Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 117 страниц)
Вот, наконец, и Луиза, разрумянившаяся, оживленная. Какой-то офицер пристал к ней возле телефонной будки, неизвестно, слышал ли он, о чем она говорила, но за ее разговор он, во всяком случае, поспешил заплатить… ей едва удалось от него отделаться… Впрочем, я от него так и не отделалась. Погляди, вон он, такой хорошенький офицерик, наверно, летчик… Хорошенький? Сесиль смотрит на него. Наглый, несомненно. Типичный хлыщ откуда-нибудь из Тулузы.
– Прости, Луиза… ты очень любишь мужчин?
Вот так вопрос! В устах кого-нибудь другого еще куда ни шло. Но в устах Сесиль! Луиза начинает хохотать громким, пронзительным, театральным смехом. Что это, ответ на вопрос Сесиль, или бессознательное, ну, конечно, бессознательное поощрение лейтенанта, который как раз наливает сельтерскую воду в свой стакан? Отсмеявшись, Луиза задумалась, посмотрела на кузину, открыла сумочку и достала губную помаду. – Мужчины… – сказала она, подмазывая перед зеркальцем верхнюю губу. – Мужчины… это звучит очень многозначительно, а стоит часто очень немного! – Тонкие ноздри ее раздулись. Можно говорить с Сесиль откровенно? Не только о книгах и концертах… поймет она? Луизе гораздо больше, чем Сесиль, подходило бы быть дочерью госпожи д’Эгрфейль. В семье Сиври белокурыми были сыновья, а дочь – брюнетка. Полногрудая, с округлыми плечами, узкими бедрами, тонкими ногами и копной кудрей на голове Луиза была не так уж красива, но чувствовалось, что она горит огнем… – Такой вопрос неспроста, – продолжала она. – Мне жаль Фреда, он тебе надоел, детка?
– Я не о себе говорю, Луиза, я спрашиваю сейчас о тебе…
Баронесса Геккер поправила свою черную фетровую шляпку в виде перевернутой туфли, державшуюся на ее шевелюре с помощью голубой вуалетки. Очень соблазнительно поговорить о себе. – Чем бы, по-твоему, я наполнила жизнь если бы не было мужчин? Ты ведь сама знаешь, что Поль-Эмиль… он сделал мне ребенка и считает, что на том его обязательства кончились и по отношению ко мне, и по отношению к свету. Он и женился-то на мне в угоду свету… значит, о нем говорить нечего. Есть такие дуры, которые обожают приемы, для которых главное в жизни – прочесть в «Вог», что на премьере балета госпожа X. была в очаровательном платье из органди[244]. У других есть какие-нибудь таланты, например мадемуазель Тион де ла Шом – чемпионка по гольфу… Что касается меня, то природа наводит на меня тоску, спорт вредит цвету лица. А жить в поместье Геккеров, на уикэнд принимать гостей из Брюсселя и терпеть родителей мужа, которые кичатся своим винным погребом и приглашают соседей к себе на охоту, – нет, покорно благодарю! Говорят, наши бабушки занимались рукодельем. Возможно, для них это имело смысл… Скажи, разве ты не любишь нравиться? Когда ты ловишь на себе взгляд мужчины, разве это не дает тебе такого ощущения жизни, как ничто на свете?.. Ведь это единственное, что не лжет. Пусть оно будет мимолетно. Но пока нравишься, так уж нравишься. – Она оглядела кузину и у нее невольно вырвалось: – Да еще с твоей фигурой…
– Неужели в жизни нет больше ничего? – спросила Сесиль.
– Ну как же, тебе ответят, что есть вино, карты, деньги. Но ведь это не для нас! У меня не было большого горя – чего ради я стану напиваться? А деньги – так, в конце концов, для чего-нибудь существует же Поль-Эмиль! Азарт – это для старух, достаточно заглянуть в Монте-Карло. Куда женщине девать время? Ты скажешь: Колетта… Ванда Ландовская… мужчины тоже не все Томасы Манны или Стравинские. И все-таки, у них есть жизнь. А у нас есть мужчины – на этом мы отыгрываемся. Помнишь, в прошлом году, в Эден-Роке, красавчика-бразильца, который так хорошо нырял? У некоторых женщин нехватает ума относиться к этому легко, не затевать целой истории. Он был глуп, как пробка, но до чего же хорош! Нужно уметь только отведать плода и не задерживаться. Меня ни разу никто не бросил. А это самое главное. Иногда думаешь вот этим можно удовлетвориться на целый сезон… но кругом столько товара! Надо во-время выбросить платье, пока не увидела его на всех приятельницах – надеюсь, это ты знаешь? Вообще мужчины…
Сесиль проследила за ее взглядом. Летчик встал и расплачивался. Луиза сразу отвернулась и, казалось, искала на кого бы теперь обратить внимание. Она сказала:
– Помнишь, в «Короле Лире»? Одна из дочерей короля, не то жена герцога Альбанского, не то Корнуэльского – я уж не помню – так она берет себе в любовники побочного сына Глостера и, расставаясь с ним, восклицает: О the difference between man and man![245] Как непохож мужчина на мужчину… Я знаю, ты любишь Бодлера. А я за одну эту шекспировскую строчку отдам всего Бодлера… Да впридачу Евангелие и мою бессмертную душу…
Вошел газетчик, официант собрался было его выпроводить, но кто-то окликнул его с другого конца кафе.
– Что ни говори, а читать газеты стало просто невозможно, – сказала Луиза. – Только и пишут, что о мерах против коммунистов, а о том, что нам из-за воздушных тревог каждую ночь приходится проводить в подвале, – ни звука!.. Как там у тебя, на авеню Анри-Мартен? К счастью, у нас в доме подвальное помещение прямо как второй дом, только под землей, и тянется оно чуть не до самой Сены. Одно неприятно – полиция потребовала сведения, какие у нас погреба. Потом оттуда явились, все обмерили и наклеили объявление: «Убежище на пятьсот человек». Прошел слух, что это лучшее убежище в квартале, и все теперь рвутся к нам. Ужас, что делается каждый раз, как объявят тревогу. Всякие консьержки, мясники, молочницы со складными стульчиками, со своим скарбом и вязаньем… Как их выставишь? Невозможно – поднимется крик. Вдобавок на днях туда прошмыгнул какой-то репортер и расписал в юмористических тонах и помещение, и людей, ничего не пощадил – даже мой night gown[246]… позволил себе какие-то глупые намеки насчет нашего Латура: сносим ли мы его вниз или оставляем в гостиной…
– В самом деле, пожалуй, рискованно держать его дома…
– Да нет же, мы еще в начале октября сдали его на хранение в Лувр… его отправили куда-то на юго-запад… Словом, шага нельзя ступить, все известно! Париж – это самый захолустный городишко… Прислуга, поставщики… А мисс Кимбелл, няня Джимми, она, знаешь, как все англичанки… ханжа, лицемерка… Она считает, что войну надо принимать как божью кару, и не может мне простить, что я не выпиваю до капли всего молока, которое нам присылают из Нормандии… Кстати, тебе не нужны яйца, масло и все такое? Я тебе объясню. Это организовала в Эре невестка Мари-Адель… ты не любишь Мари-Адель, но это к делу не относится… у них там где-то возле Паси-сюр-Эр образцовая ферма, они все доставляют на дом… Может быть, это идеал: держать кур, коров, вести учет молочных продуктов… но, ничего не поделаешь, я предпочитаю красивых мужчин…
XVII
– Нет, только вообразить себе… только вообразить… выдержал!.. Только вообразить…
– Это надо спрыснуть, верно? Может, ты на мели, так не стесняйся. Мадам меня содержит… а где хватает на двух, там и на троих найдется…
Жозетта кисло усмехнулась, скривив свой странный накрашенный рот, похожий на след поцелуя, однако приятель Никки понравился ей, понравилась его застенчивость, его фигура, широкие плечи… Жан де Монсэ был как в тумане, он шел на верный провал и вдруг выдержал экзамен… После этого лета… объявление войны… ни слова от Сесиль. В сентябре он с отчаяния зарылся в учебники. Он копался в своей тоске так же, как в химии. Все это происходило посреди непрерывных драм в Нуази; папаша, воодушевленный войной, свирепствовал среди кустов смородины и грядок моркови… Воздушные тревоги первых дней прекратились, но охам и вздохам конца не было. Над Жаном дамокловым мечом висела угроза проклятия на случай, если он провалится, а он ни минуты не сомневался, что провалится. Спать это ему не мешало, но раздражало порядком. Он зубрил, чтобы не думать о Сесиль. И не думал о Сесиль, когда зубрил.
По вечерам он прямо слепил себе глаза; освещение, которое разрешалось, было не освещение, а насмешка. С одной стороны – противовоздушная оборона… каждую минуту появлялся человек со свистком, полусумасшедший любитель голубей и эсперантист, обретший свое истинное призвание в качестве начальника пожарной охраны… с одной стороны этот обладатель галльских усов, а с другой – госпожа де Монсэ, еле живая от страха и дрожавшая над каждым куском, – сами понимаете, что это было за житье. По ночам ему снились удивительные сны. Он никак не мог заставить себя проявить интерес к этой никому не понятной войне. Она похожа на что угодно, только не на войну. Газеты тоже очень странные – он поглощал их с жадностью теперь, когда научился их читать, но они лишь повергали его в недоумение. Кому верить? Все было явное очковтирательство, обман. Госпожа де Монсэ жила на сложенных чемоданах; приходилось все перерывать, чтобы найти какую-нибудь книжку, а стоило развернуть одеяло, как на пол катились шарики нафталина… То, что люди рассказывали, не имело ничего общего с тем, что писали в газетах. Однако люди рассказывали тоже совершенно неправдоподобные вещи. Будто на фронте из немецких окопов несется музыка, всюду громкоговорители, плакаты, по радио произносятся речи. И тут же разбитая Польша и эта сложная игра, которую те, кого называют союзниками, ведут друг с другом.
Здесь солдаты ругали англичан. Нельзя было выйти за папиросами, чтобы не услышать какую-нибудь сногсшибательную историю: самые безобидные люди в один голос рассказывали о событиях, происшедших вчера по соседству, – событиях, которые никак не укладывались в голове; людей хватали без всякого повода, по одному слову какого-нибудь пьяницы за то, что человек, стоявший в очереди у окошечка на почте, ругнул Даладье… Полиция совсем распоясалась. Это особенно чувствовалось здесь, в крупном пригороде. Жан зубрил, чтобы не думать. И что же, вопреки всем ожиданиям, он выдержал экзамен, да еще блестяще!
Ему не хотелось возвращаться в Нуази. Он еще не мог прийти в себя от изумления и усталости. Выдержал. Зачем? Это было неожиданно, но ненужно. Он дошел пешком до Трокадеро: он не свернет на авеню Анри-Мартен… Он свернул на авеню Анри-Мартен. На этот раз Сесиль не было на лужайке под деревьями. На ней не было платья цвета морской воды. Она не сидела в тени каштановых деревьев. И эта собачка не была собачкой Сесиль. Подняв глаза, он увидел, что на стеклах окон в том этаже, где жила Сесиль, наклеены полоски. Но окна закрыты. Сколько он ни ждал, Сесиль не вышла на балкон… Он больше часа топтался здесь, на него оглядывались. Экзамен он выдержал – значит, больше нечем занять свои мысли… выдержал… зубрить больше не надо… Сесиль снова завладела им… невидимая Сесиль… как бы он мог ее видеть, раз она в нем? Как хорошо на улице! На этой улице всегда хорошо. Запоздалая улыбка солнца. Нестерпимо хорошо. Скрепленные полосками стекла словно скрепляют его любовь. Значит, я еще люблю ее? Я ее люблю, все в ней, весь смысл жизни… нет ни бога, ни дьявола, есть война, но никто не воюет, стоять за мир – преступление, а говорить о родине – дурной тон… Чего бы он не дал, чтобы очутиться там, наверху, сидеть на пуфе у ее ног, пока она вяжет носки для мужа. Наверно, вяжет. Все женщины вязали сейчас носки для своих солдат… Он снова обрел в себе Сесиль и знал, что она уже не покинет его… Два месяца, почти два месяца он тщетно лгал себе. Ему приятно было страдать из-за Сесиль. Эти два месяца среди книг прошли как в аду. Но когда, после праздника Всех Святых[247], начнутся занятия – утром клиника… потом лекции… останется ли место для Сесиль, для Сесиль, которую он всячески изгонял и которая вернулась? Чтобы увлечься новой жизнью, надо хоть чуточку верить в будущее, хоть в какое-нибудь будущее. А какое могло быть будущее для девятнадцатилетнего студента в конце октября тридцать девятого года?
Уже смеркалось. Жан повернул обратно, прошел всю авеню Анри-Мартен и спустился по лестнице к Сене, напротив голубой башни с широко расставленными ногами. Красота Парижа только напоминала о людской трусости. Все они были готовы бросить столицу, лишь бы спасти свою шкуру! Чего, чего он не наслушался, пока ждал результата экзамена… Миновав Военную школу, он пешком дошел до Монпарнаса. Его вел только призрак Сесиль, Сесиль, которая мелькала перед ним поминутно, мерещилась ему в каждой прохожей, в отблесках предвечернего света. Октябрьский вечер незаметно спускался над ним. Ему стало холодно. Несмотря на затемнение, он угадывал, что в кафе «Дом» светло, тепло. Он вошел.
«Дом» военного времени мало чем отличался от прежнего «Дома». Кафе всегда кафе, даже когда на окнах черные занавеси. Те же знакомые картины, немножко меньше мужчин, немножко меньше шума. Тот же разномастный сброд всех национальностей. Несколько завсегдатаев, тут же явный шулер. Свет притушен. Еще одно место, где нет Сесиль… Он только подумал: еще одно место, где нет Сесиль, как его окликнули, и кто же? – ее брат, брат Сесиль. Никола с девицей. Довольно красивой девицей, но Жану она показалась неприятной: волосы соломенного цвета, гладко зачесанные назад, бирюзовые веки, не в меру трепещущие. Она сразу заулыбалась ему.
– Ну, подсаживайся к нам, что в самом деле… Друг ты мой, Жан, это Жозетта… Жозетта, это Жан… А мы как раз подыхали от скуки, точно на поденной, по шесть франков в час. Жозетта – милашка, но насчет разговора и у нее слабовато… Ага! Выдержал? На кого ты будешь учиться? На фармацевта? Ах, на доктора… Это, конечно, приличнее… только аптекари – полезное знакомство… Ну, что поделаешь… Специализируйся на абортах – дело доходное – верно, Жозетта? Скажите, пожалуйста, я из кожи вон лезу, стараюсь острить, а она воротит рыло, как будто у нас в самом деле война… Хочешь виски? К чорту пиво, похоронное питье… Виски куда патриотичнее, и потом, я же объяснял, платит мадам.
Жозетта посмотрела на него, наморщила нос, затем повернулась к Жану де Монсэ. – Выпейте виски, прошу вас… С Ником не очень-то весело… да и какого от этого грубияна можно ждать веселья…
– Простите, мадам, я…
– Никакая я не мадам, зовите меня просто Жозетта. Нет, взгляните, как он ржет! Вот болван! Пейте виски, не стесняйтесь, он для шику делает вид, будто он у меня на содержании. А плачу-то я его деньгами…
Никола уже порядком выпил, это было ясно. Он хохотал по любому поводу. Он потребовал джину с содовой.
– Глупо делаешь, – сказала Жозетта, – это нельзя мешать с виски!
– Все равно, можно или нельзя… Я желаю выпить стакан джину с содовой в честь моего дружка Жана… он экзамен выдержал… а виски будет потом… Воюем мы или не воюем, чорт подери? Видишь эту бабенку? Она путалась с коммунистом… да, да, с коммунистом. Коммунист на войну ушел, а она спуталась с фашистом, с внуком моей бабушки, с Ник-Ником, Никки, Никола… Ну как, красоточка, скажи Жану, с фашистом-то лучше, чем с коммунистом…А? Кто настоящий мужчина? Твой Ф. Н. П. или так называемый Патрис-поди сюда? Ай, ай! Взгляни-ка на Жана-святошу! Он покраснел… ей богу, покраснел…
– Виски для м-сье, – строго потребовала Жозетта. Так как она повернулась всем корпусом, Жан поневоле заметил упругую, красивую грудь под вязаной кофточкой цвета ее век.
Вошел рослый мужчина и огляделся, нет ли за столиком знакомых, чтобы примазаться к ним. Никола замахал рукой: – Брель! Брель! Сюда! – Его в этот вечер обуревало гостеприимство. А Брель, толстогубый, с пепельными вьющимися волосами, с трубкой в углу рта, осклабился от удовольствия. Значит, удастся выпить на даровщинку, – Что вы пьете? – осведомился он садясь. – Виски?.. Здорово! Правда, я знал, что Жозетта купается в молоке… но все-таки… Ладно, пусть будет виски, раз это модно…
– Это патриотично, – повторил Никола.
– Ты пьян, Никки, – сказал киношник.
– А я думала, вы на фронте, в Вогезах, – заметила Жозетта.
– Я и был в Вогезах, весь сентябрь. Меня там обнаружил Люк Френуа, когда приезжал от управления информации. Он рекомендовал меня Жироду… Ты ведь знаешь Люка Френуа, Никки?
– Как же, знаю… «Мелузина из Пасси»… Читать не читал… Говорят, пикантная книжонка!
– А теперь я в «Континентале» с Дрие ла Рошель.
– Ну – этот хоть куда, – заявил Никки. – Читал его книжку «С Дорио»? Как он расписывает начальника! Там есть одно место… про то, как его пот прошиб… как ему белье пришлось менять…
– Значит, ты попрежнему за Гитлера? – спросил Жан.
Никки подмигнул. – Ты хочешь сказать – за Франко… Про Гитлера велено помалкивать… Но с Муссолини мы, как были, друзья-приятели… На Гитлера мы немножко обижены… Как же – изменяет нам с Советами. Я-то не против, чтобы мне изменяли… Верно, моя прелесть? Но если ты будешь строить глазки моему дружку, я ему, моему дружку, морду набью. Слышишь, Жозетта? Я согласен, чтобы ты мне изменяла, когда я трезвый, а когда выпью, нет, дудки… Когда я выпью, ко мне тогда не подступись. Когда я выпью, я обиды не стерплю! Выпей со мной, Жан, если ты мне брат! Гарсон, виски! Когда не пьешь – стареешь… А кому охота стареть в восемнадцать лет? Знаете, гарсон, лучше оставьте всю бутылку… Что такое?.. Боитесь, что я напьюсь?.. Бояться нечего, я и так уже пьян… Твое здоровье, Жан, ваше здоровье, дорогой Брель. Или нет, постойте – что, в самом деле, – воюем мы или не воюем?.. Так не выпить ли за победу? Скажете – за какую победу? По-моему, ясно, за какую… победа есть победа, не зря говорят – Дорио победит!
Брелю было не по себе. Он оглядывался на соседние столики. А вдруг сюда затесался шпик? Хоть он, Брель, и в штатском… И вздумалось же ему вести компанию с желторотыми! Правда, Никки был из тех желторотых, что угощают… Брель сказал Жозетте на ухо, что в больших кафе на Елисейских полях под столиками – микрофоны… Жозетта только передернула плечами: она тихонько пожимала ногу Жана.
– Мне надо бежать, – сказал Жан. – Иначе я не попаду в Нуази к восьми…
Никки поднял неистовый шум. Нет, этого он не допустит! Нуази? Что за чушь! Нуази… А почему не Сен-Жингульф… Не знаешь, где Сен-Жингульф? На Женевском озере… Ты будешь с нами обедать, слышишь? А может, ты Жозетты боишься? Не бойся, мальчик, не слопает! А если она посмеет строить тебе глазки, я ее так трахну – только держись! Поняла, Жозетта? Эх, ты, моя Жозетта! Знал бы ты, какая у нее родинка…
– Заткнись, Ник! При господине Бреле…
Ник покатился со смеху и хохотал чуть не до судорог. – Нет, ты послушай! При господине Бреле… ты понимаешь? При господине Бреле… Тебя, мол, мадам не стесняется… только увидела и уже расстегивает подвязки… А вот господин Брель! Да ты знаешь, с каких пор она с ним знакома, с господином Брелем? Скажите, господин Брель, вы так-таки не видели у мадам родинки, вам ее не показывали? Подло она с вами поступает, подло!
Брель хохотал. Еще бы ему не знать знаменитой родинки! Когда он сам снимал Жозетту в чем мать родила… Он набивал себе рот вафлями – они лежали на тарелочке и были обернуты, каждая в отдельности, в целлофан. Все равно, платить будет Никола д’Эгрфейль, Земельный банк…
– Еще виски! – сказал Брель гарсону, многозначительно подняв палец.
– Знаешь, Жан, кто меня на днях спрашивал о тебе?.. А я сказал: с самого начала войны не видел его, верно, куда-нибудь командировали, сказал я сестричке… потому что моя сестричка спрашивала о тебе. А зять, тот здесь, в Париже, пристроился на тепленькое местечко, забронирован. Что ж, по-твоему, это можно только товарищам из профсоюза, так по-твоему?.. А теперь слушай – я тебя обрадую… Хочешь сегодня целоваться с Жозеттой? Пожалуйста, сделай одолжение. Мне сегодня не до забав… я сегодня занят политикой, только политикой…
– Не обращайте на него внимания, – сказала Жозетта. – Он когда выпьет, сам не знает, что мелет. С женщинами он вообще хам. А так он парень неплохой, не скупится…
Жан не привык к виски. Он пил его с удовольствием и теперь витал в облаках. Он плохо вникал в сплетни из «Континенталя», которыми Брель сыпал, не стесняясь в выражениях. Жан витал в облаках, и там, в облаках, была Сесиль, которая спрашивала о нем, Сесиль на авеню Анри-Мартен, с мужем, возвращавшимся с завода Виснера, говорившим о цифрах, о производстве, о профсоюзе, о премии с выработки и прочее… В облаках была Сесиль, и никто не сидел на пуфе у ее ног, а муж говорил из соседней комнаты: никак не могу отмыть руки, ужас, как пачкаешься на заводе, даже пемза не помогает; никого на голубом пуфе у ее ног, белой собачке больше нравилось спать в мягком кресле. В облаках была Сесиль… но здесь среди дыма, огней и винных паров ручка Жозетты поймала под столом руку Жана и настойчиво пожимала ее.
«Она настойчиво жмет мне руку», – думал он. А ведь она недурна, цвет лица – фарфоровый, белокурые локоны падают на шею, а спереди волосы гладко зачесаны.
– Вы очень любите виски? – спросила она.
Он внимательнее посмотрел на нее и улыбнулся. Ему совсем уже не было неловко и хотелось ее поцеловать. Губы красные, красные… верно, от помады. Он притронулся к своим губам и удивился, что на пальце нет следов краски.
– Почему вас зовут Жозетта? – спросил он. Глупый вопрос, но он вырвался сам собой.
– Меня можно называть по-другому, – ответила она. – Настоящее мое имя Сюзанна… Но в Монпарнасе такая гибель Сюзанн, что я среди них терялась… потому я и Жозетта.
– Жозетта…
– Не увлекайтесь, – предостерег Брель. – Что бы Никки ни говорил, он все-таки ревнив…
Пока что ревнивец играл зубочистками.
– Приглашаю вас всех пообедать со мной, – сказала Жозетта, – только тебе нужна дама, милый Брель, иначе ты совсем скиснешь…
– Что ты? Я дал обет целомудрия вплоть до окончания военных действий…
– Ханжа! А если я позову Жермену?
– Жермену? Ну, Жермена – другое дело. Но, скажи, Жозетта, ангел мой, ты думаешь, Жермена придет? Не говори ей, что я здесь – пусть это будет для нее сюрприз… Ради Жермены я… А как ее найти, ты знаешь?
– Какие же вы, мужчины, дураки! Ладно, пойду позвоню твоей принцессе!
Тут и Никола отвлекся от зубочисток.
– Радость моя, не уходи, не уходи, я без тебя умру… Если ты меня покинешь, мне жизнь не нужна я выколю себе глаза, я себя изуродую, я пойду рядовым в колониальные войска и меня там заклюют! Не уходи… иначе ты будешь отвечать за меня перед богом и людьми!
– Вот зануда! Займите его, господа, пока я схожу в уборную…
– Как? – подскочил Брель. – Ты же собиралась позвонить Жермене…
– А двух зайцев зараз убить нельзя? – возразила она.
Пикантная девица, ничего не скажешь.
Когда Жан на утро проснулся, увидел беспорядок в комнате, странные картины на стенах, девушку, свернувшуюся клубочком на постели возле него – полная белая рука подложена под белокурую головку, а губа так забавно приподымается при каждом вздохе… и складка у носа лоснится от пота, – его сразу захлестнули противоречивые чувства: своего рода гордость… смутное воспоминание о том, что произошло… и жгучий стыд. О Сесиль он не смел думать… Главное, здесь нельзя думать о Сесиль… Он изменил Сесиль. Он потерял Сесиль. А эта, эта женщина…
Он сел в постели, посмотрел на нее: в самом деле недурна. Ему захотелось погладить ее по голове. А кто знает, какая по утрам бывает Сесиль? Какая бывает Сесиль?
Он был зверски голоден. Неужели в этом доме нельзя получить чашку кофе? Только бы Никола не заявился, прежде чем я смоюсь…
XVIII
Неделю, не переставая, лил дождь. Все реки вышли из берегов. Здесь, в низкой части пригорода, затопило сады, обнаженные деревья стояли в воде, как в ножной ванне, желтые листья, медленно кружа, несло к Марне. Нарядные пригородные виллы почти все опустели, ну кому охота жить здесь, когда то и дело воздушные тревоги, автобусы не ходят, когда здесь особенно сказываются все неудобства от близости столицы. Казалось, именно здесь готовится конец света. К вечеру дождь словно устал лить, багровые лучи солнца прорезали лиловые облака и задержались на крытом соломой крыльце, на деревянных карнизах в псевдо-нормандском стиле этой виллы ультрамодерн, обнесенной ажурной решеткой с чугунными шишками. Временами из дома доносилось пение, гул голосов. Там жили южноамериканцы, говорили, что это какая-то миссия. К ним приезжали гости в шикарных машинах, с буквами «ДК» на желтом фоне. Ворота распахивались. Скрипел гравий. Потом машина ставилась под навес…
А кругом – пустыня. По обеим сторонам улиц глухие стены, заборы, заколоченные дачи, решетки, за решетками – осенний кустарник. Грязь. Ручьи, неожиданно прорезающие аллею… Дачка мадам Жедальж казалась такой скромной среди здешних загородных вилл. Кусты бересклета скрывали ее от взглядов прохожих. Это был одноэтажный домик с подвалом, куда вели три ступеньки, домик на фундаменте из известняка, крытый новой черепицей, но построенный чорт знает из чего. На крыльце, непомерно большом для трехкомнатного домика, стояли цветочные горшки без цветов, а над входом, на пруте, протянутом под жестяной маркизой, тоже висели горшки с серой засохшей землей. Скромный бордюр из голубых лотосов и бледнозеленых листьев, нарисованный по розоватому фасаду, окаймлял оба окна, выходивших на улицу.
Это была дачка мадам Жедальж. Так она была известна почтальону. Но теперь почтальон туда не ходил. Да и незачем было почтальону месить грязь. Даже южноамериканцы получали корреспонденцию на Париж. Из их виллы доносились звуки гитары и смех. А в домик мадам Жедальж, прыгая через лужи, ходила женщина, жившая по соседству; опа приносила провизию господину, снявшему дачу. Или, вернее, жильцу, которого поселила там в начале октября дама, снявшая дачу у мадам Жедальж. Тяжело больной. Нуждается в абсолютном покое, в полной тишине… Мадам Жедальж уехала, испугавшись разговоров, что здесь того и гляди можно очутиться под обстрелом немецкой дальнобойной артиллерии. А потом вой сирен при воздушной тревоге здесь, в этом безлюдье, был просто невыносим, он действовал ей на нервы, да и до мясной было слишком далеко.
Молодая дама, снявшая дачу, раз в неделю навещала своего дядю. Она приносила ему то книги, то фуфайку, то чего-нибудь сладенького… Дядя, верно, скучал. Один раз она пропустила свой день, он напрасно прождал ее и очень беспокоился, что она не идет, хотя и старался не подать виду… но это и так было ясно. Правда, она пришла на этой же неделе, вечером, с опозданием на два дня. Ее видели в переулке, по которому обычно идут, чтобы сократить путь с вокзала. Она шла не одна. С ней была другая дама, постарше, в большой шляпе. И потом стала ходить уже эта дама. Молоденькая больше не появлялась. Жилец был не из тех, кого можно расспрашивать. Но он сам сказал: «Племянница уехала в провинцию…» Ничего удивительного. Из Парижа все уезжали в провинцию. Жилец был очень приличный господин, тихий, одевался как все люди. Дома он снимал пиджак, аккуратно вешал его на спинку стула и ходил так, в расстегнутом жилете. На вид ему было лет пятьдесят пять. Седые усы с рыжиной на концах, а волосы еще не совсем белые, чуть курчавятся, потому что ему уже пора стричься, а он никуда не выходит. Роста не большого и не маленького. Телосложения скорее плотного. А лицо приветливое. Если не знать, никогда не скажешь, что он болен. Зато на столе выстроена целая батарея пузырьков.
С тех пор как Маргарита Корвизар держала связь с товарищем, жившим на даче Жедальж, она ничего не знала о Розе Дюселье, то есть о Маринетте. Трудно заставить себя мысленно говорить Маринетта, а не Роза. Надо привыкнуть. Она знает, что Маринетта в отъезде. Тут нет ничего удивительного. И все же… У Пале-Рояля она встречается с молоденькой девушкой, с которой ее свела Роза… да нет же, не Роза, а Маринетта! Та передает ей материалы, а она уже доставляет их «больному» на дачу. Кроме того, она отдала в починку его радиоприемник. Ну, как же можно такому человеку без радио? Маринетта была очень довольна, что Маргарита не узнала «больного». Его фотография не раз помещалась в «Юманите», и все-таки она не узнала. Кроме всего прочего, у Маргариты были и свои домашние заботы: мать с каждым днем сдает, бывают минуты, когда она бог знает что говорит. Трудно также совмещать поездки за город и в другие места с работой у господина Ватрена. Заместитель господина Ватрена требует пунктуальности, да и сам патрон наезжает два раза в неделю из департамента Уазы, где расквартирована его часть.
Маринетта разъезжает по всей стране. Она побывала в Бордо, в обеих Шарантах, в департаменте Луары, Верхней Луары, в Лионе… И все это в кратчайший срок. Мешкать нельзя. Выспаться можно в вагоне, на вокзале в ожидании поезда. Приезжать лучше рано утром, как можно раньше… К счастью, ее кудрявая головка одарена поразительной памятью: она помнит наизусть адреса секретарей всех департаментских отделений «Французских девушек», а связь с членами коммунистической партии будет налажена через «Французских девушек». Почти всюду Маринетту встречали с распростертыми объятиями, даже и некоммунисты. Таким путем легче всего связаться с товарищами – с женщинами и с непризванными в армию мужчинами. В одном из центральных городов у нее, правда, были неприятности с подлецом, переметнувшимся в другой лагерь. Сперва ей показалось, что его жена, торговавшая спиртными напитками, приревновала к ней мужа: во время их разговора в комнате за лавочкой жена то и дело входила, словно не желая оставлять их одних. Но очень скоро Маринетта поняла, чем здесь пахнет: жена дрожала, как бы мужа не втянули в работу, и этим страхом, написанным на лице у жены, буквально сочилось каждое слово мужа. Он уверял, что ничего нельзя сделать: пакт всех деморализовал… – Послушай, – убеждала его Маринетта, – такой человек как ты… секретарь федерации… партия рассчитывает на тебя! – Тут как раз вошла жена и, услышав эти слова, рассвирепела. Она чуть не выставила гостью за дверь: в лавке полно народу… а здесь такие разговоры! Собственно, это был почти единственный случай… В Сент-Этьене одна девушка тоже оказалась не на высоте; и что всего досаднее, – там она пользовалась авторитетом. Как поступит она, так поступят и остальные. Правда, надо сказать, это люди не из рабочей среды… мелкие буржуа… стоило только посмотреть, как они живут! Когда все шло гладко, они оказывали немало услуг, ну а сейчас потеряли голову… Но это, во всяком случае, исключения. Всюду, как только Маринетту узнавали, люди успокаивались, сейчас же соглашались работать, даже сами просили работы… А тот тип уверял, будто пакт деморализовал товарищей! Как бы не так… даже удивительно – пакт сразу же приняли на веру: если русские так поступили – значит, это правильно… партия говорит, что это хорошо – значит, хорошо… Но настоящего обсуждения не было. Обсуждать начали только теперь. Только теперь его разъясняют. А как принимают листовки, литературу! Задают вопросы, как понимать то, как понимать другое; и не для того, чтоб критиковать, не потому, что не доверяют. Они хотят знать, что ответить сомневающимся. Хотят заткнуть глотку подлецам. Им нужны убедительные доводы. И всюду то же самое: стоит очутиться среди своих – все равно где: в рабочей квартирке, в бараках на городской окраине, в деревенском домике, в такой разной и в то же время такой одинаковой обстановке, – всюду, не успеет Маринетта снять шляпу и плащ, а хозяйка собрать ей поесть – верно, она очень утомилась с дороги – и уже со всех сторон на нее сыплются вопросы. И как все ее слушают, как слушают эту кудрявую девочку с немного усталыми глазами, которая знает все, чего не знают они, которая говорит прямо, точно, а главное быстро! Потому что ей надо тут же спешить к другим… Вот в Лионе секретарь федерации был мобилизован. Посудите, легко ли в таком большом городе отыскать нить, ведущую к партии. Что бы Маринетта делала, не будь там «Французских девушек»? Маринетта думала о товарищах: как Жоржетта, все ли у нее так же удачно складывается, как у меня? А Роза Блан? «Девушки» распределили между собой всю страну. Терпеливо, самостоятельно нащупывая пути, они восстанавливали аппарат, распавшийся из-за мобилизации, выведенный из строя арестами, ведь наладить его обычными средствами не давали полиция, измены, ненадежные люди. А парламентская фракция, вокруг которой в сентябре еще была сплочена партия, теперь почти вся в тюрьме. Тех товарищей, которых удалось спрятать, надо было отправить из Парижа и в то же время воспользоваться их пребыванием в том или другом департаменте, чтоб восстановить руководство на местах. Надо было заранее подыскать им надежный приют, подготовить жилье, обеспечить условия существования. В Париже, вероятно, оставалось около пятнадцати членов Центрального комитета; их необходимо было уберечь от ареста. Первый, которого поручили Маринетте, – жена его уехала вперед, в Аркашон, чтоб снять там дачу, – должен был встретиться с ней на Аустерлицком вокзале. Жизнь члена Центрального комитета слишком дорога – его нельзя отпускать одного, а вдруг с ним что-нибудь случится, ведь никто не будет знать, что произошло, куда он исчез. И что же увидела Маринетта на перроне? В каком он был виде? Чего только он не набрал: огромный мольберт, холст, ящик с красками, палитра… А сам! Обычно он отличался военной выправкой, высокий, решительный, коротко острижен, а теперь одет под художника, вельветовые штаны, небрежно повязанный бантом галстук, широкополая мягкая шляпа. Надо сказать, что в первый момент она его не узнала. В этом смысле маскарад удачен. Но чтоб такая фигура прошла незамеченной… Маринетта отнюдь не была довольна. Забавней всего, что он на самом деле рисует. Пейзажи с деревьями. И голых женщин. И всякую там посуду, – словом, все, что полагается писать художнику…




























