444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Арагон » Коммунисты » Текст книги (страница 49)
Коммунисты
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 09:30

Текст книги "Коммунисты"


Автор книги: Луи Арагон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 117 страниц)

Состав рабочих был такой: двадцать процентов не годных к военной службе, пятьдесят процентов женщин, остальные – на броне. На другой день после собрания в кафе Рауль заметил Бендеру, что там присутствовали всего две женщины: – Маловато! – Надо тебе сказать, – ответил Бендер, – что это ведь было не собрание ячейки… явились товарищи из трех ячеек, те, которых удалось оповестить и которые были в этот день свободны; понятно, что многие женщины в обеденный перерыв спешат домой, к ребятишкам. Но ты отчасти прав. Работа с женщинами у нас еще слабо ведется.

– А все же, разве правильно, что вы собираетесь в таком количестве – по двадцать человек сразу?

– Да пойми, мы же этих товарищей прекрасно знаем… На встречи с отпускниками из армии мы не всех приглашаем. Не зовем тех, кто недавно пришел с других предприятий… и вообще непроверенных, потому что нам, понятное дело, норовят подсунуть всякую сволочь… Мы отбираем товарищей из разных цехов. Это, видишь ли, необходимо для того, чтобы держать как можно больший круг людей в курсе событий и помочь нашей агитации за единство. Ты последний номер «Ви увриер» видел? Нет? Вот, возьми…

На заводе распространяли больше «Ви увриер», чем «Юманите». Хотя споры велись открыто и коммунисты прямо заявляли о своей принадлежности к партии, на заводе Виснера в организационных вопросах и в работе с людьми больше чувствовалось наличие профсоюза, а не партийной ячейки. У профсоюзной работы было одно важное преимущество – возможность вести ее легально. Люди собирались, как и прежде, в межсоюзном центре: он помещался на площади, через два дома от гостиницы Рауля, на углу улицы Анатоля Франса. Профсоюзные комитеты пользовались авторитетом в рабочей массе, ибо рабочие прекрасно знали, что их делегаты поддерживают связь с профсоюзными руководителями, которых преследовала полиция, знали, что профсоюзное движение имеет и нелегальную сторону. Металлисты никогда не доверяли профсоюзным бонзам вроде Жуо. Теперь это недоверие выражалось в отказах платить профсоюзные взносы, потому что, мол, во главе ВКТ стоят предатели. Да, эти настроения не так просто было преодолеть. Тем более, что в одном из номеров «Ви увриер» была помещена статья, поддерживающая эту точку зрения.

– Как? – удивлялся Рауль. – Но ведь точка зрения партии ясна…

– Конечно, – ответил Бендер, – Впрочем, «Ви увриер» исправила свою ошибку в следующем же номере. Но ты сам знаешь, иной человек прочтет одну статью, а следующую пропустит или скажет: если ошиблись однажды, то могут ошибиться и во второй раз.

Так или иначе, на заводе Виснера споры по этому вопросу шли весь январь. И даже среди коммунистов. Возьми, например, Тото. Хорошо, он сейчас в партии. Заметь, в наши дни вступить в партию – это не малое дело! Но ведь всю свою жизнь он грешил анархизмом. Что ж, Париж не сразу построился. ВКТ очень важна для рабочих, очень важна. И особенно с точки зрения единства. – Те, кто этого не понимает… – сказал Рауль, но Бендер укоризненно покачал головой: —Тем, кто этого не понимает, нужно помочь понять… А тут еще газеты, – иногда приходит к тебе парень, неплохой парень, и говорит: «Читал? Какой ужас! Русские раненые солдаты замерзают тут же, на месте, – упадет раненый, и тут же замерзает».

Еще одно обстоятельство поразило Бланшара, ибо на эту тему он не раз спорил в своем полку с Декером, Видалем и другими. Они считали, что мобилизованным коммунистам не следует стремиться получить броню и уходить из армии, им надо оставаться в армии, каков бы ни был характер войны. По двум причинам: во-первых, характер войны мог измениться, а во-вторых, нельзя допустить, чтобы образовалась пропасть между рабочим классом и той частью нации, которая была призвана в армию. Очутившись на заводе, Рауль незаметно для себя пришел к противоположному выводу. Прежде всего, стремление получить броню было явлением настолько распространенным, что в нем, очевидно, проявлялся как бы инстинкт рабочей массы. Далее, быть может, именно отсюда яснее открывался чудовищный смысл этого бесконечного топтания на месте, этой «волынки», как выражался Декер. Несмотря на все – на нечеловеческую усталость, на полное бесправие рабочих, на петлю полицейского и хозяйского террора, – Рауль чувствовал себя на заводе в своей стихии. Он был там, где решаются судьбы класса, судьба его братьев… Когда Рауль от имени своих товарищей по цеху отправился к Фалемпену и выразил ему протест против обворовывания рабочих, которым в конце недели заплатили нищенскую сумму за семьдесят три часа работы, он, Рауль, не удержался и спросил: – Скажите, пожалуйста, почему дирекция нас не затребует? Вы же сами удивились, почему я не забронирован? А ведь затребовать меня должны были вы!

Господин Фалемпен, остриженный по-модному, «под бокс», отчего прическа его казалась как будто нарисованной, вытянул шею, стиснутую твердым воротничком, под которым блестела жемчужная булавка, и ответил: – Мы, конечно, могли бы вас затребовать… Но посудите сами, едва вы вернулись – и сразу же берете сторону смутьянов… – Господин Фалемпен мог не тратить слов. Раулю все было ясно и так. Поэтому-то Бланшара и выбрали в делегацию. Все равно он вернется в полк, и господин Фалемпен против него бессилен. Не то что с тем парнем, который занимал номер в гостинице до Бланшара… Если дирекция вынуждена прислушиваться к голосу солдат-отпускников, то именно потому, что у нее руки коротки. Ведь излюбленным приемом шантажа была именно угроза лишения брони. Первое время находились товарищи, которые не совсем осмотрительно рассуждали: – Ну что ж, пусть отправляют на фронт. Подумаешь, великое дело! – Но вскоре оказалось, что отправленные в армию «подстрекатели» пропадали без вести. Говорили, что они брошены в концлагери или отправлены куда-то на юг Сахары.

Когда Бендер рассказывал об агитации за укрепление рабочей солидарности, Рауль слушал его, как это часто бывает, не особенно вдумываясь в смысл слов. Но когда товарищи пришли вручить Раулю собранные для него вскладчину деньги, – не такую уж маленькую сумму, – Бланшар сказал: – Ну, к чему это? Я же работаю здесь, как и вы! – Да, работает всего десять дней, и за вычетом расходов на жизнь у него почти ничего не останется – вернется в полк без гроша в кармане. – Нет, тут дело в принципе. У нас решено помогать мобилизованным товарищам, вот и все. Так что не спорь, пожалуйста. Неужели ты не понимаешь, что надо поддерживать это чувство в рабочих, что оно важно для будущего, – солидарность всегда была источником нашей силы, силы рабочего класса. – И поскольку все это объяснял не кто иной, как Тото, Рауль молча протянул руку и посмотрел каждому в глаза. – Ладно, – сказал он. – Я согласен. Только при одном условии… Скажите товарищам, что, мол, Бланшар благодарит и очень советует платить членские взносы в профсоюз…

– Вот выдумал, дьявол! – восхищенно воскликнул Тото и изо всех сил хлопнул Бланшара по плечу.

Все эти дни на заводе царило приподнятое настроение. Рабочие только и говорили, что о заседании палаты, о знаменательном выступлении Фажона. Вспоминали первое декабря, мужество Флоримона Бонта… Сначала Бонт, теперь Фажон. Бендер ног под собой не чуял от радости… – Я так думаю, – твердил он, потирая руки, – если даже не всем еще известны подробности, не все еще разобрались в происшедшем, – одно то, что наши товарищи, зная о неизбежности ареста, все-таки явились в палату и выдержали бой одни против всей своры, понимаешь? – уж одно это, с политической точки зрения, не может не свидетельствовать в нашу пользу… В этом проявился французский характер.

Надо сказать, что подробности мало кому были известны.

Бланшар готовился в обратный путь, в свою часть. В последний день, придя утром на завод, он застал старушек-соседок по станку в страшном волнении. Они были вне себя от ярости. В какой-то газете появился снимок, долженствующий изображать сбитый советский самолет. Из самолета высовывалась обгоревшая рука с тонкой кистью. Ясно – женская. И газеты, пустив в ход всю свою фантазию, расписывали кровожадных большевичек, которые обстреливают жителей Хельсинки. Не обошлось, конечно, без упоминания о «малолетних жертвах». Одна из старушек сказала, что она-то хорошо помнит, как таким же враньем набивали головы людям в ту войну, а потом будут жаловаться, что им никто не верит! С тех пор как закрыли «Юманите», ихнему вранью никакого удержу нет. И подумать только, стоило прежде нашим газетам написать что-нибудь не совсем приятное для этих господ, как они начинали немедленно вопить, что коммунисты, мол, не уважают правды. Молчали бы лучше… Кто врет, а? Коммунистические газеты? Ну-ка ответьте, господа хорошие!

Кстати, когда вышел в свет «Офисьель» с отчетом о заседании шестнадцатого января, люди чуть не дрались за каждый экземпляр. Это изображалось как успех газеты. Однако объяснялось все именно тем, что в данном номере как раз и были подробности.

XVII

Шестнадцатое января 1940 года…

События этого дня произошли не сами собой. Заседание палаты, назначенное на шестнадцатое января, могло надолго оказаться для партии единственной возможностью легального выступления. Депутаты-коммунисты действуют не просто как им заблагорассудится. Избиратели отдали им свои голоса именно как коммунистам, как людям, которые находятся под контролем выборных партийных органов. Заседание шестнадцатого января являлось важным делом, требовавшим вмешательства партийного руководства. Лангюмье и его дружки могли сколько угодно делать вид, будто теперь, когда партия в подполье, они уж и не знают, кто стоит во главе ее. Но все прекрасно знали, что во главе партии стоят три человека – Морис, Жак и Бенуа, которых всюду разыскивала полиция (она-то в таких вопросах не ошибалась). Они были подлинными руководителями этой великой армии, и это чувствовалось повсюду: и в большом доме четырнадцатого округа, где Жан спорил с Сильвианой о политике; и в Каркассоне, где в бакалейной лавочке по-прежнему каждый вечер, в восемь часов, приглушив приемник, слушали радиопередачи из Москвы; и на заводе Виснера, где в партию шло новое пополнение; и в Мюльсьене, где в батальоне Мюллера пели «Интернационал» и где агент охранки Дюран все старался поймать с поличным лейтенанта Барбентана; и на допросах в следственной комиссии, где перед капитанами де Муассак и де Сен-Гарен стояли люди, для которых верность партии, верность своим убеждениям были дороже свободы и самой жизни; и в тюрьмах, в концлагерях, откуда тысячи и тысячи мужчин и женщин, таких, как Франсуа Лебек, как Мирейль Табуро, могли бы выйти, если б захотели стать отступниками…

Прежде чем попасть в маленькое кафе около Пале-Рояль, Этьен попетлял по улицам – ведь более чем вероятно, что за ним установили слежку. Но на улицах было довольно безлюдно, и как будто никто не шел за ним по пятам. Да и никому не показалось бы удивительным, что этот артиллерист с нашивками старшего сержанта встретил в кафе приятеля, с виду ничем не приметного человека лет тридцати двух – тридцати трех, в очках с металлической оправой, с шрамом на губе, в темном свитере, из которого выглядывали уголки мягкого воротника рубашки. Фажон сразу узнал его, хотя он и отпустил теперь усы, а раньше коротко их подстригал. Это был тот самый человек, который два месяца назад поджидал в такси Розу Дюселье в верхнем конце Шаронской улицы и который встречался в разных местах не только с Розой и Фажоном, но и с многими другими людьми… Это был Артур Даллиде, один из тех людей, имена которых история слишком часто забывает. Он был родом из Нанта, рабочий-металлист и сын металлиста, и всей своей жизнью он заслужил доверие, оказываемое ему партией. Через него поддерживалась связь между теми подпольщиками, которым больше всего грозила опасность, и людьми, находившимися на легальном положении; именно ему поручено было укрывать на тайных квартирах членов Центрального комитета, по его указаниям Маринетта, Жоржетта, Клодина или еще кто-нибудь сопровождали руководителей партии через всю страну, туда, где их ждала подпольная работа. Он не производил впечатления силача, а между тем был словно из железа. Этьен хорошо помнил его: неутомимый работник. Страстный любитель велосипедного спорта, хотя, казалось бы, ему-то следовало недолюбливать велосипед: шрам, белевший над верхней губой, был памятью об аварии, которая случилась с ним во время велосипедных гонок в Бретани четырнадцать лет назад, когда ему шел двадцатый год. Его сшиб тогда автомобиль, и он чуть не умер. Но как Даллиде говорил теперь: нет худа без добра, – из-за этого несчастного случая его признали негодным к военной службе, зато он мобилизован, чтобы сражаться в рядах партии, а не там, куда его пошлют Чемберлен и Даладье.

Артур и Этьен сели в автобус на углу авеню Оперы. Они стояли на площадке и разговаривали о том о сем. Прежде всего Артур спросил Фажона о Жюльетте. Как ее здоровье? При такой работе, как наша, очень хорошо, когда близкие здоровы и можно за них не беспокоиться. Пассажиры, севшие вместе с ними, сходили на остановках один за другим. Проехали многолюдные центральные кварталы, миновали Северный вокзал, и вдруг, на довольно пустынной улице, когда кондуктор уже дернул шнурок звонка и автобус тронулся, Этьен и Артур спохватились: – Ох, что ж это мы заболтались! – как будто нечаянно проехали остановку, – и оба соскочили с подножки против хода автобуса. Никто не спрыгнул за ними следом. Тогда они пересели в другой автобус, повторили тот же маневр два или три раза и оказались совсем в другом районе, на конечной остановке линии. Тут Даллиде подошел к женщине, стоявшей в хвосте ожидающих автобуса; женщина была самая обыкновенная, – не отличить от прочих женщин в длинных очередях на остановках автобусов у парижских застав. Вместе с этой женщиной они, сделав еще крюк и убедившись, что за ними нет слежки, подошли к большому многоэтажному дому, из числа тех домов, каких много понастроили по всем окраинам столицы; все на один лад: во дворе два-три деревца, кругом множество подъездов, корпус А, корпус Б, корпус В. Вошли в третий подъезд корпуса Б, не отличимого от всех остальных, поднялись по узкой крутой лестнице, уступая дорогу ребятишкам, стремглав летевшим в лавочку по поручению матерей; на площадке третьего этажа стояла детская коляска; на четвертом этаже, где было три двери, они позвонили у той двери, что находилась с правой стороны…

Человек, которого они здесь встретили, не жил в этой квартире и даже скрывался не в этом районе. Это был плотный, черноволосый мужчина могучего сложения. Этьен узнал его не сразу, потому что раньше никогда не видел его с бородой, но этот взгляд черных глаз, который вдруг становится пристальным, и этот сочный, такой теплый, бургундский выговор… Нет, ошибиться невозможно, – конечно, Бенуа.

Бенуа Фрашону шел сорок седьмой год. Не было человека, которого всякие господа Виснеры, Рено, Мерсеро и Пейрекавы ненавидели бы так бешено, как его. Когда видишь Бенуа Фрашона, начинаешь понимать, почему из всех книг Ромэн Роллана повесть о Кола Брюньоне стала самой любимой среди французских коммунистов и в ВКТ. Фрашон был редактором «Ви увриер», той самой газеты, экземпляр которой Бендер недавно дал Раулю Бланшару, – ее читали и у Виснера и на всех заводах. Бенуа Фрашон, уроженец Шамбон-Фужероля, сын горняка и рабочий металлургического завода с тринадцати лет, знал чувства рабочих людей так, как их знают немногие. Был он также и знатоком всего, что радует человека в жизни. Например, понимал толк в винах. Это было так похоже на него: принести сегодня на явочную квартиру, где он ждал Фажона, бутылку бургундского, чтобы отпраздновать встречу. Ну и вино! От одного цвета захмелеешь. И еще он принес подарок Этьену. Товарищу Этьену придется выдержать серьезную схватку, надо его подбодрить. И он принес в подарок трубку. Можно не сомневаться: раз Бенуа ее выбирал, будет хороша. Выбрать трубку – дело не шуточное. Тут у французов и традиции есть, и уменье, а такое уменье не сразу дается. Попробуйте найдите, кто в этом искусстве может перещеголять Фрашона.

Итак, Этьен встретился с Бенуа. Они сообща обсудили положение, как лучше всего, выгоднее всего использовать данный случай – заседание шестнадцатого января 1940 года. Договорились относительно главных пунктов выступления Фажона на этом заседании. Бенуа сказал:

– Тебе надо подготовить начало, две-три фразы, а больше тебе все равно говорить не дадут.

Этьен подумал, что трудно будет этим господам помешать ему говорить, они все еще выдают себя за демократов, а ведь на этот раз дело идет о лишении коммунистов депутатских полномочий. И для видимости им надо, чтобы кто-нибудь изложил точку зрения коммунистической партии. Иначе всегда могут сказать, что они… – Нет, по-моему, десять минут я продержусь, – сказал Этьен. – А потом они, конечно, взвоют… – Тут вопрос был, разумеется, не только в запасе терпения у этих господ, а главное в том, что именно они позволят ему сказать. Однако десять минут это не так уж мало. Бенуа подумал, что если Этьену действительно удастся продержаться на трибуне десять минут, – это будет здорово. Выступление вызовет отклики. Рабочие на заводах… Вот зашумят…


* * *

Утро шестнадцатого января… вторник. Как всегда по вторникам, адвокат Ватрен в девять часов пять минут прибыл на Восточный вокзал. Его еще не демобилизовали. С тех пор как можно было уже считать делом более или менее решенным, что он вернется на штатское положение, его с каждым днем все больше тяготила дурацкая жизнь, которую он вел как командир нестроевой роты, подчиненный Наплузу и Авуану. Какую же он глупость сделал, что пошел добровольцем. В его-то возрасте! Другие ему об этом говорили без обиняков. Что ж ему перед самим собой стесняться? Однако все то, что он в армии увидел, все, что узнал, не могло не сказаться на его взглядах. Теперь уж он не совсем тот, каким был в сентябре, когда надел военную форму. Ничего не поделаешь! Теперь его терзает ужасная тревога за будущее. Не за свое личное будущее. Такой беспорядок в первые же месяцы войны! В стране творится бог знает что! Хоть бы не разглядели этого за границей… особенно противник. На чудо рассчитывать нечего. Надо будет спросить у Маргариты Корвизар, не встречала ли она в последнее время Левина. Хорошо бы поговорить с Левиным. Вот странно, пять-шесть месяцев назад, возвращаясь в Париж из какой-нибудь поездки, он подумал бы: надо поскорее потолковать с министром, узнать у него, что происходит… А теперь вот ему нужен был Левин. Это говорило о многом. К тому же ему было известно, что Левин согласился взять на себя защиту нескольких арестованных депутатов-коммунистов. Этот процесс живо интересовал Ватрена. Во-первых как юриста. Исходные позиции обвинения, на его взгляд, очень слабы. Ватрен просто не может себе представить, как они ухитрятся «законным порядком» создать из этого судебное дело. Может быть, это чисто профессиональное, однобокое суждение, и в зависимости от хода процесса адвокат Ватрен изменит свое мнение… Обязательно надо повидаться с Левиным и для этого зайти в суд… Все газеты полны сообщений о мерах безопасности, которые приняты Бельгией и Голландией. Неужели война распространится еще шире?

Во вторник шестнадцатого января, утром, заместитель председателя совета министров господин Камилл Шотан[313] имел длительное совещание с премьер-министром, которому состояние здоровья не позволяло присутствовать на заседании в палате, а также с членом государственного совета господином Удино, начальником канцелярии премьера. Стало совершенно ясно, что предстоящие прения имеют не только формальное значение. В военном трибунале начали колебаться, там не было уверенности, что выставленные мотивы обвинения позволят вынести желательный строгий приговор. Майору Бенедетти, который беседовал об этом накануне с капитаном Сен-Гареном, очень хотелось после совещания подкараулить Удино и потолковать с ним… Хотя, разумеется… И нужно же, как снег на голову, свалился этот болван Мюллер. Всегда не во-время является, скотина! То и дело приезжает из своего Мюльсьена специально для того, чтобы жаловаться на полковника Авуана, надоедать какими-то нудными сплетнями. Видимо, этот Авуан звезд с неба не хватает, но все-таки… все-таки… Мюллеру явно хочется спихнуть Авуана и сесть на его место. Хорошо было бы заслать подальше этот полк, еще километров на сто от Парижа, чтобы Мюллеру труднее стало совершать свои рейсы сюда, на улицу Сен-Доминик.

В то же утро в клинике Бруссе во время операции главный хирург впервые доверил Жаклине Труйяр накладывать маску с хлороформом и наорал на нее за неумелость; Жаклина так расстроилась, что забыла потом отдать Жану де Монсэ гостевые билеты на заседание палаты, а этот дуралей не посмел у нее спросить сам. Пришлось вмешаться Пасторелли.

Около часу дня (точнее, без десяти час) Роже Брель и Люк Френуа вышли из «Континенталя» через вращающуюся дверь на улицу Руже де Лиль и под стеклянным навесом столкнулись с рассыльным, который повез на велосипеде в типографию подписанную к печати корректуру «Пари-Суар». – Ну, верно, и ругаются сейчас на улице Лувр! – сказал Брель. – Пропал их выпуск, все поезда пропустили!

Оба писателя служили в управлении информации и поэтому позволяли себе высмеивать порядки военной цензуры…

– Я сейчас заходил к господам полковникам и заглянул в зеленую тетрадь… – «Зеленой тетрадью» назывался реестр секретных указаний, адресованных только цензорам; указания журналистам заносили в «черную тетрадь». – По перечню запрещенных тем можно догадаться, что делается на свете, – единственный теперь способ получить информацию…

Ветер хлестал в лицо мокрым снегом; к счастью, под аркадами улицы Риволи удалось, почти не намокнув, добраться до кафе «Юнивер», где чиновники управления информации были завсегдатаями. Люк Френуа посмотрел на ручные часы: на назначенное свидание он придет первым. – А какие откровения вы почерпнули в зеленой тетради? – спросил он, позевывая, – больше от несварения желудка, чем от скуки. – Ничего не пропускать в печать о выступлениях против повышения цен и за увеличение заработной платы… не пропускать сообщений об отказе Швеции разрешить транзит союзных войск, но подготовлять общественное мнение к такой возможности… – Люк Френуа присвистнул.

– Ну, думается мне, дорогой Брель, нам нечего бояться победы масонов… Плохи их дела, верно? С каждым днем урезают свою программу и постепенно усваивают традиционные взгляды национальных партий… Отреклись от франкосоветского союза, а теперь стали признавать все то, что уже двадцать лет пишут о русских «Матен»[314] и «Аксьон франсез»… А сегодня-то что произойдет в палате!.. Забавные будут рожи у тех господ, которые в тридцать шестом году поднимали кулак на площади Нации, – теперь им скажут: вот видите, господа, а вы нам не верили в тридцать шестом году.

– Да-а, – протянул со вздохом Роже Брель. – Говорят даже, что Даладье просто-напросто врет, будто он упал с лошади, а на самом деле боится показаться сегодня в палате – посылает вместо себя Шотана.

– Магистра ордена Высшей Тайны, как его называет Моррас. Вы же хорошо знаете, что в действительности вопрос о коммунистах уже предрешен… а главное теперь – разоблачения Кериллиса, направленные против «Же сюи парту»[315]. Это еще что такое, поглядите-ка!..

Они остановились перед витриной ювелира, изобретателя модных новинок, – таких мастеров много на улице Риволи. В окне были выставлены серебряные ложечки с эмалированными медальонами, изображавшими Гамелена и его величество Георга VI… Тощий одер[316] Брель разразился хохотом, похожим на лошадиное ржанье. – Воображаю, кто будет их покупать!.. – сказал он. Затем вытащил трубку, раскурил ее и добавил: – А пока что, друг мой Френуа, мы с вами в пиковом положении… На кино рассчитывать нечего. Я было собрался написать пьесу, да не могу себя заставить. Хотел состряпать комедию… этакую безобидную, чтоб ее поставили в каком-нибудь театре на бульварах, пока еще у английских Томми не совсем просохли выстиранные исподники, которые они сушат на линии Зигфрида. Конечно, можно удариться в исторический жанр: замок Меерлинг или княжна Долгорукая, но по складу ума я предпочел бы что-нибудь посовременнее. Меня соблазнил совершенно новый материал – молодое поколение, совсем молодое, еще не доросшее до призывного возраста… Я вот знаю одного восемнадцатилетнего юнца, сына крупного банкира. Дорио вскружил ему голову, и он записал свою подружку в его партию…

– Ну вот! – перебил его Люк Френуа. – Сразу полезли в политику…

– Нет, мальчишка полез, а моя пьеса вне политики. Тут нужны маленькие поправки. Ведь теперь совсем не то поколение, которое изображается в «Счастливых днях», – милейший Пюже уже вышел из моды. Нынешние школьники все чем-нибудь торгуют – брючными пуговицами, почтовыми марками… В моей пьесе я заменил юного члена социальной партии юным гангстером, – это совсем несложно. При мобилизации старших возрастов наши юнцы вдруг оказались великолепными маклерами и торгуют любым товаром: автомобилями, произведениями искусства, молоденькими девицами… Словом, никакой политики. Но все равно удачи ждать нельзя. Теперь во всем такое ханжество, что я уже заранее знаю: моя пьеса будет лежать в ящике письменного стола, никто ее не поставит.

Люк Френуа сказал что-то туманное, – вроде того, что в военное время лучше совсем не писать, чтобы не участвовать во всеобщей истерии. Брель подумал про себя, что для Френуа всякий предлог хорош, лишь бы не писать. Разумеется, ему-то можно не писать: его жена на даровщинку одевается в шикарном ателье. Он спросил: – Как поживает Дэзи? – Она сейчас в Португалии, демонстрирует там новые модели…

Они уже подходили к кафе «Юнивер», и Брель стал рассказывать, что он всегда любил устраиваться за столиком в той комнате, из окон которой виден Лувр, – в ней прежде была маленькая гостиная и, как ему говорили, двадцать лет назад, когда там еще сохранялась старинная роспись восемнадцатого века, дадаисты[317] ее называли «гостиной на дне озерных вод», как в стихах Рэмбо. Но Френуа его уже не слушал, он заметил в вестибюле женщину, которая стояла одна и беспокойно озиралась, будто искала кого-то. – Извините, я должен вас покинуть, – пробормотал Френуа и подошел к этой женщине, элегантной молоденькой блондинке. Где я видел эту красотку? – думал Брель, глядя, как они выходят из кафе на площадь Французского театра и садятся в маленький черный виснер. Хорошо разъезжать в собственном автомобиле при такой погоде! А Френуа-то! Ну, разумеется, если его Дэзи в Португалии…

– Почему не приветствуете, молодой человек? – Роже вытянулся: мимо него прошел майор из военной цензуры, южанин, про которого говорили, что он друг Франсиса Карко…


* * *

В зале Потерянных шагов кучки депутатов расходятся, запоздавшие спешат в зал заседания, где уже поднялся на трибуну Тиксье-Виньянкур[318].

Висконти что-то не торопится. Доминик Мало, явившийся с большим портфелем подмышкой, спрашивает его:

– Ты не пойдешь послушать Тиксье-Виньянкура?

Депутат от Восточных Пиренеев тихонько посмеивается, его черный начес, резко выделяющийся на бледном лбу, сегодня подстрижен как-то особенно изящно и ровно. – А ты что ж, Доминик, веришь в эту комедию? Правительство не желает брать на себя ответственность, боится и хочет на всякий случай застраховаться. Хочет, чтобы мы все вместе подмокли. Разве не верно? Ну, а в таком случае адвокатское красноречие, даже если в нем упражняется такой темпераментный и талантливый говорун, как Тиксье-Виньянкур, служит только для того, чтобы замутить воду…

– Не понимаю тебя.

– Что ж тут непонятного? Ораторы будут выступать, получится видимость обсуждения, прений, – а все дело в том, что от нас требуют принять на себя ответственность за действия правительства. Разве не правда? Жалкий тип, этот Даладье! Трус! Полез в кусты, как Шестого февраля… Кто ему поверит, что он расшибся в манеже? Нечего сказать, хорош государственный деятель, которого сбросила смирная кляча… Туда же… вздумал учиться верховой езде ради прекрасных глаз госпожи…

– Ромэн, как ты можешь повторять отвратительные сплетни? Ты прекрасно знаешь, что если премьер-министра нет сегодня в палате, – значит он занят важными делами.

– Знаю, знаю: он занят войной, так что ли?

По правде сказать, Мало и сам хорошо понимал, что депутаты боялись этого заседания не потому, что их беспокоила мысль о предстоящем лишении коммунистов парламентских мандатов, а потому, что в их собственных рядах, от правых социалистов до «националистов» царила тревога: мера, принятая против коммунистов, может послужить прецедентом, ибо ее принимают как раз в те дни, когда цензура пропустила полемику в печати между Кериллисом и Моррасом; брошенные редактором «Эпок» не совсем ясные, но грозные обвинения вызывали страх, что через несколько недель последуют новые чрезвычайные меры, новые кары, и ни одна из парламентских партий не могла быть уверена, что эти громы и молнии не обрушатся на кое-кого из ее членов. В кулуарах и в буфете друзья Бразиллака, Ребате, Гаксота, Леска, Лобро вели бурные споры, переругивались, предавали Кериллиса анафеме. Доминик Мало, будучи радикалом, проклинал Кериллиса во имя Республики. – О этот Кериллис! Человек, который после Мюнхена голосовал в палате вместе с большевиками! – вот что приблизительно говорил Мало, уже собираясь направиться в зал заседаний, и добавил еще, что, в конце концов, в такой час, когда дороже всего единение французов….

– Единение? – язвительно захихикал Висконти. – Это миф! В правительстве идет драка между Даладье и Рейно… В стране подвергают остракизму победоносного воина, героя Вердена, а вместе с ним и все здоровые элементы… Единение – это прежде всего сплочение вокруг одного человека… А где он, этот человек? Где он скрывается? У Тиксье-Виньянкура на этот счет есть свое мнение. Он – за Дорио. Но только он один в палате придерживается такого мнения… Нет, нет. До этого мы еще не дошли: мы можем обойтись без Дорио…

XVIII

Огромный аквариум, мутный, рассеянный свет, плотные ряды плешивых голов; кто слушает – сидит, подперев подбородок кулаками, кто не слушает – пишет письма, а некоторые нервно приподнимают и опускают крышку пюпитра[319], кое-где пятнами песочного цвета выделяются брюки мобилизованных, надевших, однако, штатские пиджаки; в проходах стоят люди, отыскивают взглядом кого-нибудь из коллег… Зал полон, хотя отсутствует немало депутатов, взятых в армию или лишенных прав присутствовать на заседаниях. На председательском насесте возвышается Эррио; толстый его живот упирается в край стола, а голова откинута к спинке кресла: он о чем-то разговаривает с наклонившимся к нему квестором; внизу – стенографистки с профессионально бесстрастными лицами; сбоку, между возвышением для председателя и краем помоста, – трибуна, и с нее несутся в зал громовые раскаты оратора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю