Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 117 страниц)
– Значит, война? – спросил он.
Министр сделал уклончивый жест. – Боюсь, что да… но пока это еще не окончательно… Думается, на сей раз можно не сомневаться, что Англия выступит…
– А как Италия?
– О-о! Тут ничего не известно. Уверяют, что Муссолини будет сидеть спокойно… А, кстати, вы что думаете, Ватрен? Как настроения?..
Ну, конечно, министр вызвал его вовсе не из-за каких-то масличных семян. Ватрен хорошо знал этот тон, этот вопрошающий взгляд. Министр любил прощупывать общественное мнение. Через адвоката Ватрена и ему подобных он всегда пытался узнать точку зрения людей, не имевших к нему доступа. Иногда он вот так приглашал к себе Ватрена в дни министерских кризисов… хотя казалось, что у него нет ни одной свободной минуты… На этот раз Ватрен может и не оправдать ожиданий министра: мысль о войне лишала его трезвого взгляда на вещи. Он даже заговорил о том, что пойдет добровольцем. – Ведь я был лейтенантом запаса… – Ошибся: следовало сказать «территориальных войск»… Министр пожал сутулыми плечами. Маленькие черные глазки его впились в собеседника.
– А что говорят, Ватрен? В ваших кругах?.. После запрещения коммунистических газет…
– Никого из Лиги я еще не видел… Разумеется, коммунисты многих восстановили против себя, но, если хотите знать мое мнение, то с точки зрения законности…
– Сейчас не до законности, – сказал министр. – Я лично был против, и так и сказал Даладье. Я действовал бы иначе. Но что сделано, то сделано. В такой обстановке спорить не приходится. Между нами говоря, с этими людьми можно было столковаться. Но этого не сделали. Не пожелали сделать…
– Русские…
– Русские, ну да, русские… И тут тоже я не совсем уверен, что с русскими действительно хотели договориться…
Ватрен запротестовал: – Помилуйте! Чего же еще надо, господин министр? Столько времени вели с Москвой переговоры!
– Да? Вот именно… Послушайте, недели две назад я встретил Леже… не художника, а другого – с Кэ д’Орсэ, автора поэмы «Анабазис»… Алексиса…
– Ну, этот-то был за союз с русскими!
– Я сначала тоже так думал… но он мне сказал… Помните, Ватрен, – нельзя доверять видимости… Леже клянется, что он никогда, с самого первого дня, не верил, что с русскими можно договориться… Я спросил: тогда зачем же вы настаивали на переговорах, вопреки желанию вашего министра? Ведь Бонне, как вы понимаете, всячески старался, чтобы об этом даже и вопроса не поднимали. Леже мне заявил: вот именно… если бы об этом и речи не было, люди все еще лелеяли бы какие-то надежды… мечты… Нужно было начать переговоры и доказать, что соглашения достигнуть невозможно… и я даже сам придумал, сам потребовал посылки военных представителей… для того, чтобы когда переговоры будут прерваны, – а русские должны будут их прервать… – чтобы сильнее была для нас обида, чувствительнее для всех… Тогда я его спросил: скажите, Леже, значит именно с этой целью и вступили в переговоры? Он ответил: да, именно с этой целью…
– Значит, для вас последние события не были неожиданностью, господин министр?
– Ну, после отставки Литвинова я был почти уверен… Но для наших коммунистов это, должно быть, ужасный удар. Они искренно против Гитлера… даже после пакта. Прочтите-ка статью Армана Барбентана.
– Тогда в чем же дело?..
– Я вам уже сказал: лично я был против… Я верю в их патриотизм. Еще несколько дней назад я бы протестовал, боролся… заявил, что это несправедливо. Но теперь дело зашло слишком далеко, и мы так основательно связали себе руки… Теперь уж одной несправедливостью больше или меньше…
Он произнес эти слова с вызывающим и властным видом – с наполеоновским видом, какой иногда на себя напускал. Ватрена передернуло.
– Это очень серьезный шаг, господин министр, чреватый последствиями… Во Франции, знаете ли, несправедливость…
– Несправедливость меня не смущает, Ватрен. Я ведь сказал вам: мы зашли слишком далеко. Теперь уж этого не изменишь… На карту поставлена судьба Франции. История…
Он плавно повел рукой и, опустив ее на стол, умолк. Вошел служитель, задернул занавеси на окнах, зажег было люстру. Но едва электрический свет заиграл на полированной панели и на карнизе двери, министр раздраженно замахал рукой перед глазами: нет, нет. Он сам зажег лампу на письменном столе, осветившую только груды бумаг. Вся остальная комната снова погрузилась во мрак. Служитель вышел.
– Господин министр, – ворчливо заговорил Ватрен, – вы хорошо знаете, что я ни в малейшей мере не коммунист, но все же… то, что вы сказали… Несправедливость… Во Франции несправедливость не котируется. Вспомните дело Дрейфуса. А когда идет речь о войне – значит, идет речь о судьбе Франции, и надо иметь Францию на своей стороне.
– Франция на нашей стороне.
– Вы в этом уверены, господин министр? Ваш вопрос о том, как было принято закрытие газет, наводит меня на мысль, что вы сами не так уж…
– Не преувеличивайте значения моего вопроса, дорогой мой. Меня интересует настроение узких кругов – судейских, адвокатских, – словом, ваших знакомых… А общественное мнение… Вы же прекрасно знаете, что его можно создать…
– Общественное мнение расколото. Ведь именно коммунисты во время мюнхенского сговора…
– Они были правы. Помните, я вам еще тогда это сказал. Коммунисты очень часто бывают правы. У меня с ними разногласия скорее тактические, чем по существу. Но теперь они неправы, вот и все.
– Значит, мы правы, а неправы и коммунисты и мюнхенцы? Многовато…
Министр нагнулся к своему собеседнику и, хотя их разделял стол, широкий, как поле, точно навис над Ватреном.
– Вы ничего не понимаете, Ватрен. Мюнхенцы… Раз мы показали, что о союзе с Россией больше не может быть и речи, мюнхенцев уже нет. Антикоммунизм – чувство очень сильное. Если оно может послужить единению французов, – я готов протянуть руку хоть самому дьяволу…
– Но как же так? Чтобы вести войну с Гитлером, вы обрушитесь на коммунистов, хотя сами говорите, что они искренние враги Гитлера, но ничего не предпримете против французских гитлеровцев?
– О ком вы говорите? Об «Аксьон франсез»? Эти не в счет. Они уж лет двадцать грозятся всадить в меня десяток пуль, а я, как видите, цел и невредим!
– Завтра… да вот, я только что разговаривал с Левиным и Виала, они оба коммунисты… и оба утверждают, что завтра… словом, в армии коммунисты выполнят свой долг.
– Во Франции воинская повинность обязательна. Нехватало еще, чтоб они не выполнили своего долга. У них нет выбора.
– А вы уверены, что правые тоже выполнят свой долг?
– В армии можно только повиноваться; иначе – к стенке.
– Простите, а для правительства правила другие? Не такие, как в армии?
– Что вы хотите этим сказать?
– Я имею в виду вашего коллегу, господина Бонне…
Наступила тишина, министр вертел в руках нож для разрезания бумаги. Молчание длилось долго. Наконец министр заговорил, но по его изменившемуся тону чувствовалось, что он не столько возобновляет прерванную беседу, сколько просто следует течению своих мыслей: – Терпение, Ватрен, терпение… подумайте, в каком положении мы были восемь месяцев назад… Политика не такое уж простое дело, тут нельзя всегда по прямой идти… Вспомните, кто руководил Францией в прошлую войну. Понадобилось три года, чтобы Клемансо… Сначала надо сломать политическую линию, а потом уж того, кто ее проводит! – И добавил прежним тоном: – Теперь слово за военными. Кто встанет нам поперек дороги, – будет раздавлен. Со времени Мюнхена коммунисты действовали весьма разумно. Я их одобрял. А теперь вот они споткнулись. Они слишком преданы Сталину. Они питают к нему слепое доверие, даже несмотря на союз русских с немцами. Они верят слову Сталина гораздо больше, чем нашему. У них больше доверия к нему, чем к Даладье…
– Французские рабочие помнят, как Даладье клялся в верности Народному фронту, а потом отрекся от его программы…
– Ах, не смешите! Где ж это видано, чтобы правительство следовало той программе, которую его глава провозглашал на выборах… А рабочие… что ж рабочие… и это не так просто. Не все же рабочие – коммунисты. К тому же в их собственных рядах появятся отступники, они уже есть… Да и нужно отличать массы от руководителей. Кстати, вы ничего не слышали? Левин и Виала вам не говорили?.. Кажется, Морис Торез выразил несогласие? А? Это еще не опубликовано?
В его голосе прозвучала какая-то надежда. И вместе с тем в нем чувствовалась тревога. Он поднял голову, и на мгновение в свете настольной лампы резче обозначились черты его лица, большой вороний клюв, складка на шее, сжатая белым воротничком. Потом он откинулся назад, точно боялся выдать свои тайные мысли. Может быть, ему стало страшно последствий несправедливости. Может быть…
– Нет, этого я не слышал, – сказал Ватрен. – Даже наоборот: если мои сведения верны, то Торез заявил совершенно противоположное…
– Ах, так?.. Противоположное?..
Министр, казалось, погрузился в размышления. Вид у него был крайне разочарованный. Сидя в этом просторном темном кабинете, где еще стояла дневная духота, Ватрен словно ощущал, как угасают у министра последние проблески совести. В ушах адвоката раздавались отзвуки пышных фраз, которые он слышал всю жизнь: правовые принципы, права нации; когда он был депутатом, его, как члена парламентской комиссии по иностранным делам, посылали в Женеву; он часто встречался с Брианом…
– Как хотите, – вдруг сказал он, – а пакта между двумя державами и того обстоятельства, что наши коммунисты отказываются выступать против него, еще недостаточно для войны… Еще может случиться…
– Ах, оставьте!.. Что вы, смеетесь, что ли? Теперь Гитлер уже ни перед чем не остановится. Жребий брошен. И даже… послушайте-ка, если завтра Польша сама нападет на Германию, – разве вы станете отрицать, что по существу-то именно Гитлер напал на Польшу?
– Почему вы так говорите? Я вас не понимаю, господин министр…
Тот не ответил. И вдруг переменил разговор: – Так вы пойдете добровольцем, Ватрен? В прошлую войну вы кем были? Летчиком, помнится… Лейтенант авиации? Так и остались в этом чине?
– Я был младшим лейтенантом. А за все это время я не проходил военного сбора.
– А сможете вы сейчас управлять самолетом?
– Нет, ведь я был только летчиком-наблюдателем. Да в моем возрасте в авиацию и не возьмут. Но в других частях я еще могу служить…
Министр поднялся: – Ну, мне пора. Вас подвезти?.. Ах да, правда, – у вас своя машина…
XXV
– Робер, ты забыл положить одеколон…
Ивонна говорила вполголоса, чтобы не разбудить детей. Маленькие дорожные часики на ночном столике показывали без пяти семь. Часики хорошенькие – представитель фирмы очень рекомендовал приобрести партию для магазина. Большие часы, красовавшиеся на камине, забыли завести, и они стали.
– Посмотри сама, – сказал Гайяр, – сундучок набит битком… Ну, давай флакон, попытаюсь все-таки сунуть.
Ивонна с удивлением глядела на мужа – как странно видеть его в военной форме. Он заказал ее еще в прошлом году во время предмюнхенской тревоги. Офицер. Офицер, как и ее брат Жак, воспитанник Сен-Сира… Итак, Робер уезжает. Он будет где-то там, под открытым небом, заниматься какими-то непонятными делами. Ему будут говорить: «Господин лейтенант…» Ее Робер. Накануне он весь вечер укладывал, разбирал и снова укладывал свой сундучок, сохранившийся еще с той войны.
– Теперь уж, когда будут говорить «война», – прошептала Ивонна, вздрагивая, – это будет не та, не прошлая война…
– Не глупи. Это еще не война. Но если даже и будет война, все равно войны не будет… Неужели ты думаешь, что будут воевать?
– Да знаю, знаю, ты уж это говорил… может быть, ты и прав, но… В прошлый раз тоже так говорили… а потом война тянулась, тянулась… А если Жана тоже возьмут? Война затянется, и возьмут Жана?
– Жан? – с досадой сказал Робер. – Вечно у тебя только Жан на уме. Я-то ведь уезжаю, сейчас уезжаю!
Ивонна обняла мужа. – Ну, ну, глупышка, – сказал Робер. Он не хотел, чтобы она провожала его на вокзал, но ничего не мог поделать, хотя сотню раз повторял, что нельзя оставлять детей одних. – Подумаешь, какая драма! Я уже предупредила прислугу: хоть сегодня и воскресенье, она придет в половине девятого.
– А вдруг они проснутся и увидят, что нас нет…
– Ты все забываешь, что Моника взрослая девочка. А уж если это тебя так беспокоит, почему ты не хочешь, чтоб они тоже тебя проводили? Ведь ты же провожал своего отца.
Гайяр сердито замотал головой. Сколько раз он втолковывал ей, что это совсем не то. Во-первых, в четырнадцатом году он был уже юношей, а потом его отец – другое дело, он знал, для чего идет на войну, – нужно было отвоевать у немцев Эльзас-Лотарингию, отец всегда говорил об Эльзас-Лотарингии.
– Так он ее, бедняга, и не отвоевал! Его сразу же убили. Помню, на Восточном вокзале кричали тогда: «На Берлин! На Берлин!» Неужели ты воображаешь, что мы сейчас тоже будем кричать: «На Берлин!»
Он уже говорил «мы», он уже чувствовал себя мобилизованным, частицей огромной армии. Ивонне все это казалось странным. Она понимала, что в его новой жизни ей нет места.
Робер спустился по лестнице, взвалив сундучок на плечо. Он шагал со своей ношей легко, как силач, даже чуточку фанфаронил. Откровенно говоря, сундучок был тяжелый, и Робер не без удовольствия поставил его на пол. – Ну, пойду за такси… – Да разве сейчас найдешь такси? Пожалуй, придется ехать на метро…
В ожидании мужа Ивонна уселась на сундучок. Прошло целых десять минут. А я-то хороша, забыла намазать ногти, лак совсем облез. Наконец он явился: – Представь, пришлось идти до улицы Риволи…
В такси они оба нервничали; ну, конечно, ни в одном киоске нет газет – все расхватали. – Нужно было включить радио, – вздыхал он. – Да? И разбудить детей?.. – Послушай, маленькая, обещай мне одну вещь… Будь в мое отсутствие поосторожнее… не делай глупостей, не позволяй втянуть себя в политику…
Нет, он просто невыносим, ведь уже говорил ей об этом. Ивонна отодвинулась в угол машины: – О чем ты говоришь? Когда это я занималась политикой?
– А как же? Общество друзей СССР, Женский комитет! Это все же политика… Прошу тебя, даже не пытайся восстанавливать связи… Война – это, видишь ли, как бы длинный антракт… Это мужское дело… а главное, не забывай, что у тебя дети…
Ивонна не стала возражать. Они уже достаточно говорили на эту тему. Вот вам весь Робер, а впрочем, что Робер? Он мужчина как все мужчины, сыплет общими фразами о женщинах, об их роли, о разнице между мужчиной и женщиной. – Ты обещаешь, да? – допытывался он. – Ведь я уже говорила… – Нет, ты повтори, что обещаешь. – Ну, хорошо, обещаю.
Наконец добрались.
Все, как нарочно, складывалось так, чтобы отъезд получился совсем не торжественным. Поезд уходил не с Восточного вокзала, а со станции Венсен-товарная; день был пасмурный, после ночного дождя еще стояли лужи. Робер с женой вылезли из такси и пошли по светложелтой, как жиром смазанной дорожке, меж заборов, сложенных из цементных плит. Здесь уже был свален багаж. Робер снова потащил свой сундучок, и край больно резал ему плечо.
– Зачем тебе шлепать обратно по грязи? Не нужно было отпускать такси.
Ивонна закусила губу. Она будет с ним до последней минуты, пока ей не велят уйти. В конце концов, ее место – с мужем. – На Восточном вокзале, – ворчал Робер, – другое дело, там поприличнее… – Они подошли к воротам. Сержант, проверявший документы, отдал лейтенанту честь: – Давайте, господин лейтенант, ваш сундучок, я велю снести… – Не стоит, не стоит, – сказал Робер с небрежным видом. Но сержант вдруг добавил: – Прошу прощения, господин лейтенант, но ваш поезд идет не отсюда…
Как так не отсюда, ведь ясно написано! Вы сами видите… И так далее. Совершенно верно, и все-таки это ошибка. Не может быть. Не может, а тем не менее это факт. Единственный поезд в вашем направлении уходит с Восточного вокзала. Советовал бы поторопиться… Вот тебе на! А такси отпустили.
Они зашлепали обратно по грязи. Робер перекинул сундучок на другое плечо. Ивонна молча шла за ним.
– Ну что ж, вот тебе и представилась возможность полюбоваться Восточным вокзалом, – сказал он иронически.
– Пожалуй, я могла бы прожить и без этого.
– Сама ведь настаивала…
Он очень злился, но она понимала, что все это из-за сундучка, и не обижалась. Такси они так и не нашли. Пришлось ехать на метро; контролер запротестовал из-за сундучка. Но помилуйте, в такой день… Да что вы, сегодня второй день мобилизации, в первый куда бы ни шло… А потом еще пересадка. Когда они вышли из метро, над ними нависло все такое же свинцово-черное небо.
На Восточном вокзале толпилось много народу, но и тут было мрачно, как в Венсене. – Помню, в четырнадцатом году, – сказал Робер, – здесь провожали с цветами, с песнями. А по-моему, так, как сейчас, лучше.
– Ты находишь? – Ивонна вовсе не была в этом уверена. – Почему же это лучше, когда люди идут покорно, как скотина.
– Почему как скотина? Просто как люди, у которых нет оснований для энтузиазма.
– Вот именно. Если уж идти на войну, так лучше с энтузиазмом…
Он пожал плечами. Ну, ладно, а где же комендант? Взяли носильщика. Он таскал их по всем закоулкам. Но все в один голос твердили: отсюда на Куломье воинского поезда нет. Раз у вас в документе написано Венсен, и поезжайте на Венсенский вокзал… Но там мне сказали… А я-то что могу сделать, господин лейтенант? Написано, значит, написано. Поезжайте в Венсен. Да я только что оттуда. И опять все сначала. Делать нечего, пришлось покориться. Хорошо, он вернется в Венсен.
– Ты бы лучше поехала домой, Ивонна, ты же сама видишь… уже начинается бестолочь. Я же тебе говорил…
– Что ты мне говорил? Я останусь до конца, и все тут.
Что поделаешь с такой упрямицей? На этот раз им попалось такси. На Венсенском вокзале документы проверял уже капитан. Робер был зол, как собака. Ему спокойно указали платформу, назвали номер поезда. Спорить, в сущности, было не о чем. Но Робер непременно хотел рассказать о своих мытарствах. Капитан ничего не понял и тоже начал сердиться. Оба заговорили повышенным тоном. – Брось, – сказала вполголоса Ивонна. Тогда он накинулся на нее.
Только подошли к поезду – новая история. Никто не знал, когда он отправляется, – через два часа, а может, через три…
– Надеюсь, ты не будешь ждать? – сказал Робер.
– Почему же? Пока я могу быть с тобой…
Но Робер не растрогался. Он сегодня словно взбесился. Ему не терпелось, чтобы все уже кончилось, чтобы все, что связывает его с гражданской жизнью, оборвалось. Одним махом очутиться на другом берегу.
– Но ведь дети одни…
– С ними старуха Менье…
Старуха Менье была у них приходящей прислугой. Когда Робер положил сундучок на полку вагона, он смягчился. – Детка, – сказал он и взял ее руки в свои. Просто удивительно, но им совсем нечего сказать. Неужели они уже так далеки друг от друга? Уже принадлежат двум разным мирам… И не только Робер. Ивонна тоже. Она живет уже в новом мире, в мире без мужчин. Уже сейчас для нее Париж – город тайн и опасностей, где ей придется ощупью искать дорогу одной, совсем одной…
Через два часа Ивонна сдалась.
– Ну, поцелуй меня, я ухожу…
Она совсем обессилела. Он ласково взглянул на нее. Наконец-то она образумилась.
Ивонна смешалась с толпой. Плакать ей не хотелось. Она шла, сама не зная куда, шагала прямо по лужам. Вот она и осталась одна. В ушах все звучали слова Робера, сказанные им о своем отце: «Его убили сразу же». Боже мой, все начинается сызнова. Говорят, что это не война. Так говорили и тогда. Все сызнова. Она шла по незнакомым улицам, куда глаза глядят. Потеплело, стало душно, но кругом все попрежнему было серо, серо. Она машинально вошла в метро. У меня ведь была книжечка, куда я ее дела? Она порылась в сумочке. Одна. Даже билеты на метро имели какое-то другое значение, когда Робер был с ней. Робер. Какой злой он был нынче… Все из-за сундучка. И, кроме того, он не хотел показать виду… Все мужчины таковы, не хотят показать виду. И все-таки всегда знаешь, чтò они думают. А что если это будет длиться годы, как в прошлый раз? Некоторых убивают сразу же – верно. Но других убивают позже. Чем дольше тянется война, тем меньше шансов вернуться. Ивонна не позволяла себе плакать. Только без сентиментов! Если я сейчас не возьму себя в руки, что же будет потом?.. Запретить себе распускаться. Жить так, как будто все это вполне естественно. Месяцы, годы, быть может… Годы, как и в тот раз. Самое страшное – это великое смятение умов… Люди, только вчера понимавшие друг друга… Например, Кормейль, который зовет ее Роксоланой… И как это получилось, что Жюль Баранже подписал обращение вместе с Жофре и прочими… а вот Кормейль… и простые, никому не известные люди, как Гильом Валье или Ботрю…
Она проехала станцию Шатле. Ну и пусть. Может быть, слезть у Лувра, пойти пешком? Ей не хотелось сразу возвращаться домой. Она была еще не совсем уверена в себе. Не показывать детям, как ей тяжело. Вернуться домой так, как будто она просто прошлась по магазинам, ходила по разным делам. В Пале-Рояль она пересела на поезд, направляющийся к площади Оперы.
Какая-то смутная мысль толкала ее туда. Она не признавалась в этом самой себе. На площадь Оперы она вышла около половины двенадцатого… здесь была пропасть народу. Мрачная, разношерстная, бесцельно топтавшаяся на месте толпа, какие-то люди на краю тротуара. Растерянные жесты. Незнакомые люди заговаривали друг с другом. Но это была совсем не та толпа, какую она видела в дни выборов тридцать шестого года. Стоявший рядом старик обратился к ней: – Вы не читали газет? – Даже смешно – все эти люди вели себя точно наркоманы, которых лишили их обычной дозы наркотиков. Они ждали «Пари-миди».
Как раз в эту минуту газетчик на велосипеде с тюком газет подъехал к двери киоска на бульваре Капуцинов, наискосок от кафе «Пари». Толпу точно вихрь подхватил, все бросились вперед, не думая о том, что делают, и Ивонна вместе со всеми. Сумасшествие! Люди в исступлении рвались к киоску, толкались, набрасывались на газеты. Испачканные листы передавались через головы, велосипед газетчика опрокинули на землю, продавщица вопила, люди дрались, слышался пронзительный женский крик: «Война, война!» Все неистово работали локтями, Ивонну больно ударили в плечо. Стоявшая перед нею невысокая блондинка в черном горестно воскликнула: – Платье разорвали! – и стала выбираться из толпы. Ивонна попыталась было идти за ней следом, но ее сдавили со всех сторон. Вдруг кто-то взял ее за руку, окликнул. Она обернулась и пошла за высокой довольно полной брюнеткой с черными лучистыми глазами, с тяжелым узлом волос на затылке. Ивонна узнала ее – Даниель!
Странно. Именно смутная мысль о Даниель привела ее сюда, на площадь Оперы. Трудно, конечно, было предположить, что они встретятся здесь, на площади, но ведь на бульваре Капуцинов помещался комитет «Французских девушек»[117], и Даниель могла быть там.
«Война! война!» – слышалось повсюду. – Уйдем скорей, – прошептала Даниель, и Ивонна увидела, что вместе с ними через толпу пробирается молодая женщина. Даниель познакомила ее с Ивонной, сказав только: – Товарищ Роза. – Они спустились в метро. Ивонна покорно следовала за ними.
– Здесь нам будет удобнее поговорить… – сказала Даниель, когда они вошли в тоннель пересадочной станции. – Гайяр уехал?
– Я только что проводила его. А Лоран?
– Уехал еще вчера. Вы читали газеты? Нет? Началось. Война объявлена. Пока Англия, а за ней объявим и мы…
Конечно, уже никто не сомневался, а все-таки… Вот оно, началось. Ивонна поглядела на Розу: невысокого роста, совсем детское, очень бледное личико, кудрявые каштановые волосы. Трудно было представить себе трех женщин, менее схожих между собой…
– Я очень рада, что встретила вас, Даниель, – сказала Ивонна, – мне было так одиноко… Я все думала, как бы мне вас повидать…
Даниель улыбнулась: – Вы же знаете мой адрес… вы могли бы опять привести Монику… – Даниель была зубным врачом, и Моника у нее лечилась. Ивонна сразу поняла скрытый смысл слов Даниель: за ее квартирой на улице Дюфур, конечно, следят, но с девочкой, под предлогом визита к врачу… Вдруг она сообразила также, почему Даниель выбрала местом для их беседы переходы метро… и вспомнила Робера, Кормейля, Баранже.
– Мне хотелось бы с вами поговорить, – сказала она, – но здесь… да потом меня дети ждут… Видите ли, есть вещи, которые я не совсем понимаю…
Какое-то неуловимое выражение промелькнуло по лицу Даниель, и она привычным жестом подняла руку, чтобы пригладить выбившуюся на виске прядь волос.
Ивонна торопливо продолжала: – Вы не подумайте… я не переменилась… но я хотела бы знать, что отвечать людям… хорошенько понять, что произошло… Статья Барбентана – этого мало… – Даниель улыбнулась. Она начала было: – Ну, что ж, – но тут же умолкла и взглянула на Розу. Они, видимо, понимали друг друга с полуслова. Роза сказала: – Почему бы нет? – Тогда Даниель обратилась к Ивонне: – Послушайте, Ивонна, у нас будет собрание «Девушек» на бирже труда в Монтрейле, там все объяснят…
– Но какая же я девушка? – возразила Ивонна. Даниель засмеялась, а Роза очень серьезно заявила: – Не такое сейчас время, чтобы обращать внимание на мелочи…
Поток пассажиров, хлынувший со станции Шамперре, разъединил их.
* * *
Капитан Лертилуа, – ибо он снова стал «капитаном» Лертилуа, – остановился на площадке, чтобы перевести дух. Да, когда-то в молодости он одним махом взбегал по этой лестнице. Дневной свет проникал в лестничную клетку сквозь застекленную крышу. Лертилуа рассматривал старую полинялую обивку стен, некогда огненно-красную, расписанную зелеными чертополохами. Дядя Блэз говаривал: «Похоже на Виллара? А?» Орельен пришел сказать прости самым глубинам своей жизни. Завтра являться в часть. Сколько может быть лет дяде Блэзу Амберье? Должно быть, далеко за восемьдесят… А тете Марте? Вряд ли она намного моложе… Доживет ли дядя до конца войны? Увижу ли я их по возвращении? Вдруг Лертилуа подумал, что, может быть, не доживет до мира именно он. Если это война, если это настоящая война… Жоржетта… дети… По поручению жены он заходил на авеню Анри-Мартен к госпоже Виснер… к сожалению, не застал дома. Может быть, ему следовало быть настойчивее и все-таки разыскать Сесиль… но тогда у него нехватило бы времени повидаться с дядей… Орельену сорок восемь лет… Сесиль – подружка Жоржетты, все это очень мило, но ведь он хочет проститься с глубинами своей жизни… когда еще и Жоржетты не было…
Он позвонил. Его провели в спальню, из которой старый художник уже не выходил. Утонувшее в подушках длинное тощее тело, мертвенно бледное лицо, и только на скулах скупой старческий румянец; длинные седые усы, ночной колпак, лихо сдвинутый набок, у левого виска выбивается пучок седых волос… Тетя Марта все такая же – прямая, иссохшая, с резкими движениями, в широком сером платье и в белой вязаной кофточке, – взбила подушки, одернула одеяло: – Вот носовой платок. – Она сунула платок под подушку. В окно, выходившее на площадь Клиши, падали вечерние лучи.
– Так, значит, снова в мундире, – сказал старый художник, обнимая племянника. – Помнишь, как ты приходил прощаться в семидесятом… что я!.. – в четырнадцатом. – Еще бы он не помнил… это было в этой же комнате… нет, в соседней… Выпрямившись, Орельен увидел, что возле постели молча стоит черноволосый и очень бледный молодой человек, довольно плотный, с маленьким полуоткрытым ртом, яркокрасными губами и ослепительными зубами. – Не узнаешь? – спросила тетя. – Это наш Малыш. – Орельен утвердительно кивнул, хотя, хотя… – Вот как? Сын Паскаля? Очень похож на отца, особенно глаза. Фигура, конечно, другая… – Он округло развел руками. Малыш улыбнулся, и от носа к углу рта пролегла складка, удивительная для молодого человека тридцати, от силы тридцати одного года. – Вас тоже забирают, Жанно? Вероятно, вы…
– Не называй его Жанно, чорт возьми! – возмутилась тетя. – С тех пор как он стал скульптором, его зовут Жан-Блэз…
– У меня голубой билет, отсрочка, ожидаю особого распоряжения. Это несколько неудобно… но я тут ни при чем.
– Неудобно? – удивился капитан. – Вам так не терпится? – Да нет. Но все задают вопросы, ну и… Орельен сел. Дядя разглядывал его. Впрочем, старик вовсе не доводился ему дядей, но Орельен с детства привык называть его так. Племянником старика был Малыш, вернее, внучатым племянником.
Старый художник потряс костлявыми руками.
– Если бы не война, тебя бы и не увидеть… дорогая цена… Ну, как твой сын? Жоржетта писала, что ему вырезали гланды…
Да и на самом деле, если бы не война… Последние пять лет Орельен не очень ладил с этим старым бунтарем Блэзом Амберье. Старик всякий раз здорово его пробирал.
– Ты попрежнему без ума от де ла Рока?
– Не будем об этом говорить, дядя! Если хотите знать, я отошел от полковника… впрочем, и другие тоже не лучше.
– Наконец-то! А теперь ты уж себе не хозяин… за тебя глупости будут делать другие. Куда ты засунула мой платок, Марта?
Жан-Блэз с любопытством поглядывал на Орельена и почти не прислушивался к разговору. Жан-Блэз не видел Орельена уже лет десять, – нет, что я? Я тогда был еще совсем мальчишкой… Тетя Марта часто говорит о нем. Орельен ее слабость. Жаль, что он так изменился. Все политика, они вечно царапались с дядей, даже надоело. Да и сейчас, – о чем они сейчас беседуют? Имена, которые они называли, ничего не говорили Жан-Блэзу, он пропускал их мимо ушей. Ему стало скучно. Он не сводил глаз с большого полотна Гогена[118], висевшего над дядиной кроватью. Дядя был очень близок с Гогеном. Эта картина – вид Понт-Авена – была памятью их дружбы. Именно картине Гогена обязан Жан-Блэз своими юношескими сумасбродствами, это из-за нее он убежал из дому и три года прожил на островах южных морей, бродил по Таити по следам художника… А сейчас он смотрел на нее так, как будто видел впервые. Пейзаж Бретани, сине-желтые тона. Он разлюбил все это. Даже находил плохим. Впрочем, он не любил сейчас и гогеновских таитянок под кривыми деревьями с цветком тиаре в зубах, и большие рисунки, изображающие пареос. И тут и там экзотика! Если господин Лертилуа не верил больше в полковника де ла Рока, то Жан-Блэз разлюбил очень многое в других областях.
– А как Жоржетта? Не собирается в Париж?
– Ну, зачем же, ведь нам прямо говорят, что нужно эвакуировать столицу. Да и ребятишкам лучше в Антибах…
– Значит, по-твоему, сынок, нас будут бомбить? – спросила госпожа Амберье. – Хочешь чаю?
– Спасибо, тетя Марта… Бомбить?.. Думаю, что это не из-за бомбежек… а просто, чтобы облегчить снабжение столицы… А вы, вероятно, остаетесь?
– Хорош был бы из меня беженец! – сказал старик и закашлялся.
Жан-Блэз начал работать у Бурделя. Одному только он там научился – любить камень. Почти физической любовью. В те времена он признавал в скульптуре лишь примитив. Искусство негров, жителей тихоокеанских островов. По примеру Рэмбо, Гогена он бежал от своих учителей, пустился на поиски дикарских богов. Повсюду он находил только образы людей, гораздо более похожих на виденные им народы, чем на те поэтические видения, которые ему рисовались в день отъезда. Фетиши Ниасса напоминали жителей этого края, те же отвислые зады; манильцы, казалось, скопированы с филиппинских статуэток; на Маркизских островах…




























