444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Арагон » Коммунисты » Текст книги (страница 50)
Коммунисты
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 09:30

Текст книги "Коммунисты"


Автор книги: Луи Арагон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 117 страниц)

– …Нельзя допустить, чтобы коммунистическая пропаганда могла использовать более чем недостаточную обоснованность обвинения, а необоснованность его очевидна, позвольте это сказать. Нельзя говорить в данном случае, о восстановлении запрещенного сообщества, господин министр, ибо в действительности, речь идет о парламентской группе и создании ею комиссий. Что касается письма председателю палаты господину Эррио, позволю себе указать, что оно даже частично не может служить основанием для судебного преследования по обвинению в государственной измене…

Висконти, сев на свое место позади Фроссара, не мог удержаться от реплики: – Ну вот! Я же говорил это капитану де Сен-Гарен. – Тише! – зашикал Фроссар, делая какие-то заметки на листе бумаги.

По правде говоря, разногласия между оратором и правительством вызывались только опасением Тиксье-Виньянкура, что суд не найдет веских причин для обвинения коммунистов. Никто из депутатов, в том числе и сам Тиксье-Виньянкур, и не собирался голосовать против закона о лишении коммунистов депутатских мандатов. Но пусть правительство не пытается остаться в стороне.

На хоры, с левой стороны, в самый конец, служитель ввел Пасторелли и Жана де Монсэ, разъяснив им по дороге, что они не имеют права ни вставать, ни выражать каким-либо способом свое мнение, и как раз в эту минуту в зале произошел первый инцидент. Кто-то из депутатов крикнул:

– Прежде всего надо школьных учителей повыгонять!

Жан попытался втиснуться во второй ряд, но там сидели дамы. Ему было плохо видно, и он не очень-то разбирался в происходящем. Он шопотом спросил у Пасторелли: – Где они? – Пасторелли показал ему на скамьи крайней левой. Но трудно было отличить коммунистов от других депутатов… Оратор гремел: – Двадцать лет такого, я сказал бы, пруссаческого повиновения лишили их инициативы. Оставьте их без еженедельных указаний, и коммунистическая пропаганда в нашей стране потеряет всякое значение…

– Кто это? – спросил Жан вполголоса. Дама, сидевшая во втором ряду, обернулась и, улыбаясь, сказала: – Тиксье-Виньянкур. – Это была довольно грузная брюнетка с красивыми глазами и в браслетах с подвесками. Теперь оратор повел атаку на советское посольство, возмущался тем, что оно все еще существует, и требовал немедленно закрыть его. – Советский Союз, – кричал Тиксье-Виньянкур, – поставил себя вне человечества. – Жану трудно было следить за словами оратора, потому что все отвлекало его внимание: новизна обстановки, странное зрелище, какое представляют собой лысые головы, когда смотришь на них сверху, дамы в мехах, сидевшие перед ним, барельефы, украшавшие трибуну, декоративные эмблемы над головой Эррио. Он не понял, почему возник новый инцидент. Кто-то крикнул: – Гнусная ложь!

Пасторелли нагнулся к Жану и шепнул: – Это Фажон. Расспрашивать было некогда, хотелось слушать.

– Господа, – торжественным тоном провозгласил Тиксье-Виньянкур, – завтра я возвращаюсь в свою часть, но я хочу воспользоваться предоставленной мне возможностью выступить с этой трибуны и сказать вам, какая глубокая тревога овладела французами, когда они прочли в газете, которую каждый может купить, что на скамьях палаты депутатов сидят многочисленные приспешники Гитлера…

Жан удивился: – О ком идет речь? – Пасторелли, не ответив ему, приподнялся. Его заставили сесть. Кто-то попытался прервать оратора. Раздались крики: – нет, нет!

– Я бы просил, – сказал Тиксье-Виньянкур, – чтобы меня не прерывали… – Оратору аплодировали со всех сторон. Он всех взял под защиту: – Нельзя допускать, чтобы каждое утро в газетах половину парламентской группы социалистов, – кажется, ее называют «антигедистской»[320]… – Слева понеслись выкрики. Оратор продолжал: – Я говорю – нельзя позволять, чтобы половине группы социалистов могли бросать обвинение в гитлеризме, и мне думается, что я прав…

Жан шопотом спросил у Пасторелли: – Какие у него политические убеждения? – Пасторелли ответил: – Дориотист, кажется… – Почему же он защищает социалистов? – Пасторелли пожал плечами: – Да ты слушай хорошенько..

Оратор провозгласил:

– Доносчики, бросающие ложные обвинения, еще опаснее для духа нации, чем сами изменники! – Со всех сторон зааплодировали. Тиксье-Виньянкур продолжал: – Удары, которые наносит финская армия, – это в конечном счете удары по Гитлеру, по его престижу и его заносчивости!

Снова раздались аплодисменты. Нет, господину Кериллису сейчас не будет предоставлено слово для ответа, он, заверяет председатель, выступит позднее.

– Вот оно что! – сказал Жан. – Значит, это против Кериллиса направлено. – Вокруг зашикали. Места попались плохие, ничего не было видно. Следующий оратор оказался совсем безголосым. Он предлагал передать вопрос в комиссию на вторичное рассмотрение. Надо установить, будут ли лишены мандатов те депутаты, которые отреклись от коммунистической партии до 1 октября 1939 года. Комиссия предлагала именно эту дату, а правительство считало возможным принять более поздний срок. Оратор ссылался на какой-то декрет 1852 года, на декрет от 9 сентября 1939 года, на закон от 10 августа 1927 года… Пасторелли стало скучно. Он выискивал в рядах амфитеатра и показывал Жану людей, знакомых тому по фамилии. – Который? Вот тот, в самом низу? – Да нет, подальше, около министерских кресел…

В конце концов оратор заявил, что он не настаивает на своем предложении передать вопрос в комиссию на вторичное рассмотрение. Так зачем же он, спрашивается, выступал? Затем Эррио предоставил слово докладчику по законопроекту. Жану захотелось все-таки узнать, кто этот докладчик. Толстая брюнетка повернула голову и сказала: – Бартелеми. – Но Жану это ничего не говорило. Справа и в центре кричали: «Верно! Верно! Очень хорошо!» – и стучали крышками пюпитров. Докладчик призывал покончить с большевиками. Он призывал также сочетать уважение к взглядам ближнего с интересами национальной обороны. Правительство предлагает считать последним сроком отречения от коммунистических взглядов 9 января 1940 года, а комиссия требует принять дату 1 октября 1939 года… Казалось, все прения сосредоточились на этом вопросе. Жан не понимал, зачем об этом спорить. Его интересовали не те, кто отрекся в октябре или в январе, а те, кто совсем не захотел отречься. Опять пошло: декрет от 2 февраля 1852 года, закон от 2 августа 1875 года… Как и предшествующие ораторы, Бартелеми призывал правительство не ограничиться карами против депутатов, – ведь есть еще и государственные служащие, которые не порвали связи с коммунистами… Дама, сидевшая впереди, подвинулась немножко: – Садитесь, молодой человек, как-нибудь потеснимся… – Жану было неловко, он покраснел и не решился воспользоваться приглашением. Дама пожала плечами. А тем временем на трибуне появился новый оратор.

Повидимому, этот был историк. Он сообщил, что ему-то не требовалось дожидаться 1 октября 1939 года, чтобы составить себе ясное представление о коммунистах. Еще в декабре 1937 года он разоблачал их преступные замыслы. И еще раньше, в 1935 году, как только они взяли на себя инициативу создания Народного фронта… Для них Народный фронт был лишь средством добиться своих собственных целей. А война в Испании!..

– Только благодаря упорному сопротивлению уговорам коммунистов, благодаря прозорливости нынешнего правительства нам удалось сохранить дружбу с Испанией… – Перечисляя дальнейшие события, он добрался до Мюнхена. – Кто посмеет сказать, господа, что премьер-министр Даладье, опытный и дальновидный государственный деятель, с легким сердцем подписал соглашение, фактически означающее частичное исчезновение с карты Европы того государства, которое было одним из самых верных наших союзников?.. Ответственность за это соглашение несут не те, кто его подписал или ратифицировал, но те, кто создал обстановку, вынудившую подписать и ратифицировать Мюнхенское соглашение, ответственность за него несет коммунистическая партия…

– Не понимаю, – сказал Жан, повернувшись к Пасторелли. – Я думал, что коммунисты были против… – Пасторелли толкнул его: молчи, – а дама, сидевшая впереди, и одна из ее соседок обернулись и посмотрели на. Жана, нахмурив брови.

– Чтобы подчеркнуть ответственность, падающую на коммунистическую партию, надо сказать во всеуслышание, что причиной войны, которую мы сейчас ведем, был сговор между Германией и Россией, о чем коммунистическая партия знала уже давно. Но надо также сказать, что Мюнхенское соглашение явилось одной из решающих причин этой войны, ибо оно бесспорно ввело государственных деятелей Германии в заблуждение, – они вообразили, будто в польской авантюре Англия окажет не больше сопротивления, чем она оказала в истории с Чехословакией… Поэтому мы имеем право заявить, что вся ответственность за бушующую ныне бурю лежит на коммунистической партии: она является виновницей не только сговора и соглашения между Германией и Россией, но и виновницей Мюнхена, ибо именно из-за нее правительство Даладье вынуждено было подписать Мюнхенское соглашение.

– Правильно! Правильно!

– Ничего не понимаю! – сказал Жан, но на этот раз очень тихо. А Пасторелли шепнул ему на ухо: Помнишь у Мольера: «Вот почему немою стала ваша дочь». Последовал бы ты ее примеру.

Но к чему же клонит оратор? Ага, он торжественно выразил свою веру в высокие моральные качества председателя совета министров и… рекомендовал порвать дипломатические отношения с Москвой… В качестве особо веского аргумента он огласил полученное им из Бельгии письмо какого-то директора лицея, который держался того же мнения. Это вызвало бурные аплодисменты.

Тем временем Висконти разговаривал с Фроссаром. Он знал, что Фроссар зарится на пост министра информации, а так как Висконти и сам терпеть не мог Жироду, они охотно перемывали ему косточки. Эррио постучал молоточком по столу и сказал:

– Слово предоставляется господину Фроссару.

Это была первая фамилия, хоть что-то говорившая Жану де Монсэ. Он слышал, что Фроссар левый. Но кто он такой? Социалист? – «Нео», – шепнул ему Пасторелли Как так «нео»? Для Жана де Монсэ, студента-медика, «нео» было условным обозначением раковых опухолей: его употребляли в клинике при больных.

Из всех выступавших в этот день Фроссар оказался первым парламентским оратором в полном смысле этого слова. Речь его лилась плавной, вкрадчивой музыкой. Сначала, как полагается, было вступление, долженствовавшее выразить, какое серьезное значение имеет в его глазах и в глазах его единомышленников всякий чрезвычайный закон. Но благо отечества – высший закон! (Браво! Браво!) – А ведь если коммунистические взгляды и допускаются законом, как любые другие взгляды, то большевизм – это уже государственное преступление! (Аплодисменты.) – Оратор сообщил, что ему понятны и сомнения юристов, и колебания республиканцев… Ах, если бы суд уже вынес приговор коммунистам!..

– Нам предстоит, господа, лишить людей депутатских полномочий без наличия предварительно вынесенного судебного приговора, то есть без элементарных гарантий справедливости, обеспечиваемых судом, без прений сторон… Это столь важное обстоятельство, что я обязан обратить на него ваше внимание.

Но что это он говорит дальше? Жан приподнимается и, опершись о колонну, нависает над дамами. Пасторелли тянет его за пиджак. Что это Фроссар говорит? При чем тут «тонкое замечание господина заместителя председателя совета министров»? Что, что? Оказывается, ежели б неделю тому назад четыре коммуниста встали, ежели б они не отказались подняться с мест, то не появился бы и законопроект о лишении коммунистов депутатских мандатов, акт тем более произвольный, что закону в нем придана обратная сила.

Висконти встретился взглядом с Домиником Мало. Толстяк закивал головой, что означало: «Твой Фроссар зарвался!» Далее Фроссар заявил, что он, как и предыдущий оратор, не считает письмо к Эррио достаточно серьезным поводом для обвинения, но все же и он сам, и его единомышленники будут голосовать за законопроект, потому что в душе у них горит одинаковая ненависть и к гитлеровскому режиму, и к коммунистам. (Аплодисменты.)

Все это явно было только вступлением, а вот теперь начинается главное: – Для рабочих масс, – как это ни покажется, возможно, невероятным высокому собранию, – русская революция все еще не потеряла своего ореола. Сколько бы им ни говорили…

Висконти спустился с амфитеатра к скамье министров и подсел к Монзи. Министр путей сообщения восхищен красноречием Фроссара:

– Видите ли, дорогой Ромэн. Он всю жизнь ждал этой минуты. Таких ораторов у нас немного… Он покоряет не внешними эффектами, а самой сутью своих речей.

– Господа депутаты, позвольте мне с полной откровенностью заявить с этой трибуны о нашей позиции. Мы думали, что настанет день, когда идеи социализма, которые озаряли своим светом наши умы, которые мы благоговейно чтили в сердце своем, осуществятся на благо всем и, освободив человека, возвысят его…

В одной стороне зала, в самом левом секторе, люди встают, рукоплещут… В правой стороне хихикают.

– Большевизм – это преступление…

Монзи наклоняется и слушает как тонкий ценитель; его пухлая рука играет ножом для разрезания бумаги.

– Наша ошибка состояла в забвении сущности большевизма, который не может быть иным, чем он есть!

– Ваша ошибка! – кричат справа.

– Да, наша… Господа депутаты, неужели мы здесь, в собрании представителей французской нации, не должны снисходительно отнестись к человеку, когда он чистосердечно признается, что совершил ошибку?

Жан спрашивает Пасторелли: – Он был коммунистом, что ли? – Был… двадцать лет назад…

Оратор теперь в своем репертуаре и разглагольствует с обычным своим пафосом, волнуя сердца всех парламентариев:

– У нас у всех бывают часы уединенного раздумья, беседы с самим собой, когда человек окидывает взглядом свое прошлое и судит себя без снисхождения, особенно когда он, подобно мне, уже находится на том склоне жизненного пути, где больше сумрака, чем света, – и, конечно, все то, что он изведал за долгие годы жизни, порождает в нем некоторую скромность, некоторое душевное умиротворение…

А вот и третий поворот. Поучая всех этих депутатов, ничего не знающих о России, Фроссар, как опытный специалист, мастер своего дела, читает им лекцию. Что за человек Сталин? Чего хочет Сталин? Чтобы понять это, надо знать историю большевистской партии… А уж он-то, Фроссар, знает ее прекрасно. Депутаты слушают, как школьники в классе. Жан тоже слушает.

– Господа, прошу извинить меня, но я настаиваю: нам надо знать историю большевизма. Когда Ленин в 1903 году, порвав с социал-демократами, такими как Мартов и Дан[321], основал большевистскую партию, он поставил своей целью… – Кто же в этом зале знает что-нибудь о Дане или Мартове? Зато все трепещут, узнав, что в 1907 году в Тбилиси Сталин, носивший партийную кличку «Коба»… Ага, теперь уже проглянуло затаенное намерение оратора – он укоряет французскую пропаганду за то, что она не знает таких вещей и ограничивается удручающе скучными историческими обзорами, схематическими докладами, которые читают по радио академики старческими дребезжащими голосами, или же замыкается в литературу, предназначенную для чрезвычайно узких кругов. В зале начинается движение. Но, бросив это замечание, Фроссар идет дальше. Он цитирует Сталина, читает отрывок из его выступления в 1925 году:

«Перейдем ко второй опасности.

Характерной чертой этой опасности является неверие в международную пролетарскую революцию; неверие в ее победу; скептическое отношение к национально-освободительному движению колоний и зависимых стран; непонимание того, что без поддержки со стороны революционного движения других стран наша страна не могла бы устоять против мирового империализма; непонимание того, что победа социализма в одной стране не может быть окончательной, ибо она не может быть гарантирована от интервенции, пока не победит революция хотя бы в ряде стран; непонимание того элементарного требования интернационализма, в силу которого победа социализма в одной стране является не самоцелью, а средством для развития и поддержки революции в других странах».

Жан весь обратился в слух. Наконец-то! Как раз то, чего он искал… то, что хотел узнать из первых рук. Может быть, нужно было именно с этой стороны подойти к незнакомому миру, – вот с этой мысли, которая развернута в только что услышанной Жаном цитате. Но какое же отношение она имеет к негодованию оратора? Фроссар возмущается, как это в 30-е годы Советскому Союзу было понятно, почему Франция вооружается против возможной агрессии… Именно в этом Фроссар усматривает доказательство того, что Советский Союз хотел войны. Так что же, разве русские должны были сказать в 30-х годах французским коммунистам, чтобы они сопротивлялись перевооружению Франции? – А ведь у нас, господа, война! Льется и еще будет литься кровь. Ведь сыновья наши ушли в армию.

Жан плохо слушает. Свидетельство какого-то дипломата, опубликованное в «Желтой книге»[322], не отвлекло его от волнующей мысли: значит, по убеждению большевиков, то, что они делают у себя в стране, оказывает помощь Мишлине, Гильому, Ивонне… И Жан, естественно, противопоставляет эту мысль главной сути всех речей, которые услышал тут; все эти речи клонят к одному: нам предстоит принять чрезвычайный закон; это, конечно, ужасно… Но для блага отечества нужно пойти даже на несправедливость…

– Россия предоставила в распоряжение Гитлера самое убийственное оружие, которым она располагает, – разумеется, я имею в виду не Красную Армию…

Висконти фыркает, Мало хлопает себя по ляжке, Монзи улыбается, все почтенное собрание в восторге.

– …Как вам известно, Красная Армия получила отпор от доблестных войск Финляндии. Нет, самым убийственным оружием России, – говорю это с полной убежденностью патриота, – является пропаганда…

Монзи, повернув голову, бросает через плечо Ромэну Висконти: – Ну, тут уж он преувеличивает… Это уж выступление не против Тореза, а против Жироду…

Оратор переходит к заключительной части речи:

– Я не питаю ненависти к людям, которые скоро будут лишены здесь звания представителей народа. Я не смешиваю их с гнусным Фердонне, с этим ничтожеством, хуже чем ничтожеством, – с этой мразью, с этой смердящей гнилью… Если коммунисты ушли в подполье, если они скрываются от полиции, то они поступают так не потому, что боятся тюрьмы, не потому, что связаны с Москвой тайными предосудительными узами, – нет, они остаются на своих постах по приказу партии, чтобы обеспечить ее действенную работу в подполье.

Пасторелли сжал локоть Жана. Жан посмотрел на него. Они поняли друг друга. Пасторелли прошептал: – Они сами не понимают, что говорят…

Фроссар заканчивает свою речь требованием, чтобы репрессии сочетались с пропагандой. И пропаганда должна прежде всего открыть французам глаза на то, что ответственность за кровь их сыновей, которая льется в этой войне, лежит на коммунистах.

– Вы были великолепны! – сказал Висконти, когда Фроссар сошел с трибуны и возвратился на свое место. – Но несколько увлеклись, дорогой мой, личными мотивами, – заметил Монзи.

В ту минуту, когда на трибуне появился Кериллис, отворилась дверь на хоры, и Жан обернулся. Вошли двое – офицер с дамой, пробираются в первый ряд. По деликатному указанию служителя какой-то старик уступил запоздавшей даме место. Жан сидел в тени, у колонны. Дама прошла мимо него. Что это? Чудится ему? Конечно, чудится. Вся кровь отхлынула от сердца, Жан словно полетел куда-то в пропасть и все падал, падал без конца. Дама не заметила его. Она улыбнулась, поблагодарила, уселась и, наклонившись, стала смотреть вниз, как на сцену. Свет лег полосой на ее белокурые волосы. Жан ничего больше не слышал. Ему было страшно. Страшно, что все это чудится ему. Сесиль… Сесиль, и она его не замечает… Рядом засмеялся Пасторелли, Жан повернул голову, но глаза его увидели только того человека, который сел позади Сесиль. Какой-то стройный мужчина в офицерской форме, светского вида. Кто это? Это не Фред. Конечно, не Фред. Жан сидел в тени. Он не знал, как быть – остаться или уйти… Ах, какое ему теперь дело до того, что говорят с трибуны!

Однако то, что рассказывал с трибуны тощий человек с мешками под глазами, было довольно интересно. Пасторелли слушал внимательно и не замечал, что слушает теперь один, без товарища, что Жан, точно мертвый, не чувствует подталкиваний локтем. Оратор говорил монотонно, плохо владел своим голосом. Он набросал картину деятельности пятых колонн в различных странах, в которых побывал, – Австрия, Румыния, Бельгия, Голландия, Венгрия, Швейцария, Соединенные Штаты… Польша… Так почему же не быть пятой колонне и во Франции? Ведь подложили же бомбу в дом генерала Претла. А та бомба, которой были убиты двое полицейских на Пресбургской улице, а бомба, взорвавшаяся на аэродроме в Туссю-ле-Нобль?..

– И каково же было мое удивление, когда я узнал, что преступник, подложивший бомбу на Пресбургской улице, принадлежал к тайной организации, которая называет себя, – я подчеркиваю, – называет себя «национальной организацией»…

– Господин Кериллис! – перебивает кто-то с правых скамей. – Вы уклоняетесь от истины…

Поднялся шум. Сесиль обернулась к своему спутнику: – Кто это? – Ксавье Валла[323], – ответил он.

– …людей держат из-за этого в тюрьме, – выкрикивает Валла, – а вы тут еще стараетесь, чтобы их не выпускали. Это подло, милостивый государь!

Жан ничего не слышит, не понимает слов Пасторелли, который пытается что-то объяснить ему. В зале смятение. Человек с черной повязкой на глазу, – кажется, Жорж Скапини, – вторит негодующим воплям Ксавье Валла, самочинно завладевшего вниманием зала. Жан ничего не слышит. Что ему до всего этого гама, до этого спора из-за кагуляров, до приятельских отношений Кериллиса с каким-то Делонклем? Внизу со всех сторон несутся крики. Кериллису удается, наконец, возобновить свою речь, но как он ни старается соблюдать вежливость, сколько ни принимает всевозможных ораторских предосторожностей, он не в силах утихомирить своих противников. Вмешивается Филипп Анрио, потом Франсуа Бодуэн… Кериллис обвиняет писателей и журналистов в продажности. Поднимается гул возмущения.

– Ну, извините, если они не совсем продались, то все-таки поддались соблазну… сохранить авторское право на немецкие переводы своих произведений, а вследствие этого, совершенно естественно…

Из зала кричат: – Имена! Назовите имена! – Франсуа Бодуэн вскакивает с места и заявляет, что он не может слушать такую клевету и предпочитает покинуть зал… – Верно! Верно! Что это за приемы! Вы бросаете тень на всю Академию! Имена! Назовите имена! Надо или все сказать или уж ничего не говорить! – Тиксье-Виньянкур, Андрэ Пармантье, Жорж Кузен, Жан де Бомон негодуют, взывают к социалистам, взывают к армии… – Назовите имена! Иначе вы не имеете права!.. Лучше уж молчите! Пока не назовете имен, не имеете права бросать такие обвинения! – кричит Пармантье. Ксавье Валла подхватывает: – У вас весьма странная позиция для офицера действующей армии.

Сесиль… Вот она теперь какая… Ведь это, конечно, Сесиль, это не призрак, это Сесиль… такая похожая на прежнюю и вместе с тем совсем иная… какая-то чужая… Кажется, она немножко пополнела… Ну, уж это со стороны Жана просто месть за обиду… Он не уйдет. Не может уйти. Если он пойдет к выходу, вдруг Сесиль его увидит, поймет, что он убегает. Да и зачем ему убегать? С какой стати? Сесиль… Еще кто-то вошел. На скамьях стало очень тесно. Боже мой! Боже мой! Зачем они тут встретились? Что же теперь будет, если она его увидит? Она скажет: – Это ты, Жан? Почему же ты не здороваешься со мной, Жан?..

Эрнест Пезе[324] выкрикивает с места, что раз уж требуют назвать имена, надо во всеуслышание назвать имя Альфонса Шатобриана, автора романа «Сноп силы». Кто-то кричит: – А «Гренгуар»? – И со скамей крайней левой доносится: – Назначить следственную комиссию! – Кериллис говорит о механике немецкой пропаганды, о господине Абеце… – Где же тут измена? – кричит Ксавье Валла. – Я не ставлю вопроса об измене, – подает совершенно необъяснимую реплику Кериллис. А Франсуа Бодуэн в позе Сен-Жюста бросает: – Сегодня поставлен вопрос об измене. – Господин Кериллис говорит о «Же сюи парту». Господин Ксавье Валла гневается. Господин Кериллис говорит о Бисмарке, о войне четырнадцатого года, о газете «Бонне Руж»[325] – и ему не мешают говорить. Но как только он возвращается к рисункам, помещенным в «Же сюи парту», Ксавье Валла кричит, что это шутка дурного тона. Пьер Коломб заявляет, что подобные споры отнюдь не поднимают духа нации, а господин Скапини добавляет, что в военное время нечего заниматься словопрениями… Дело Амуреля, дело Абеца, Фердонне. – Фердонне – это мразь! – кричит кто-то. – Вы правы, – это мразь, – подтверждает Кериллис и вкратце характеризует «произведения» и «идеи» господина Фердонне. Тогда ему кричат: – Скажите лучше о Советах! – А когда Кериллис настойчиво подчеркивает сходство между статьями в «Же сюи парту» и произведениями Фердонне, Ксавье Валла бросает: – Почитайте-ка «Юманите»… – Но Кериллис продолжает говорить о «Же сюи парту», и Ксавье Валла вопит: – Вот мы начнем с того, что лишим вас парламентской неприкосновенности, а потом поговорим на суде!

Это Сесиль и вместе с тем не Сесиль. За полгода разлуки всякая женщина меняется и уже не походит на образ, который хранила память. И было страшно, что Сесиль так близко, что она двигается, дышит, и каждую минуту можно встретиться с нею взглядом. Когда Жан видел ее в последний раз, он ведь был еще мальчиком, никогда еще не держал женщину в своих объятиях. А теперь самое ужасное было то, что, как он ни старался отогнать от себя эту мысль, – он сравнивал. Он сравнивал Сесиль. И с кем, боже мой, с кем? Как мог он совершить измену?.. И внизу, в амфитеатре, тоже время от времени раздавалось это слово: измена… Ах, они сами не знают, что говорят… Что же еще испытывал Жан? Он весь замирал словно охотник в засаде, который глядит и глазам своим не верит, увидев вдруг перед собой птицу, живую, волшебную птицу, ту самую, за которой гнался во сне. Сесиль. Теперь он обнимет ее. Теперь он знает, что это значит. В висках у него стучало, ноги похолодели. Ему было страшно тех, кто сидел вокруг. Страшно Пасторелли и черноволосой дамы в браслетах, старого господина, соседей, похожих на полицейских агентов, – всех было страшно, и особенно – того военного, с которым пришла Сесиль. Кто он, этот военный?

– Когда господин Фердонне говорит с ненавистью о демократических установлениях, он встречает в нашей стране сочувственные настроения, и это дает мне основание сказать, что Германия находила у нас благоприятную почву для своих замыслов. И я не первый говорю это, – это сказал профессиональный литератор господин Шарль Моррас. Да, именно у него я нашел выражение «гитлеровские настроения». Следовательно, во Франции есть круги, где о еврейском вопросе думают то же, что и господин Фердонне, где о чехословацком вопросе думают то же, что и господин Фердонне, где о союзе с Восточной Европой думают то же, что и господин Фердонне…

Тут речь Кериллиса заглушили крики, стук пюпитров, возгласы. Пасторелли что-то шепчет, но слова его не доходят до сознания Жана, так же, как и то, что говорится в зале о перераспределении колоний, так же, как и обвинение, которое Тиксье-Виньянкур бросает Кериллису: – Я-то никогда не завтракал с Абецом! – и реплика Кериллиса: – Господин Тиксье-Виньянкур, вы сами должны бы первым потребовать выяснения этого дела… поскольку вы являетесь единственным дориотистом в палате. Каждому известно, что вы всегда выступали здесь как защитник и сторонник идей господина Дорио и самого господина Дорио и что Фердонне был в Берлине, если верить заявлению его матери, опубликованному в «Птит Жиронд»[326] представителем и корреспондентом газеты господина Дорио…

– Ну уж нет, позвольте мне ответить сразу!

Жан ничего больше не слышит: ни объяснений Тиксье-Виньянкура («Я никогда не принадлежал к ФНП[327], но считаю своим долгом сказать, что всегда питал большую симпатию к господину Дорио, который лучше разгадал советскую игру, чем оратор, стоящий сейчас на трибуне!»), ни заверения Кериллиса, что он считает гитлеровцев, заседающих в палате, людьми заблуждающимися, но честными, отнюдь не изменниками. Жан не слышит возгласов Пьера-Этьена Фландена, сообразившего, что Кериллис метит и в него. Ни воплей. Ни заключительной части речи Кериллиса… Ни восхваления достоинств Пьера-Этьена Фландена, воспетых самим Пьером-Этьеном Фланденом… Всей этой бесконечной адвокатской речи Фландена в защиту давней его политики, о которой Жан по молодости лет не имеет представления… нет, он ничего этого не слышал – ровно ничего. Ни замечаний, которые бросал Пасторелли. Не слышал он потому, что Сесиль провела рукой по волосам, и он увидел ее тонкое запястье; потому, что Сесиль чуть повернулась и сказала несколько слов военному, который пришел с ней; потому, что Сесиль была тут, так близко, – Сесиль, живая, реальная женщина, а не призрак, не сон, не фотография; Сесиль незабываемая и забытая, похожая и не похожая на прежнюю Сесиль; образ, хранившийся в памяти, который вдруг воплотился, движется, поворачивает голову, и губы ее шевелятся, как будто она еще продолжает говорить со своим спутником, не глядя на него, – кто он? Но не все ли равно, кто он? Ведь глаза ее сощурились, всматриваются в полумрак, и Жан чувствует, что сердце у него останавливается. Она увидела его. Несомненно увидела. Они смотрят друг на друга.

Внизу, перегнувшись через трибуну, Фланден делает угловатые жесты, точно сигнальщик оптического телеграфа. Слева кричат. Руки Фландена взлетают, телеграфный столб, надломившись, сгибается… Сесиль и Жан молча смотрят друг на друга. Военный спрашивает что-то. Госпожа Виснер проводит рукой по глазам и словно в чем-то извиняется – в том, что была в каком-то забытьи. В эту минуту новый инцидент в зале приковывает к себе всеобщее внимание, а на хорах опять отворяется дверь, служитель впускает каких-то двух господ. Жан идет к выходу. Пасторелли удивленно смотрит, хочет остановить его. – Я сейчас вернусь, не беспокойся, – и Жан убегает. Однако он видел, что Сесиль встает с места…

– Извините, Люк, мне что-то стало нехорошо…

– В таком случае, может быть, выйдем? – встревоженно спрашивает Люк Френуа. – Нет, нет, я одна… Я только пойду попудрюсь… – Люк Френуа смотрит ей вслед.

Из амфитеатра, в рассеянном свете, падающем сквозь застекленный купол, доносится нестройный и злобный гул. Сесиль, взволнованная, поднимается по ступенькам, полумрак кажется ей багровым. Она идет, не сознавая, что делает, не думая о том, что она скажет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю