444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Арагон » Коммунисты » Текст книги (страница 51)
Коммунисты
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 09:30

Текст книги "Коммунисты"


Автор книги: Луи Арагон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 117 страниц)

– Вам дурно, сударыня? – Она отклоняет любезное внимание служителя. Дверь затворяется. Сесиль побежала, Жан… Вот он, на лестнице, но он убегает. Жан! Он остановился.

Какое странное место встречи! Опершись о перила, служитель смотрит с площадки, как эти два посетителя подходят друг к другу, и качает головой.

И вот они вместе. Одни. Одни в целом мире. На лестнице палаты, на лестнице, которая ведет на хоры для публики и похожа на лестницу провинциального театра, с раздевалкой наверху, где верхняя одежда навалена прямо на столы. Одни.

Она спустилась к нему по ступенькам. Он остановился. Сейчас они что-то скажут друг другу. Обнимет ли он ее?

– Жан… Почему ты от меня убегаешь?

Они обменялись неловким рукопожатием. Как обыкновенные знакомые. Какие же слова придут им на ум?.. Он сказал только: – Любимая… – Она приложила пальцы к его губам. К молодым губам Жана. Они дрогнули под ее детскими пальцами. Она отдернула их точно от огня. Обоим страшно – это видно. Но надо же что-то сказать. Жан спросил: – Этот господин… Кто он? – Она улыбнулась. – Так… никто… Люк Френуа, автор «Мелузины из Отейля». Знаешь?

И вдруг она покраснела, ей вспомнился обед в октябре прошлого года у супругов Котель, когда Люк Френуа взял ее за руку, и она чуть было не поддалась его обаянию… Нет, все-таки «никто», – она вправе так ответить, и, покачав головой, она повторила: – Никто…

Как они портят эти неповторимые минуты! Сколько они могли бы сказать друг другу, и они ничего не сказали… в смятении, в путанице чувств и мыслей, в этом блаженном и напрасном опьянении… даже тут, даже на этой нелепой лестнице… Даже теперь, когда Жана мучают укоры совести и постыдные воспоминания о Жозетте и когда оба не знают, что их ждет, и тот мир, в котором они живут, держит их в своей власти, каждого по-разному, и эти проклятые деньги… может быть, большие несчастья обрушились бы на них, если б они бросились друг к другу, но что им до всего этого, в их-то возрасте, когда вся жизнь впереди, вся жизнь! Я буду работать, думает Жан, я все брошу, клянется себе Сесиль… и что же?.. Они боятся друг друга. Полгода разлуки… Как знать, что было за эти полгода у него, у нее. Что каждый делал, видел, думал, любил?.. Обоим было страшно, и страх возобладал над всем. Трус, трус! – думал Жан. Сесиль на мгновение закрывает глаза и слышит голос Ивонны, сестры Жана: «Вы не любите Жана»… и всякие другие ужасные слова… Жан…

Ну и вот… Они действительно все испортили. Послышался стук дверей, шаги, разноголосый гул, толпой выходит публика. Что это? Почему? Перерыв. Вокруг них появились люди. Жан не заметил Пасторелли, смотревшего на него издали. Но услышал, как Сесиль сказала: – Нет, ничего, все прошло… Люк, познакомьтесь, – это господин де Монсэ, друг моего брата… Жан, – это господин Френуа… Вы, конечно, знаете… писатель… – Все растворилось в нескольких учтивых фразах.

– Заглядывайте ко мне, Жан. Часов в шесть, как раньше… Фред сейчас в Италии… Заказы для завода… Приходите завтра…

Что он пробормотал в ответ? Сердце у него колотилось. Она говорила с ним на вы. Впервые. Из-за светских условностей. Из-за этого господина Френуа. Зачем ей понадобилось говорить с ним на вы?

– Слушай, – останавливает его Пасторелли. – Забавное представление ты пропустил, не видал сигнальщика оптического телеграфа!..

Шесть часов тридцать пять минут вечера. Заседание возобновится через полчаса.

XIX

В семь часов пять минут заседание возобновилось. Жан плохо понимал, что говорит ему Пасторелли, потому что с самого начала невнимательно слушал прения, а потом и вовсе перестал слушать. Теперь же он пробрался в свой угол и не отрывал взгляда от того места, где раньше сидела Сесиль. Ее не было, и все для него заволоклось туманом тоскливого ожидания – вернется ли она? Жан знал, что не вернется, но все-таки ждал, и ему было больно в груди, как это случается, когда трудно вздохнуть или, напротив, когда сделаешь слишком глубокий вздох… Все смешалось – глухой шум, шарканье ног, стук пюпитров, разговоры депутатов, возвращавшихся в зал, голос первого оратора, взошедшего на трибуну, запах пыли, поднимавшейся от мягких скамеек на хорах… «Великолепное выступление моего друга господина Жана-Луи Тиксье-Випьянкура, равно как и выступление господина Фроссара…» Они поочередно кадили[328] друг другу. Все их речи опять сводились к тому, что надлежит использовать уже существующие законы и декреты, статью восьмидесятую Уложения о наказаниях. И слева никто даже не пикнул, когда правые зааплодировали оратору, заявившему, что «зловещая весна 1936 года была для Франции жестокой предвестницей надвигающихся бедствий»…

Да, вчерашнее большинство этой палаты смиренно соглашалось с тем, что оно, как утверждали сейчас с трибуны, совершило ошибку, было соучастником преступления, что оно обязано искупить свою вину, лишив целую группу депутатов их полномочий, признать, что парламент шел против воли всей Франции; а вчерашнее меньшинство, те, кого еще так недавно называли заговорщиками, распоясалось и нагло выступало со своими всегдашними требованиями, выдавая их за требования всей Франции. – Где Торез? – вопрошал Франсуа Мартен. А Тиксье крикнул с места: – Неделю тому назад был в Париже! – Пасторелли толкнул Жана локтем: – Слышал? – Нет, Жан ничего не слышал и не слышит. Он даже не заметил, что на трибуну поднялся Шотан. Он был в смятении. Сесиль исчезла, убежала. Может быть, ей просто надоела эта бесконечная и однообразная комедия? – Мы ведь пришли слушать Фажона, – сказал ему в перерыве Пасторелли, – ради него и терпели все это; так неужели же теперь уходить?.. – Сесиль исчезла вместе со своим спутником в военной форме. С этим дамским угодником, который на лестнице так галантно помогал ей надеть выхухолевое манто. Я не обнял ее… Неуклюжий болван, вот я кто! Сначала сжал ей руку и по-дурацки долго не выпускал, потом вдруг отдернул свою лапу. Все, все вышло нелепо, по-дурацки. Она мне сказала… И Жан повторял про себя все, что ему сказала Сесиль, стремясь запомнить, заучить наизусть каждое ее слово и все оттенки ее голоса, преображавшие смысл отдельных слов. Она мне сказала…

Заместитель председателя совета министров старается оправдать перед палатой правительство, для каковой цели он и послан сюда: нет, правительство не обмануло оказанного ему доверия – репрессии идут полным ходом. Еще двадцать шестого сентября правительство приняло в порядке чрезвычайных декретов ряд постановлений, являвшихся необходимыми как для роспуска коммунистической партии, так и для разгона тех муниципалитетов, которые вдохновлялись идеями Москвы. А немного позднее, в ноябре, был издан новый чрезвычайный декрет, тоже имеющий весьма важное значение, – декрет, предоставляющий префектам право высылать под надзор полиции тех лиц, кои будут признаны угрожающими безопасности страны. Все эти меры являются исключительными, они не предусмотрены конституцией…

В палате существуют свои особые выражения. Излюбленным ругательством там стало сейчас слово «мразь», и точно так же ораторы любят говорить об исключительных мерах, «не предусмотренных» конституцией, законами и демократическими порядками. Сказав это и проявив таким образом свои республиканские чувства, вы можете затем спокойно заверять палату в своей готовности голосовать за любое нарушение конституции, законов и демократии. Ромэн Висконти, щеголявший откровенным цинизмом суждений, как раз и указал на это своему соседу Мало. Висконти лукаво переглядывается с Монзи, когда Камилл Шотан с наигранным драматизмом, который он иногда доводит до шутовства и с полным отсутствием чувства меры, заявляет:

– Мы должны ответить на эту гнусную пропаганду усилением нашей собственной пропаганды, применяя те новые методы, в которых господин Фроссар показал себя таким тонким знатоком…

Тут весь зал, если можно так сказать, не мог удержаться от усмешки, хотя обычно люди усмехаются не так шумно. Господин Фроссар с места протестует: – Смею заверить, господин Шотан, что я вовсе не выставлял своей кандидатуры! – Не сомневаюсь в этом, но…

Будьте покойны – еще не все правила парламентской игры нарушены. Кое-какие традиции, как видно, соблюдаются. Заместитель председателя совета министров заявляет, что ему понятны колебания некоторых депутатов: быть может, совесть их тревожат сомнения в юридической обоснованности внесенного законопроекта. Ведь уважение к республиканским установлениям – это один из элементов нашего национального достояния, которое мы защищаем от гитлеризма. Но… это «но» наряду с «исключительными мерами» и «мразью» – неизменный припев в такого рода речах. Но, в сущности что такое республиканские установления? Закон 1852 года. А разве могли его авторы предусмотреть коммунизм? Перед нами новое явление, господа, совершенно новое явление. Следовательно, законопроект, внесенный в палату, хотя он и выходит за рамки конституции, все же не нарушает ее. Да и о чем идет в нем речь? О лишении полномочий депутатов, избиратели которых не знали, какую позицию они займут в случае войны; ведь были люди, которые голосовали за коммунистов, не будучи коммунистами. Могут ли теперь эти депутаты считаться их представителями? Ответить на этот вопрос утвердительно – значило бы исказить истину… А кроме того, – кто является носителем суверенитета народа? Ведь это вы, господа! (В зале рукоплещут.)

– Ну, если ко всем применить этот прекрасный принцип, – шепчет Висконти, – кто из нас может еще считаться представителем своих избирателей? Ведь сам Шотан прошел на выборах только при поддержке голосов коммунистов…

– Перестань, Ромэн! – возмущается Доминик Мало.

Правительство присоединяется к суровому решению комиссии, допускающему изъятие только для тех, кто отрекся от коммунистических убеждений не позднее 1 октября 1939 года. Но что касается разрыва отношений с некоей иностранной державой, то да будет оратору дозволено проявить в этом вопросе сдержанность. Франция сохраняет за собой свободу действий… Разумеется, героическая Финляндия… Тем не менее мы с чистой совестью… наша священная цель – победа. Раздаются аплодисменты. Крики: «Закрыть прения!»… Жан, не привыкший к парламентской терминологии, вдруг точно проснулся. Закрыть прения? Как же это? Значит коммунисты не будут выступать? Да нет, – прекратили прения только по проекту в целом. Переходят к постатейному обсуждению. Жан-Пьер Плишон[329] защищает поправку, которую он предложил совместно с Тиксье-Виньянкуром: установить предельным сроком отречения 9 января вместо 1 октября. Но в конце концов, когда Эррио спрашивает: – Господин Плишон, вы настаиваете на своем предложении? – Плишон отвечает: – Нет, господин председатель, – и снимает свою поправку. Затем выступает Франсуа Шассень[330] и от имени фракции социалистов вносит предложение отклонить проект комиссии, с которым согласилось правительство; надо вернуться к прежнему проекту правительства, отвергнутому комиссией, а именно – продлить срок отречения до 9 января 1940 года. Вместе с тем социалисты предлагают палате принять решение о назначении специальной следственной комиссии для выявления изменников повсюду, где они орудуют.

Тиксье-Виньянкур перебивает: – Комиссия, вероятно, доложит нам, почему вы вышли из коммунистической партии…

– Один из ваших друзей, который был и остается вашим кумиром, мог бы вам дать сведения по этому вопросу, ибо он вышел из коммунистической партии позднее меня…

Раздается смех. Здесь любят словесные дуэли, скрытые колкости. Друзьям полковника де ла Рока пришелся по вкусу этот неприятный для Дорио намек. У ренегатов сегодня бенефис: предатели выступают в роли обвинителей той партии, которую они предали. – Тебя не тошнит от этого? – спрашивает Ромэн Висконти у Доминика Мало. Толстяк Мало пожимает плечами: – Чего там… Когда Шассень старается, – тебе противно, а словоблудие Фроссара тебе нравится. – Да ведь Шассень перебежал только десять лет назад… А Фроссар – уже двадцать лет!

Жан вспоминает: Сесиль сказала, чтобы он пришел к ней, как бывало, – в шесть часов… в шесть часов. Она сказала: Фред уехал… Завтра. Он пойдет завтра же. В шесть часов. Как долго ждать до завтра! Нет, совсем недолго. Они будут одни, у нее в доме. В ее комнате, которую он рисует себе. С трудом рисует. Одни. Все переменилось, и зачем теперь задавать себе какие-то вопросы? Теперь, если они останутся одни… Эта мысль хмелем ударяет в голову. Жан забыл, где он… Внизу этот аквариум, маленький человечек на трибуне, маленькие человечки в креслах… какая-то нелепая трагикомедия… Они будут одни…

От имени социалистов господин Франсуа Шассень призывает правительство к твердости. – Твердости – вот чего мы хотели, вот чего я неустанно и тщетно требовал… – На хорах стало свободнее; брюнетка, сидевшая во втором ряду, ушла; Пасторелли перебирается на ее место и, облокотившись на перила, манит к себе Жана; но Жан сидит, прижавшись щекой к колонне, и ничего не видит, ничего не замечает… А Франсуа Шассень сообщает, чего ему хочется с самого начала войны: ему хочется, чтобы кое-кому из тех, кого он лично знал в коммунистической партии, всадили пулю в затылок… И палата депутатов громом рукоплесканий одобряет эту заветную мечту Франсуа Шассеня; она рукоплещет Франсуа Шассеню, матерому предателю, знающему наперечет тех коммунистов, которых он жаждет погубить, повергнутому в отчаяние тем, что его призывы всадить им пулю в затылок до сих пор ни к чему не привели.

Пасторелли уже не думает о Жане, даже не очень хорошо слышит оратора. В ушах у него звучат только эти слова: «пулю в затылок». Мыслями он у себя дома, в квартале Лила, где его отец продает школьные тетрадки и газеты; Пасторелли с теми, кому он еще мальчишкой носил по утрам «Юманите», с коммунистами квартала Лила; с ними он вел первые серьезные разговоры, когда стал подростком, от них узнал то, чего не узнаешь в школе… Ему вспомнилась палата в клинике, койки, на которых спят или бредят больные, и койка Деланда, окруженная посетителями, приносившими апельсины… Среди этих гостей был один, которого они называли «сынок», – депутат, избранный в их районе; он пришел однажды в военной форме и обязательно хотел пожать руку студенту Пасторелли, поблагодарить его за помощь, которую тот оказал товарищу Деланду… Вот для каких людей господин Франсуа Шассень уже давно и тщетно требовал пули в затылок. Без суда и следствия… без всяких там «исключительных мер»… без парламентской канители… без обсуждений, без всяких «но» – пулю в затылок.

А Жан мыслями на авеню Анри-Мартен. Он видит мягкий пуф, низкое голубое кресло. Сесиль решила непременно угостить его чаем. Она наливает чашки, и, когда наклоняется, длинный белокурый локон, выбившись из прически, спускается с виска… Сахару, как раньше, три куска? Он ничего не говорит, он ждет, когда она поставит на поднос горячий чайник. Руки у него дрожат от нетерпенья. Нет, никогда, никогда не будет в его жизни такой минуты… Ведь это все равно что броситься… но нет, она не сможет на него за это сердиться…

Председатель комиссии сначала настаивает на том, чтобы был поставлен на голосование проект комиссии, предложившей в качестве последнего срока «отречения» 1 октября, и тут же от имени комиссии соглашается с только что внесенной поправкой, удлиняющей срок отречения не на четыре месяца, как неразумно потребовали социалисты, а только на двадцать пять дней, – то есть считать предельным сроком 26 октября. Как видите, мы идем на все уступки…

– Жан! – и Пасторелли дернул его за рукав. Что? Что такое? Жан так и не слышал, как председатель палаты Эррио сказал: – Слово предоставляется господину Фажону…

Оба студента смотрят на крайние левые скамьи. Фажон встает со своего места, расстается с товарищами – Сесброном и Мутоном – и поднимается по лесенке к трибуне.

В зале движение, гул, и вдруг – полная тишина. Напряженная тишина, словно в цирке после барабанной дроби, возвещающей опасный прыжок… Там, внизу, его друзья… – Который Сесброн? – спрашивает Жан де Монсэ. Пасторелли не знает. Не знает он и фамилии второго соседа Фажона. Надо сказать, что Мутон появился значительно позже других, всего несколько минут как он в зале.

Этьен Фажон на трибуне. Он смотрит на арену, где собрались хищные звери. Заседание шло долго. Ждать было тягостно. Теперь он стоит на трибуне, он может говорить. Вон в первом ряду Мутон, Сесброн… а рядом с ними сидят ренегаты…

– Палате предложено принять закон о лишении полномочий тех депутатов, которые принадлежали к бывшей парламентской группе коммунистов и отказываются, несмотря на репрессии, отречься от своего прошлого, от своих идеалов и от своей партии, ныне незаконно распущенной…

Фажона хорошо слышно. Он говорит спокойно, без ораторских приемов. Пасторелли кладет руку Жану на колено.

– …За немногими исключениями, все депутаты, подлежащие действию закона, который вы готовитесь принять, уже изгнаны из палаты. Известно, что еще в начале октября по приказу правительства они были арестованы и без суда и следствия заключены в тюрьму, где с ними обращаются, как с уголовными преступниками. Я заявляю самый решительный протест против незаконного тюремного заключения этих депутатов, – оно является актом произвола.

Южный выговор Фажона подчеркивает слова «решительный протест»; в ответ на правых скамьях и в центре раздаются возмущенные вопли. Глубокая тишина, воцарившаяся в первую минуту, нарушена, в амфитеатре жаждут, чтобы смельчак упал, и притом не в сетку… Но всю эту суматоху перекрывает голос Фажона: – Я требую освобождения французских депутатов, незаконно заключенных в тюрьму… – Гул, перекатывающийся волнами, почему-то вдруг стихает, как будто по полу протащили тяжелый сундук и остановились… – С этой трибуны я шлю моим товарищам и друзьям, томящимся в тюрьме, братский привет… – Опять шум, возгласы удивления, негодующие крики. Звонит колокольчик председателя, господина Эррио:

– Господа, правосудие скажет свое слово…

– Сейчас, когда, убоясь преследований, некоторые люди пошли на отступничество, я хочу заявить о полной своей солидарности…

Кто-то кричит: – Что вы тут поучаете! – должно быть, один из этих «некоторых», а Фажон продолжает:

– Но мы храним непоколебимую верность нашему общему идеалу!

В зале снова поднимается вой, выкрики: – Идеалу! Общему их идеалу! Непоколебимую?! В Венсенскую крепость его! Позор! – Жан медленно поворачивается к Пасторелли: – Вот! – говорит он… – вот… – и Пасторелли наклоняет голову.

Да, вот оно!.. Этьен начал так, что, пожалуй, как предвидел Бенуа, дальше ему говорить не дадут. Но надо попытаться, надо побороться с разбушевавшейся мутной волной, и Фажон продолжает все тем же спокойным голосом: – Что касается законопроекта, поставленного на обсуждение палаты, я предлагаю, как я уже говорил на предыдущем заседании, признать его неприемлемым и категорически отвергнуть. Если бы дело рассматривалось с юридической стороны… – Эти слова Фажона проходят безнаказанно, – должно быть, решили, что он сейчас займется парламентским крючкотворством; волна отхлынула и как будто перекатывает у берега крупные гальки.

– …я мог бы ограничиться указанием, что депутаты, которых вы собираетесь лишить полномочий, не подвергались со времени их избрания никаким судебным взысканиям. Лишить их депутатских полномочий было бы, таким образом, действием незаконным, актом произвола. Но мне думается, господа депутаты, – это лишь второстепенная сторона вопроса, ибо теперь, по всей видимости, очень легко засадить в тюрьму любого человека, от которого желают избавиться. Я привел тому примеры. Гораздо существеннее, мне кажется, напомнить сейчас, что мы, – хотят этого некоторые или нет, – избраны в парламент на основе всеобщего избирательного права. Мы получили свои полномочия от народа и считаем, что только народ имеет право лишить нас наших мандатов, что только перед народом должны мы отчитываться в своих действиях. Сегодня вы собираетесь подменить собою народ и по своему произволу лишить часть населения Франции представителей, которых оно избрало. Приняв закон о лишении нас депутатских мандатов, вы совершите вопиющее нарушение принципов демократии, а ведь вы осмеливаетесь называть себя их защитниками.

Со всех сторон несется гул. Снова налетела буря, загудела, завыла, и рука председателя Эррио как будто протягивается к ее звериной морде. – Прошу не прерывать…

– Правда, правительство не дожидалось этого дня, чтобы уничтожить наши жалкие демократические свободы. Все теперь воочию могут видеть, против кого направлена острием буржуазная демократия. Меры, которые вы готовитесь принять против нас, являются продолжением незаконных преследований по отношению к немобилизованным депутатам-коммунистам, ныне заключенным в тюрьму…

Жан ожидал рева, но его не было. Должно быть, отхлынувшей волне надо было взять разбег…

– …продолжением позорных для парламента преследований четырех мобилизованных депутатов-коммунистов, которых официально вызвали на настоящую сессию и тут насильственно изгнали из палаты, свалив на них ответственность за инциденты, спровоцированные на самом деле их рассвирепевшими противниками…

Вот она, вот она – волна! Волна понеслась с ревом, а с правой стороны закрутился смерч. В буре криков в первый раз поднимается рука Фажона и протягивается к графину, как будто хочет схватить его.

У подножия трибуны столпились депутаты и жестикулируют. Но на этот раз нет нужды во вмешательстве председателя.

– …А этой мере предшествовал роспуск коммунистической партии и наиболее мощных профсоюзных организаций рабочего класса, аресты руководителей профсоюзов, создание концентрационных лагерей, декрет о подозрительных лицах…

– В Москве, – визжит какой-то социалист, – их расстреливают!

– …преследованиям подвергаются тысячи трудящихся, повинных лишь в том, что они не склоняются перед диктатурой крупного капитала, которому вы служите. Разумеется, вы пытаетесь оправдать преследования коммунистов и незаконное лишение нас депутатских полномочий факторами международного порядка, как, например, подписанием советско-германского договора о ненападении…

– О нападении! – выкрикнул кто-то на скамьях социалистов, и этот выкрик прорезал поднявшиеся вопли, визг и мяуканье. Сесброн оборачивается и узнает того, кто крикнул. Это Макс Лежен[331].

О ненападении, – отчетливо повторяет Фажон, и рука его выразительно поглаживает графин… внизу толпа отступает, и Мутон, который, видимо, хотел броситься на помощь Фажону, снова садится на свое место.

– А то, что вы называете «агрессией» против Финляндии… Господа, многие здесь не хуже нас знают, что представляет собой территория Финляндии в глазах Парижа и Лондона…

– Ложь! Позор! Замолчите! Вон его!

– …она представляет собой плацдарм для возможного нападения на Советский Союз и базу для расширения войны…

Депутаты, кучками толпившиеся у трибуны, подступают к ней вплотную; слышится хор восклицаний и явно деланный, вызывающий смех… Пальцы Фажона крепко обхватили горлышко графина, и он что-то говорит, – издали его плохо слышно; но, очевидно, толпа у трибуны расслышала – она шарахнулась в сторону: – Первый, кто… – Охотников попасть в «первые» не нашлось. Кто-то с места вопиет: – Надеюсь, что после таких заявлений комиссия вернется к первоначальной дате 1 октября!

Фажон замечает: – Вопрос о дате не играет для меня никакой роли. Думается, я не произвожу впечатления человека, способного отречься от своей первой любви…

Эти слова действуют, словно успокаивающий душ, – первые слова в речи этого сдержанного человека, в которых звучит что-то личное. И Фажон так раскатисто, сочно произносит звук «р»…

Теперь он может продолжать: – И, должно быть, именно потому, что упомянутые мною планы потерпели крах, люди, которые еще так недавно принимали участие в удушении Испанской республики, подвергшейся нападению международного империализма, ныне стали поборниками независимости наций…

Переводя дух, Фажон поворачивается налево, к скамьям социалистов. Там молчат, – ни звука. Этьен снимает руку с графина и, перегнувшись через трибуну, смотрит на министерские кресла. – Лучшим ответом на доводы правительства будет ссылка на его же собственные заявления. В только что опубликованной правительством «Желтой книге» помещен за № 149 весьма интересный документ, датированный 1 июля 1939 года, – каждый может его прочитать. Это запись беседы господина Жоржа Бонне, тогдашнего министра иностранных дел, с германским послом в Париже. Вот собственные слова господина Жоржа Бонне: «В заключение я указал послу, что он мог убедиться за последнее время в единодушной поддержке правительства общественным мнением. Это позволит нам отсрочить выборы, запретить все публичные собрания, подавить любые попытки иностранной пропаганды и образумить коммунистов…» Запись относится к 1 июля 1939 года, то есть сделана за несколько недель до заключения советско-германского договора…

Волна снова подступает к трибуне… Сесброн и Мутон аплодируют так, что у обоих болят ладони, а вокруг выкрикивают угрозы, воют, потрясают кулаками. Видимо, нервы господ депутатов не выдерживают цитат из официальных документов. Голос Фажона крепнет, заглушая гам:

– Таким образом, очевидно, что договор был только предлогом. Решение начать преследование коммунистов было принято задолго до подписания этого договора, и господин Бонне, ныне министр юстиции, лишь проводит в жизнь то, что господин Бонне, министр иностранных дел, обещал германскому послу в июле прошлого года. Истинное значение репрессий, которые вы обрушили на коммунистов, понятно подавляющему большинству трудящихся нашей страны…

Рев прибоя вдруг слабеет, стихает, лишь слева всплескивают отдельные выкрики… – Ваши репрессии, – продолжает Этьен, вновь повернувшись к социалистам, к Франсуа Шассеню, их достойному рупору, – ваши репрессии вскрывают перед народом истинный характер нынешней войны, которую у вас хватает наглости именовать войной в защиту свободы…

– Расстрелять его! Какая дерзость! Заставьте его замолчать!

– …хотя в это самое время вы подавляете в стране малейшее проявление свободы…

Конец фразы заглушают дикие вопли. Фажон вдруг замечает, что на местах правительства министр внутренних дел, почтенный Альбер Сарро[332], опершись на подлокотники кресла, задрав кверху нос, оседланный пенсне, сверлит трибуну взглядом и уже приподнимает свой зад…

– Трудящиеся с полным основанием устанавливают причинную зависимость между лишением коммунистов депутатских мандатов и той политикой, которую вы проводите, – политикой уничтожения социального законодательства, непрерывных покушений на реальную заработную плату, разорения крестьянства и мелких торговцев, растущей дороговизны…

Что? Что? Как он смеет! На всех скамьях обмен негодующими репликами. Этьен краем глаза следит за достойным господином Сарро: министр внутренних дел пробирается мимо президиума к выходу и что-то говорит на ухо служителю, стоящему у двери. Что он? Хочет арестовать меня… и Фажон продолжает свою речь, решив использовать каждую секунду, еще остающуюся в его распоряжении:

– Нам приходится констатировать, что эта политика, наносящая тяжелый удар интересам трудящихся, проводится при поддержке всех партий, заседающих в этой палате, включая и партию социалистов…

На левых скамьях взрыв негодования, злобные выкрики, вой, свист. Благородный господин Франсуа Шассень, господин Спинас и господин Поль Фор вне себя, а господин Лежен снова находит случай отличиться и кричит иронически: – Мы этого ждали! Не в первый раз слышим!

– Действительно, – подтверждает Фажон, – это закономерное повторение явлений. В периоды относительного затишья вы на словах признаете классовую борьбу. В бурные периоды, в дни ныне начавшейся войны, так же как в войне 1914 года, вы пресмыкаетесь перед отечественными империалистами…

Макс Лежен, сидящий рядом с Франсуа Шассенем, подает реплику: – Мы – французы, вот и все! – Шассень одобрительно кивает головой.

– …и вы всячески стараетесь, – продолжает Фажон, – уговорить трудящихся смиренно терпеть удары, которые им наносят. Это ваше дело. Но я счел необходимым дать здесь оценку той роли, которую играют различные партии, представленные в этой палате…

– Замолчите! На вас смотрят мертвые! – вопит уважаемый Анри Андро[333]. Еще какие-то оскорбительные слова тонут в этом реве.

– Я презираю ваши оскорбления! – отвечает Фажон.

– Вы презираете мертвых! – вскрикивает господин Марсель Массо с выражением беспредельного ужаса. Фажон не удостаивает ответом этот напыщенный вздор; министр внутренних дел опять уселся в свое кресло и деликатно сморкается… Скорее надо кончать…

– Вы прекрасно знаете, что народ осуждает вашу политику, и именно поэтому вы уничтожаете его организации, преследуете лучших его защитников. Господа члены правительства, вы можете преследовать нас, сажать нас в тюрьмы, изгонять из парламента. Но вам не удастся сломить волю к миру, которая живет во французском народе, его решимость отстоять свои социальные завоевания, добытые в стольких битвах, решимость идти вперед по пути социального, экономического и политического прогресса. И эта воля народа пробьет себе дорогу, несмотря на все ваши декреты, несмотря на все ваши преследования. Настанет день, когда она будет сильнее вас. А мы, – повторяю еще раз от своего имени и от имени большинства наших товарищей и друзей, заключенных в тюрьму Сантэ, – мы до конца останемся верны делу рабочего класса, подлинному делу французского народа, делу социализма…

С той стороны, где сидят господа Шассень, Лежен, Спинас, Поль Фор, разражается буря. Социализм? Мы, только мы! Как он смеет! Социализм! Оглушая самих себя своими воплями, они не слышат заключительных слов Фажона, которые, однако, доходят до центра и правой:

– …и мы попрежнему считаем, что вместе с Советским Союзом мы являемся борцами за подлинное рабочее дело, за дело коммунизма!

Под бешеный вой, сопровождающий конец его речи, Фажон спокойно сходит с трибуны, и на ней появляется один из тех депутатов, которые на прошлой неделе публично отмежевались от коммунистов. Ренегат начинает под шумок клянчить прощения, и, дабы заслужить помилование, взывает к горнякам, избравшим его в парламент, умоляя их всячески поддержать войну. И тотчас же докладчик комиссии сообщает, что комиссия только что приняла решение установить предельной датой отречения – 26 октября; как раз для того, чтобы предыдущий оратор мог воспользоваться этой милостью, поскольку 11 октября он написал господину Эррио письмо, информируя его о своей новой позиции, и хотя это письмо не было оглашено… Ага, вот и Парсаль на трибуне – один из той тройки, которая на предварительном совещании 10 января пыталась заверить Сесброна и Фажона, что ее позиция вызвана чисто тактическими соображениями, что она руководствуется только интересами партии, что она всецело верна партии и так далее… А теперь Парсаль выражает полную свою солидарность с предателем, выступавшим до него: – Я не могу согласиться с господином Фажоном, что война приняла тот характер, который он приписывает ей… – Свое заявление председателю Эррио Парсаль состряпал 11 января. Так почему же было ему накануне, 10 января, вкупе с Лангюмье и Декором, не предложить Фажону способ надуть палату?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю