Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 71 (всего у книги 117 страниц)
Она стала припоминать, вдумываться. Всплывали из прошлого забытые слова, фразы. Сесиль поняла, что жила на краю бездны. Быть может, она не почувствовала бы этого столь остро, если бы где-то, за пределами ее собственной жизни, не существовали такие простые, прямые люди, без всяких темных загадок, без всякой фальши, – такие, как Жан де Монсэ, как Жозеф Жигуа.
Долгие часы она с холодным, бесстрастным лицом сидела у изголовья Фреда, и на ее глазах проходили все этапы его возвращения к жизни, вся ложь этого возвращения; при ней разыгрывалась комедия потери памяти, она встречала трусливо бегающий взгляд мужа, и в течение долгих часов, проведенных в лечебнице, а потом дома, в пустой квартире, Сесиль передумала многое. Она, как сквозь сито, просеивала мельчайшие обстоятельства дела, стараясь найти разгадку. То, что у Фреда были от нее тайны, Сесиль знала уже давно. Однако прежде она все объясняла любовными похождениями своего супруга, а они ее не интересовали.
Сейчас она видела, что даже эти любовные похождения скрывают за собой что-то неизвестное ей, быть может, и связанное с романами Фреда, но корнями еще глубже уходившее в грязь. Например, эти подонки общества, фигуры которых угадывались за кулисами происшествия на авеню Анри-Мартен, вся эта шайка, с которой, повидимому, была связана жизнь Фреда, и его тревога, которую он так скрывал, и, должно быть, не напрасно скрывал… То, что было раньше безотчетной гадливостью, вдруг стало вполне оправданным отвращением, естественным отвращением человека, прикоснувшегося к нечистотам.
Полицейские допрашивали и Сесиль, причем, по их мнению, делали это с большим тактом и очень осторожно. Но тем не менее некоторые их вопросы не оставляли сомнений… Так, например, Сесиль, между прочим, поняла, что ее муж, этот холеный, прекрасно одетый человек, спортсмен, с ясным взглядом, с энергичным пожатием руки, – словом, Фред Виснер, по непонятным для Сесиль причинам, «продал» (как странно звучит: «продал»!) полиции своего друга детства, сообщил о его участии в весьма неприглядном деле, в котором был замешан и сам Фред. Она поняла, что этот друг имел над ее мужем необъяснимую власть: достаточно сказать, что он не только ночевал у Фреда Виснера, но и носил его костюм. Значит, этот друг, хоть и преступник, играл в каком-то смысле более благовидную роль. Оказалось, что Фред поддерживал связь с полицией не только ради того, чтобы оградить себя от шантажиста, то есть по соображениям личной безопасности, но принимал участие в заговорах на заводе, в которых чувствовалась рука полиции, – например, устраивал забастовки с провокационными целями; агент Второго отделения сам заявил об этом Сесиль, очевидно рассчитывая, что такое похвальное дело господин Виснер уж наверняка не стал бы скрывать от супруги… Речь шла о забастовке 1937 года, об инцидентах в Клиши. Все похождения Фреда, когда Сесиль старалась связать их в одну картину, вспоминая отдельные фразы, оброненные полицейскими, и отдельные факты, известные ей самой, издавали все тот же мерзкий запах, от которого уже не раз безотчетно содрогалась Сесиль. И теперь она уже не могла ошибиться: она знала, что означает этот смрад.
Что заставило Фреда пуститься в грязные махинации? Откуда эта проклятая потребность путаться в подобные дела? Правда, тогда Фред жил только на деньги, которые получал на заводе Виснера, что, впрочем, было не так уж мало; к тому же и Сесиль принесла ему неплохое приданое… А в будущем его ждет огромное наследство после дяди. Значит, делал он это не ради денег. И тем паче не ради женщин. Сесиль ни в чем его не стесняла, да и сам он был достаточно красив, чтобы… Не было у него и каких-нибудь особых слабостей. Он даже не был игроком. Возможно, как и говорили, что большинство его друзей, например инженер по фамилии Делонкль (иногда Сесиль со страхом слушала, как метал громы и молнии, как издевался надо всем и все высмеивал этот черный, как сатана, мужчина), – да, возможно, все они, и Делонкль в первую очередь, считали непреложной истиной, что страна идет к гибели, они как-то по-своему видели мир, соответственно своим представлениям о мире, и, по их мнению, любые средства были хороши против тех, кого они называли «голодранцами», язвой, подтачивающей Францию. Но Фред, Фред! Сесиль достаточно хорошо изучила это бездушное существо. Меньше всего его беспокоила судьба Франции. Конечно, в разговоре он нередко упоминал о Франции, особенно, когда требовалось выразиться покрасивее. Но и только. Для Фреда Франция была одним из тех выигрышных, рассчитанных на честных простаков аргументов, к которым выгодно прибегнуть, когда надо представить свои действия в благовидном свете.
В первое время их супружеской жизни Фред пытался внушить Сесиль кое-какие свои взгляды. Но тогда она слушала его невнимательно; разговоры о политике наводили на нее скуку. Ей казалось, что не думать обо всех этих ужасных вещах, например о войнах, о нищете, о политике, – все равно как бы бороться против них. Чем больше значения мы придаем несчастью, тем скорее можно, так сказать, накликать его. Теперь она стала вспоминать тогдашние разговоры Фреда. В то время молодой Виснер заявлял, что если дать социалистам волю (он намекал на своего тестя, господина д’Эгрфейль, который поддерживал Матиньонское соглашение), если дать социалистам волю, Франция постепенно перестанет быть Францией; так пусть уж лучше она погибнет, но сохранится то, что делает жизнь приятной. Тем более, добавлял он, что и патриотизм-то – понятие, созданное революцией. Где нет порядка, там нет и родины. Правда, в последнее время Фред стал много сдержаннее. Он говорил, что Францию еще можно спасти, вырвать из когтей интернационалистов. Этот поворот в его настроениях совпал с успехами Франко.
Как могла Сесиль разобраться во всем этом? Сесиль принадлежала к той породе женщин, которые не понимают страха, особенно такого страха. По физическому облику Фреда нельзя было и предположить, что в нем живет подобное чувство. Кто бы мог подумать, что Фред Виснер человек не храбрый? Бесстрашно посылает лошадь на любое препятствие, сложен, как профессиональный борец. Обычно считается, что лицо – зеркало души. Неправда это! Никто не подозревал, какие черные мысли терзали молодого Виснера, никто не знал, что по ночам он просыпается в холодном поту. Конечно, он связался с этими бандитами не ради выгоды или честолюбия. Это пристало маленьким людишкам, чьи аппетиты не соответствуют их общественному положению. Фред отнюдь не собирался стать министром, не старался проникнуть в какой-нибудь слишком аристократический клуб. Нет. Он принадлежал к тому поколению, которое чувствовало, что под ним заколебалась почва. Он вырос в атмосфере страха перед социальными потрясениями, пример которых явила некая другая страна. Нас, думал Фред, не застанут врасплох, как русских двадцать лет тому назад. Он чувствовал подземные толчки. С годами угроза определилась. Еще в лицее Фред со своими товарищами, по большей части сыновьями крупных промышленников, банкиров, чиновников, не раз обсуждал эту тему во время воскресных прогулок, которые они предпринимали всей компанией. Тогда-то у них сложилась группка, решившая «принимать жизнь как приключение», играть в истории Франции роль современных д’Артаньянов (по крайней мере, так представляли они в ту пору свою будущую деятельность). На заводе, в этом грохочущем городке, с длинными проходами между рядами станков, среди яркого пламени печей, в этой вотчине Виснера-старшего, Фред испытывал пьянящее чувство власти, видел воплощенным свой идеал порядка и в то же время ощущал непрочность, неустойчивость, хрупкость этого самого порядка и возненавидел тех, кто его подтачивал… Бог мой, думал Фред, когда мы были в последних классах лицея, нам казалось самым увлекательным делом освистать на собрании какого-нибудь политического деятеля, но разве в этом суть? Нет! Существует рабочее братство: профсоюзы, социалисты, коммунисты. Вот откуда идет опасность – от всей их организации, которую мы столько раз пытались обезглавить, а она возрождается вновь и вновь. Вот где опасность. Если мы не сумеем ударить по ним как следует, они нас сгложут, а в один прекрасный день двинут плечом… и будет, как в России. На заводе у Виснера работало много русских эмигрантов. Фред подолгу разговаривал с ними. Чего только они ни рассказывали! Ночью его терзал животный страх: неужели когда-нибудь и у нас?.. И чем больше нарастал страх, тем усерднее он искал в происходящих событиях подтверждения своих опасений. Тридцать шестой год был страшным годом. И понятно, что в следующем году Фред стал всячески помогать своим бывшим школьным товарищам и своим новым друзьям, которые от речей о заговорах перешли к делу и верили, что итальянские и немецкие методы принесут им успех. Теория «прямого действия», обращение к террору, презрение к законности, парламентаризму, избирательному праву – вся эта проповедь разбоя успокаивала приятелей Фреда, которых повергала в трепет неумолимая поступь истории. Ночью они дрожали в кошмарах, а поэтому днем не останавливались ни перед чем. Фред был весьма характерным образчиком этой породы людей. В нем уживались самый подлый страх и отчаянная дерзость бандита; видимостью силы прикрывалось внутреннее сознание обреченности. Людьми определенной социальной категории начинало овладевать отчаяние; оно росло с каждым днем. И когда в конце года Фред оказался замешанным в темное дело, которое привлекло внимание полиции, он стал перед выбором: или избежать непосредственной опасности, или сохранить верность тем, кто защищал, так сказать, его «будущие интересы», – и он выдал своих дружков, иначе говоря, поступил как обычно поступают буржуазные правительства со своими подручными. Все решил страх.
И это тоже начинала понимать Сесиль, хотя еще довольно смутно. Так родилось в ней презрение к мужу, которое усилили последние события. Но Сесиль в 1940 году была уже не та, что в 1937 году. Теперь все случившееся углубляло те перемены, которые происходили в ней под влиянием новых представлений о мире, о многих сторонах жизни, впервые открывшихся ее сознанию. Она постигла чудовищный смысл некоторых разговоров, прежде казавшихся ей только противной болтовней. Нет, это была не просто черствость людей, которым чужды все человеческие чувства. То, против чего восстала Сесиль, уже нельзя было назвать отвлеченными идеями. Она начала понимать и поняла, хотя, конечно, не сразу, что между действиями людей ее круга и потрясениями окружающего мира – последними событиями, войной – существует определенная связь. Еще недавно она воспринимала Фреда и его приятелей просто как людей, которые любят пошуметь, побравировать, людей, которым ничего не стоит стряхнуть пепел папиросы прямо на ковер, – одним словом, бесцеремонных людей. Она находила их «противными», но это звучало в ее устах примерно так, как говорят: «Неужели вы можете общаться с этой ужасной женщиной!» или «с таким отвратительным субъектом!», намеренно употребляя слишком резкие эпитеты. Теперь же это перестало быть условным выражением. Все это происходило в мире, где лилась кровь, где на лицах раненых читалось отчаяние, где и она, Сесиль, познала всю горечь отречения от своих грез и жила, как затравленная, не умея ни вырваться из этого немыслимого существования, ни представить себе иную жизнь, жизнь с Жаном. Впрочем, сам Жан отказывался от этой будущей жизни с ней. Да, их разметало в разные стороны… Причиной тому – война. О таких несчастьях пишут в книгах… Вереница образов. Но самый верный образ войны – это то, что перестаешь существовать; нынешнюю войну называют «странной», она вроде паралича, – а если эта болезнь неизлечима, что тогда? И с этой войной переплеталась другая, жестокая борьба – внутри страны. Загадка Фреда Виснера – только один из отзвуков, одно из проявлений этой борьбы, о которой Сесиль ровным голосом говорил Жозеф Жигуа, калека, погруженный во мрак вечной ночи. За то, что в жизни царят звериные законы фредов виснеров, расплачиваются жозефы жигуа: одних превращают в незрячие обрубки, как Жозефа, других бросают в тюрьмы. И все это ради торжества Фреда, ради сохранения в неприкосновенности того мира, где Фред получит в наследство заводы Виснера – громадную крепость на рубежах Парижа и с ней тридцать тысяч рабочих.
Сесиль как будто подхватил мятежный вихрь. Нет, она по примирится с этим существованием, хотя его принимают как должное люди, окружающие ее, хотя Фред желает, чтобы все осталось неизменным. Всякий раз, когда Сесиль выпрямлялась, когда противилась тем, кто хотел согнуть ее, образ Жана воскресал в ней, улыбка Жана, все безумие их любви. Правильно ли она поступила, прогнав тогда от себя Жана? Она уже хорошо знала, что нет. Теперь, когда Сесиль увидела всю глубину низости Фреда и ему подобных, она поняла, как ничтожны были проступки Жана де Монсэ. Но ведь тогда его юношеские похождения вырастали в ее глазах в страшную измену, в обман, искажавший самый облик ее Жана. Она горько сожалела о своем ребячестве. А теперь вот Жан не пишет ей. Он мог, он должен был бы ей написать. Быть может, он просто не осмеливается?..
Эта мысль пришла ей в голову впервые. Как она ни разу не подумала об этом за два долгих месяца? Ну, конечно же, он не осмеливается… При этой мысли ее затопила волна огромной нежности и вместе с тем – страха за Жана, почти материнского страха. Где он, ее родной мальчик? Она знала, что он уехал из Парижа. Никки сообщил ей, что Монсэ на фронте, – этот находчивый Никки знал, чем расстроить сестру. Разве с Жаном не могло случиться каждую минуту то же, что случилось с Жозефом Жигуа? Сесиль сходила с ума при мысли, что глаза Жана, его руки… Она не могла больше жить, ничего не зная о Жане. Но как узнать о нем что-нибудь? А вдруг его отправили в Норвегию? Сесиль прочитывала теперь газеты от первой до последней строчки. Подумать только, его могут убить, и эти грязные листки, которые пачкают пальцы жирной краской, не откликнутся ни единым словом. А ведь на свете нет ничего более драгоценного, чем жизнь ее Жана. Ничего! У каждой жены, у каждой матери есть свой Жан, и для нее нет ничего драгоценнее ее Жана, которому грозят тысячи опасностей. Сесиль не стыдилась своего страха, она знала, что в каждом человеке живет этот трепет жизни, из которого рождается тревога; быть человеком – это значит прежде всего дрожать за кого-нибудь одного больше, чем за других, желать спасти, увидеть, встретить вновь прежде всего своего Жана… А если когда-нибудь Жан скажет, как Жозеф Жигуа: «Пока ты жив, пока у тебя есть голова и сердце…» Господи, неужели Жозеф прав? Сесиль лично предпочла бы умереть. И вдруг она поняла чувства Мими, несчастной, малодушной Мими, убежавшей от своего Жозефа просто потому, что она не могла видеть его таким…
Из писем Жоржетты Сесиль знала, что Фред чувствует себя прекрасно. Ест за четверых. Уже загорает на солнышке. Мари-Виктуар прямо без ума от него. Недавно он с рыбаками выезжал ночью в море лучить[505] рыбу… Мигрени у него совсем прошли. И под конец Жоржетта сообщала, что решительно все завидуют Сесиль, у которой такой красавец муж.
От Жана письма не было…
Разбирая свои вещи, Сесиль случайно обнаружила маленькую записную книжку в переплете из кожи ящерицы. Она не заглядывала в эту книжечку с прошлого года. Перелистала ее и вдруг наткнулась на знакомый номер телефона. На страничке «Июль».
Это глупо, но можно мечтать часами, глядя на простой телефонный номер! Сесиль вспоминает долгие беседы по телефону, дурман слов. Ту странную свободу, какую чувствуешь именно потому, что человек, с которым говоришь, физически отсутствует, и только слышишь его безумные речи. Жан жил тогда у сестры, и там на камине стояла карточка Сесиль. Сесиль никогда не видала этой комнаты. Даже когда была у госпожи Гайяр. Сидя в гостиной, где ее приняла Ивонна, Сесиль глядела на широкие двери и думала: вон там его комната, там он жил… Номер телефона… Если сейчас набрать на черно-белом диске эти три буквы и эти четыре цифры, Жан все равно не ответит… И, быть может, уже никогда, никогда…
И вдруг Сесиль потеряла над собой власть. Она встала с места. Отошла от телефона. Уж слишком велик был соблазн снять трубку, набрать три буквы и четыре цифры. Нет, нет, это глупо… Все равно Жан не ответит, не может ответить. Но аппарат был здесь, рядом, на маленьком столике; он манил своей лакированной чернотой, и стоило только протянуть руку…
Кто же ей ответит? Ивонна Гайяр? Но как Сесиль решится говорить с ней после того посещения, которого лучше бы вообще не было, – от него осталось такое унизительное чувство… Бесполезно. Бессмысленно. Но тут же Сесиль набирает три буквы и четыре цифры. Хотя бы просто узнать, что он жив. Глухие гудки. Наверно, никого нет дома. В эти часы госпожа Гайяр в магазине. Слово «магазин» вызывает у Сесиль чувство презрения. Надо подождать, может быть, никого нет в той комнате, где телефон. Пока-то еще подойдут… Слышно, как снимают трубку. Мужской голос: – Алло! – Сесиль в нерешительности, – откуда там мужчина? – Позовите, пожалуйста, госпожу Гайяр. – А кто просит? – Какой-то непонятный инстинкт, быть может, желание загладить свою вину подсказывает ей слова: – Это Сесиль. – Просто Сесиль. В ответе ее звучит раскаяние и нежность. На том конце провода слышится легкий шум, потом сразу все стихает, и мужской голос говорит: – Передаю трубку… – Сесиль не успевает сказать приготовленную фразу, извиниться за свой звонок, спросить о Жане, ее прерывают торопливо произнесенные слова: – Повесьте трубку, здесь полиция…
Тишина. Алло! Алло! Но трубку уже повесили. Полиция у Гайяров? Почему же это? Впрочем, ничего удивительного. Теперь и шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на полицию. Сесиль озадаченно смотрит на телефонный аппарат, – он молчит, молчит, как мертвый… Что ей надо сделать?.. Разве это ее касается? Полиция… Боже мой, да ведь Ивонна – сестра Жана! Все мешается в голове у Сесиль. Но действия опережают мысли. Сама того не замечая, Сесиль подходит к зеркалу и надевает шляпку. Бессмысленно идти туда… Ивонна сказала: «Повесьте трубку», но что это значило? Она запрещала Сесиль вмешиваться или нет? Ивонна коммунистка, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Иначе зачем бы к ней явилась полиция? Сесиль находится в той самой комнате, где Фред лежал на полу в луже крови. Здесь тоже побывала полиция. Но что тут общего? Гайяры безусловно порядочные люди.
Машина стоит в гараже, однако гараж в двух шагах от дома. Сегодня прекрасная погода. И вдруг у Сесиль защемило сердце: Ивонна – сестра Жана… и этот новый декрет… смертная казнь…
XV
Корпусная разведгруппа капитана де Бреа вернулась обратно. В 1-й и 7-й армиях состояние боевой тревоги отменено. С неделю отряд простоял у реки Лис на расстоянии ружейного выстрела от границы, имея соседями английские части. Его зачислили на довольствие в пехотный батальон, расквартированный в Ньеппе, напротив Армантьера; батальоном командовал капитан запаса, встрече с которым Бреа обрадовался от души: – Орельен! Выходит, дорогой мой, мы с вами попали в первые ряды, как раз к самому началу драки. Ну, каково ваше впечатление? Как настроены ваши люди? – Капитан Лертилуа заявил, что люди настроены превосходно. В основном все молодежь. Орлы! Правда, те, кто постарше, возможно; не так уж рвутся в бой… Целую неделю Бреа и Орельен Лертилуа провели вместе. В отличие от Орельена, Бреа был разочарован, что не попал в Норвегию; он так надеялся, что туда пошлют если не всю 7-ю армию, то хоть часть ее. А ничего не вышло! Одним словом, Бреа рассуждал, как кадровый офицер. Кроме того, он человек бездетный, а у Орельена – дети… Бреа твердил, что совершенно напрасно норвежскую операцию доверили англичанам, они загубят все дело. В этом вопросе Орельен охотно соглашался с Бреа. Сам он только что отправил семью вглубь страны, опасаясь, что здесь будет неспокойно. Официально считалось, что жена Орельена живет в Лилле, а иногда наезжает в Ньепп; таким образом, у него был вполне благовидный предлог для свиданий с женой, – он отправлялся в Лилль будто бы для того, чтобы посетить свою фабрику «Дебре–Лертилуа. Полотно, холсты, коленкор». Однако англичане чинили Орельену всяческие препятствия при переправе через Лис и страшно ему надоели.
Итак, кавалерия вернулась на берег моря. Ученья производились в дюнах между Розендалем и Лефренкуком. Здесь-то Гильом Валье получил письмо. Он считал и пересчитывал дни и недели по пальцам, и всякий раз получалось, что великое семейное событие произойдет в последних числах апреля, и вдруг ему начинало казаться, что он ошибся. Но вот теперь свершилось! Мишлина писала, что к ней приходила мать и уговорила ее на время родов поселиться у стариков; однако из письма неясно было, наладились у нее отношения с родителями или нет. Конечно, Гильом предпочел бы, чтобы Мишлина, как и все прочие, рожала в больнице, тем более, что он не забыл о политических воззрениях тестя; но, с другой стороны, Мишлина еще так молода, и мамаша Робишон – женщина не злая. Старуха и настой сварит, и маленького понянчит. Воображаю, как она теперь хлопочет… Впрочем, Мишлина не зря поддалась уговорам матери. Она не написала Гильому, что получила указание переехать из четырнадцатого округа, – там было неспокойно, снова начались аресты.
А тут еще одна удача – опять ввели отпуска. Кавалеристы не пожелали так просто расстаться с Гильомом, – по такому случаю полагается, друг, выпить. Как обычно, Гильом приглянулся соседней фермерше, у которой они покупали яйца. Славные люди эти фермеры; у них и устроили пирушку. Солдат собралось человек семь или восемь и отпраздновали событие на славу. За здоровье твоего сынка, Гильом… Как ты его назовешь? Но Гильом делал вид, что гораздо больше интересуется своим конем, чем новорожденным сыном: в чьи-то руки попадет мой коняга!
Однако всю дорогу в Париж Гильом был полон огромной, бьющей через край радости, ему хотелось кричать, прыгать, кувыркаться – ведь у него сын, сы-ын!.. Последнее время он ходил мрачнее тучи, отовсюду шли только худые вести… аресты товарищей… закон Сероля… И вдруг в этот густой мрак врывается солнечный луч, само солнце. Мишлина, маленькая ты моя, куколка! Он вслух смеялся своим мыслям. А вдруг он станет эгоистом? Забудет все на свете? Нет! Тут было другое! Только теперь он всем сердцем усвоил великий урок жизни – он знал, что вопреки всему, вопреки разной сволочи, жизнь продолжается, она повсюду… Нет, не зря мы боремся. Единственно, о чем жалел Гильом в теперешней своей жизни, – а в ней были свои радости: добрые кони, жизнь на вольном воздухе, славные жители Севера, их песни, – единственно, о чем жалел Гильом, это – что он выбыл из строя, верно, там, в Париже, сейчас большие дела делаются, товарищи научились обводить полицию вокруг пальца. Валье все старался представить себе ту таинственную работу, о которой шушукались солдаты, наслушавшись отпускников… Когда приятели спросили Гильома, как он назовет своего сына, он ничего им не ответил. Мишлина хотела назвать первенца в честь мужа, чтобы у нее был свой собственный маленький Гильом, как она говорила. Но большой Гильом имел на сей счет свои соображения. Да, да, свои соображения. У него сын! Он засмеялся. Это вопрос решенный: сына он назовет Морисом.
Поезд был забит отпускниками. Стало быть, дурацкая война все еще продолжается. Глупо, но при каждом передвижении войск люди попадаются на удочку. – Они это нарочно делают, чтобы нас отвлечь, – сказал невысокий плотный артиллерист, ехавший с Валье в одном отделении. – А то мы, чего доброго, вдруг начнем мозгами шевелить! – Гильом поглядел на артиллериста и подумал: вот ты, оказывается, каков! И так как он был в смешливом настроении, то звонко расхохотался. Артиллерист смутился. Надо же ему было распускать язык! Но тут Валье наклонился к нему и сказал: – Знаешь что? Я хочу своего малыша назвать Морисом…
Солдаты, сидевшие тесно, плечо к плечу, с удивлением смотрели, как Валье с артиллеристом хохочут во все горло, хлопая себя по коленкам. Сразу видать, лихие ребята!
Поезд остановился. Артиллерист подошел к окну и высунул голову. Вдруг он резко обернулся к своему новому товарищу: – Вот поди ж ты, какое совпадение! Взгляни-ка, где мы сейчас находимся… – Поезд стоял в Лансе. – В этом округе[506]… – начал торжественно Гильом. – Вот это уж действительно! – Они снова захохотали, и все остальные решили, что эти два парня просто рехнулись.
У Робишонов и всегда-то негде было повернуться, а после родов Мишлины, которая еще лежала в постели, стало совсем тесно. Когда же появился Гильом, огромный, здоровенный, – словно вихрь прошел по комнатам. Гильом вечно ронял то одно, то другое. Стоило ему сделать шаг, и сразу же на пол с грохотом летел какой-нибудь предмет. – Послушай, Ги, миленький, посиди спокойно. Мне-то ничего, но подумай, что мама скажет! – Однако старуха Робишон нянчилась с внуком и не обращала внимания на беспорядок. – Фу, – заявил Гильом, – господин Валье-младший просто уродина! – Тем хуже для тебя, сын – вылитый папаша! – Вылитый папаша? Позвольте вам заметить, я вовсе не красный, и лицо у меня не морщинистое. И носик вроде не мой! – Гильом, оставьте Мишлину, вы ее утомляете. – Нет, мама, он меня вовсе не утомляет, мне с ним очень весело… Слушай, Ги, постарайся быть поласковей с папой, споры все равно ни к чему не приведут. Как он думал, так и будет думать. Обещаешь? – Хорошо, обещаю. Скажи, Мишлина, а очень тебе больно сделал этот разбойник? Нет, нет, я не хочу, чтобы его назвали Гильомом. Он будет Морис, понятно?.. – А мне больше нравится Гильом, – вмешалась мамаша Робишон. – Почему вы не хотите, чтобы ему дали ваше имя? – Валье смущенно засмеялся. – Морис… – продолжала мамаша Робишон. – Почему именно Морис? У нас и в семье-то никого Морисов нет. – Тогда Гильом брякнул: – Дедушку моего Морисом звали. – Мишлина украдкой погрозила мужу пальцем. Гильом понял, что она при этом подумала: да ты, оказывается, умеешь врать! Как такому верить? Тогда он схватил Мишлину и стал целовать ее, как сумасшедший. – Ай, ай! Тише, вот медведь! Смотри, ты пролил липовый чай! Звонят, пойди отопри. Странно, ведь у папы свой ключ.
Нет, это был не господин Робишон. Мишлина услышала женский голос. Кто это там? Говорят почти шопотом. Мама, кто пришел? Но старуха Робишон меняла внуку пеленки и не ответила, так как держала во рту английскую булавку. В передней попрежнему шептались. Мишлина после родов стала раздражительной, она крикнула капризным тоном: – Кто там, Гильом? – Он ответил: – Сейчас, сейчас, крошка, – и в голосе его прозвучала тревога. Мишлина недоумевала. Немного погодя дверь захлопнулась.
– Кто это приходил?
Гильом пытался сделать равнодушное лицо, но Мишлина поняла: что-то случилось. – Приходила госпожа Гайяр, – сказал он, – так, кажется, ее фамилия; дама, которая живет на третьем этаже… Она спрашивала, как ты себя чувствуешь… Я ее приглашал войти, да она говорит, что ей некогда… – Почему Гильом стал таким лгуном? Будто он не знает, как фамилия Ивонны! Но Гильом мигнул жене, и она промолчала. Затем он выхватил маленького из рук бабушки и высоко поднял его: – Морис! Слышишь, Морис! Морисом будешь! Понял? Запомни: Морис!
Держа сына на руках, он подошел к окну и долго стоял там, глядя вниз, на улицу, не слыша обращенных к нему слов: – Гильом, Гильом, ребенок не игрушка. Положи его. Боже мой, неужели он пойдет в тебя, вот будет несчастье!
Вдруг Гильом отошел от окна. Лицо у него как-то странно изменилось. – Я, знаешь, пойду ненадолго, у меня есть дело. – Мишлина хотела удержать мужа. Она почувствовала: что-то неладно. Но при матери не могла расспрашивать ни о чем. Госпожа Гайяр? А может быть, вовсе и не она приходила?
– Как хочешь, Ги, только возвращайся поскорее, – сказала Мишлина. Он улыбнулся. Мишлина поняла его улыбку. Мой Ги, дорогой мой!.. Гильом надел кепи и вышел. Щелкнул замок входной двери.
Мадам Робишон, которая возилась с внуком, только сейчас заметила, что Гильома нет в комнате. – Куда это твой муж отправился? – спросила она, но ответа не стала слушать. Она уже свыклась с мыслью, что ее внука назовут Морисом. Что ж, имя неплохое. И потом очень хорошо, что Гильом не забыл дедушку. Не ожидала этого от него. Если только дедушку на самом деле звали Морисом…
* * *
Выйдя на площадку, Гильом не сразу спустился вниз, он перевесился через перила и стал напряженно вслушиваться. Снизу доносились голоса, какой-то шум. Ничего не было видно, но несомненно, шум шел с третьего этажа… Стукнула дверь, кто-то сбежал по лестнице.
– Бедняжка! – прошептал Гильом Валье. Что ж, попробуем! Ему приходили в голову самые дикие мысли: а что, если скатиться вниз по перилам. Хватит ерундить! Он стал спускаться не спеша, нормально, до ненормальности нормально…
Он ведь сказал Ивонне Гайяр: «Оставайтесь у нас»… Правда, с тестем нельзя быть ни в чем уверенным. И все-таки… Но Ивонна возразила, что все равно искать ее будут по всему дому, – она слышала, как ответила консьержка: – Госпожа Гайяр? Она только что вернулась домой… – И потом Ивонна не могла бы остаться из-за детей. Она решила попытаться… Только надо все делать быстро, быстро. Какое счастье, что она застала Гильома: Ивонна инстинктивно поднялась к Робишонам, не подумав, что она скажет Мишлине, да и чем могла помочь Мишлина в теперешнем ее положении… Какое счастье, что приехал Гильом!
На четвертом этаже Гильом остановился. Нет, как будто все спокойно, на нижней площадке ни души. Но там было темно, может, он не разглядел. А вдруг кто-нибудь подымется сюда? Он все же подошел к дверям… В квартире слышались торопливые шаги, голоса. Гильом стал спускаться. В подъезде торчали какие-то типы, а на пороге швейцарской стояла консьержка с мужем. – Ваши документы! – Шпики преградили Гильому дорогу, но консьержка объяснила им, что это муж той самой молоденькой дамочки, которая недавно родила; он солдат, сейчас в отпуску. Бумаги оказались в порядке. Гильома пропустили.
Выйдя на улицу, он с минуту колебался. Так ли я ее понял?.. Заходили они уже в магазин или нет? Пойти туда?.. А что, если там засада… Но, может быть, они еще не знают, может быть, прошли прямо на квартиру, и он успеет спасти листовки. Вот сюда в магазин он год тому назад приходил под разными предлогами в надежде встретить Мишлину. Промелькнула мысль о Мишлине. Ну и что ж… Если можно еще спасти листовки…
И Гильом вошел в магазин.




























