. В первые дни это его смущало, но теперь он, кажется, способен был рыться в их ящиках, читать их письма. Не из нечистого любопытства, нет! Он подозревал, что до сих пор был к ним несправедлив, и теперь хотел узнать их как можно лучше, узнать изнутри. Он вдруг почувствовал себя с ними так же, как в беседах с Сесиль, когда говорил с ней по телефону.

Однажды у дверей раздался звонок. Сесиль! Если бы Сесиль! Это оказалась молодая женщина, но не Сесиль. Совсем юная блондинка, без шляпы, в белой блузке и серой юбочке. На шее – тонкая цепочка с золотым сердечком. Дочь Робишонов с шестого этажа; недавно вышла замуж, теперь она мадам Валье, как она отрекомендовалась с важным видом. Ей хотелось бы узнать адрес Гайяров, потому что у Гильома, ее мужа, оплаченный отпуск, и они решили отправиться в туристский поход… – Ну, конечно же, я вас узнал, – сказал Жан, приглаживая рукой всклокоченные волосы, – ведь вы маленькая Мишлина? – Теперь она уже не была прежней маленькой Мишлиной, но осталась очень хорошенькой. – Подождите-ка, куда я засунул адрес? – Спасибо, м-сье Жан.

Каждое утро консьержка приносила газету – Робер забыл переадресовать ее на Савойю. Жан брал газету под половичком у двери; Гайяры выписывали, конечно, «Юманите». В первый раз, когда Жан развернул газету, он сам себе удивился, но потом волей-неволей стал читать ее каждый день. Многое в газете его коробило. Но главное, читая «Юманите», он чувствовал себя невеждой, круглым невеждой. Возможно, что и любая другая газета произвела бы на него такое же действие: ведь раньше он вовсе не читал газет, не знал, что творится на свете. Даже если полностью доверять «Юманите» нельзя, надо же как-то разобраться во всех этих событиях. Впервые в жизни Жан почувствовал к ним интерес, понял, что, быть может, в них таится угроза, с которой и ему нельзя не считаться. Он начал слушать последние известия по радио, даже ловил заграничные станции: его стала занимать происходившая в те дни война в эфире. Однажды он сказал по телефону Сесиль: – Я читаю теперь «Юманите»… – Сесиль ответила: – Какой ужас! Впрочем, если это тебя интересует… – Да, это его интересовало. И потом, он заметил, что «какой ужас» Сесиль произнесла не особенно убежденным тоном. Она сказала так потому, что в ее кругу, когда речь заходила об «Юманите», обычно говорили «какой ужас», вот и все.

Жан теперь склонен был считать Фреда олицетворением капитализма, буржуазии и всего прочего в этом роде. Это у нее у буржуазии, такая птичья головка, мертвенно-холодные глаза и золотистое оперенье, не очень густое и поблескивающee, словно золотые зубы. Между Сесиль и Жаном стояли Земельный банк, заводы Виснера. В своем теперешнем состоянии Жан легко мог бы примкнуть к какой-нибудь крайней партии. Одно уж то, что Никола, другими словами, семья Сесиль, был за Франко, что он сдружился с испанскими аристократами, толкало Жана в противоположный лагерь; он плохо разбирался в том, кто такой Дорио или анархисты. Слово «коммунист» пугало его, он слышал, как отец в сердцах называл коммунистом Робера Гайяра, но Жану всегда казалось, что это неправда. Сам Гайяр при всяком удобном случае заявлял, что он не коммунист. Правда, в «Гренгуар» писали, что профессор Баранже коммунист, а когда профессор опроверг это, газета возразила, что его опровержение ничего не меняет по существу…

За несколько дней до 15 августа у дверей позвонили: городская телеграмма. Не считая той единственной записочки, которую Сесиль прислала ему еще в мае вместе с книгой, Жан впервые получил от нее весточку. У него забилось сердце. Он вынужден был сесть и только тогда начал читать. Буквы расплывались у него перед глазами, он подошел к окну, чтобы лучше видеть, – уже смеркалось. Сесиль прощалась с ним, сообщала, что уезжает с мужем в Пергола и вернется в сентябре.

Он бросился к телефону. Занято, занято. Раз двадцать он набирал номер. Возмутительно! В конце концов, он позвонил в бюро повреждений. «Аппарат не работает». Всю ночь он не спал. На следующее утро пришлось ждать до девяти часов. Жан выдумал какую-то историю на случай, если трубку возьмет Фред. Телефон не отвечал. Аппарат работал исправно, но никто не отвечал. Он подождал минут десять, потом снова набрал номер – телефон свободен, но никто не подходит.

В десять часов он перечитал вчерашнюю телеграмму. Сесиль писала: «Сегодня вечером выезжаю в Биарриц»… Он опоздал.

После обеда принесли открытку. У него снова забилось сердце, но открытка была всего лишь от Ивонны и Робера Гайяр с курорта Шаль… На ней был изображен четырехлистный клевер и в каждом листочке – какой-нибудь савойский пейзаж…

V

– В сущности говоря, непонятно, – немного тягучим голосом сказал Гильом Валье, высокий веснушчатый блондин, – почему вы не в партии. – Робер Гайяр покачал головой, его бесцветные брови всползли на крутой лоб; он нагнулся, потрогал ботинок, сорвал травинку и принялся ногтем разрывать ее на длинные ленточки. Потом ответил, глядя на Ивонну и детей, игравших в мяч с Мишлиной: – Да много тут причин… – И почувствовал потребность перечислить эти причины: – Во-первых, как-то так… а потом… что от этого изменится? Я не в партии, но приношу пользу делу партии, а будь я в партии, может, от меня меньше было бы пользы. Многое легче сказать, если начинаешь так: я хоть и не коммунист… лучше слушают. Кроме того, я дорожу своей свободой, своим правом критиковать. Я не всегда бываю согласен… не скрою, не всегда бываю согласен. А будь я в партии, я хотел бы всегда со всем соглашаться. Как же тогда быть, если окажется, что я в чем-нибудь несогласен? Меня бы это страшно стесняло. Страшно бы стесняло. Я ничего не люблю делать наполовину. Раз уже делать, так делать. Вступить в партию – значит стать активистом. А мне не хочется быть активистом. Жизнь коротка, у меня свое дело, у меня жена, дети. Знаю, знаю, что вы на это скажете, но, право, надо же и для себя иметь время. У меня и так уж много обязанностей по Обществу друзей СССР… Бесспорно, среди коммунистов есть прекрасные люди… ну, вот, например, этот преподаватель лицея, Кормейль… Я люблю с ним поспорить… Но, знаете, попадаются всякие! Вот если бы французские коммунисты были такие, как русские коммунисты! Тогда, разумеется, отчего же… Но ведь у вас в партии нет таких людей, как Ленин, как Сталин… Вот тут уж вам нечего возразить!

– Я и не собираюсь возражать.

И Гильом Валье сжал губы. От этого у него резко выступил шрам на верхней губе. Он собирался что-то сказать… Однако, промолчав, остался недоволен собою. Они заговорили о другом.

Молодожены Валье пришли накануне вечером с полным туристским снаряжением и одетые как опереточные путешественники: голые руки, голые икры, носки, подвернутые валиком над грубыми башмаками, вещевые мешки за спиной. Они появились на лужайке между водолечебницей и гостиницей «Шато» как раз в ту минуту, когда Ивонна сорвала третий стебелек клевера с четырьмя листиками. В этих краях очень много попадается четырехлистного клевера. Разумеется, ребятишки первые узнали Гильома и миниатюрную фигурку Мишлины рядом с ним. Робер увидел, как малыши со всех ног пустились навстречу каким-то двум любителям ночлегов в палатках. Он относился к таким путешественникам немного насмешливо. Что ж, другое поколение. Сам-то он в их возрасте воевал, сидел в окопах. После этого не захочешь играть в «жизнь на вольном воздухе». Он хватил этого «вольного воздуха» вполне достаточно.

А все-таки приятна эта неожиданная встреча. Чета Валье – славные люди. Робер Гайяр познакомился с Гильомом, слесарем-водопроводчиком компании минеральных вод – в отделении Общества друзей СССР; со времени своей поездки в Советский Союз Гайяр был председателем этого отделения. Сблизило их, разумеется, то обстоятельство, что родители Мишлины жили на одной лестнице с Гайярами. Тогда влюбленные еще не были женаты. У Гильома всегда находился предлог зайти в магазин к председателю отделения: получить от него подпись или посоветоваться о чем-нибудь. И всегда, как будто случайно, в то же время «забегала мимоходом» Мишлина перекинуться словечком с Ивонной. Разгадала их уловки, конечно, Ивоннa. Сколько было смеху! Гильом шутил, что приходит к ювелиру по делу – отдать в починку свой перстень: у него на указательном пальце была татуировка в виде перстня – память о военной службе… Отец Мишлины, столяр-краснодеревец Робишон, очень косо смотрел на поклонника дочери. Но потом пришлось волей-неволей дать согласие. Что ж, раз дело идет о женитьбе, пускай.

– А помните, Валье, – сказал Робер, пощипывая свои рыжие усики, торчавшие под широким носом, – помните, как мы с вами и с Ботрю ходили в кино на улице Урс смотреть «Депутата Балтики»? В тот вечер вы нам сказали, что у вас с Мишлиной…

– Ну, вы, поди, и сами догадывались.

– Разумеется. А как у вас теперь с тестем? Наладилось?

– Да нет, все то же. Он говорит, что я несерьезный человек, все по собраниям бегаю. Пытается восстановить Мишлину против меня. А я ему говорю: если ей без меня скучно, пусть вместе со мной ходит в ячейку…

Оба засмеялись. Папаша Робишон не терпел коммунистов, и надо же – в зятья ему попался коммунист, да еще простой рабочий! Ну, а как папаша насчет туризма?

– Насчет этого он не против. Говорит, что это напоминает ему странствующих подмастерьев, прежние их путешествия по Франции… У него дед был из цеховых, и тесть любит рассказывать про разные их приключения. Я в этом ни черта не понимаю, а он злится. А потом, как заведет про масонов, про Великого зодчего, – не остановишь.

– В бога-то папаша Робишон все-таки не верит, а?

– Нет, понятно, в господа бога не верит. Но в общем… говорит, что надо же, чтобы кто-нибудь создал все это. Цитирует Робеспьера: тот, кто не верит в бессмертие души, – поистине самоубийца.

Изображая, как старик Робишон цитирует Робеспьера, Гильом почему-то счел необходимым принять наполеоновскую позу и засунул руку за ворот своей открытой рубашки. Гайяр усмехнулся. Вот так Наполеон! Здорово подрос, да еще этакая круглая физиономия в золотистых точечках веснушек! Под ноги отцу подкатился Боб в перепачканной матроске, красный, запыхавшийся, с блестящими глазенками: – Папа, папа, погляди! Опять с четырьмя листочками! – Гайяр взял у него стебелек и с самым серьезным видом пересчитал листики. Гильом сказал: —До чего сынишка на вас похож! – Отец погладил каштановые волосы мальчика и выпуклый лоб. Нос у него, пожалуй, отцовский, а глаза – нет… Глаза темные, как у Ивонны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю