Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 117 страниц)
– Ну что – «чехи»?
– А чехи… – повторил Бланшар, – они за Прагу бились…
XIII
Все вокруг блестело, словно отполированный ноготь. Блестела изморозь на дороге и на опустевших нивах, на прикрытых шапками снега крышах с дымящимися трубами; блестящий иней осыпал плечи прохожих, зябко кутавшихся в пальто; блестела звонкая под ногой земля и побелевшие откосы холмов. Капрал Серполе встретил на дороге незнакомку и решил было, что это та самая девушка, которая жила за лесопилкой. Шла она с вокзала… Серполе непременно последовал бы за ней, но ему требовалось безотлагательно зайти в штаб батальона за отпускным свидетельством.
Женщина миновала деревню. Шла уверенно, не оглядываясь по сторонам. Поравнялась с лесопилкой. Казалось, она прекрасно знает дорогу. И действительно, в письме ей подробно описали весь маршрут. Пройдешь деревню. Лесопилка останется позади. При выходе из деревни направо будет дорога. На нее не сворачивай, а пройди еще сотню шагов и тут увидишь другую дорогу и дощечку с надписью «Ферте-Гомбо 3,5 км» – ошибиться невозможно: вот первая дорога направо, а вот налево, и тут же столб и дощечка с надписью. Дорога пошла чуть в гору. Три с половиной километра… ходу всего минут сорок, самое большее три четверти часа. Женщина все шла и шла.
Морозило. Все вокруг бело, пустынно. Когда жилье осталось позади, путница вздохнула свободнее: тут уж никто не спросит, куда и зачем она направляется. Теперь она движется как во сне. Прибавляет шагу, чтобы не так пробирал мороз. Одежонка на ней неважная. Но ее этим не испугаешь, она с детства привыкла к трудной, суровой жизни. Родители ее – крестьяне – жили небогато. Она еще, что называется, под стол пешком ходила, а уже пасла в поле скотину, помогала матери по хозяйству. Дядя уговорил родителей отпустить девочку к нему в город, обещал устроить на фабрику. С двенадцати лет она поселилась у дяди в Лионе. Дядина дочка умерла, и она донашивала ее платьишки. Потом встретила рослого парня, который увез ее с собой в Париж… Париж так Париж. Жизнь изменилась только внешне. Жить – это значит трудиться, не разгибая спины. Работать в поле, на фабрике. Когда выходишь замуж, начинаешь работать вдвоем. Вот и вся разница. Были, правда, в ее жизни два года, когда ей пришлось работать одной. Муж… Что ж, ее муж был прав. Это наш долг. Муж был первым ее наставником. Научил видеть мир таким, каков он есть. Научил понимать, почему в жизни все идет так, как идет. Это он привел ее в партию. Когда у тебя на руках ребенок, не так-то просто быть активисткой. Но разве можно иначе, если хочешь быть человеком, а не машиной… И те два года, что муж находился в отлучке, как бы она могла жить и дышать, если бы не партия! Он боролся там, она – здесь, и поэтому они как будто даже не расставались. А потом он вернулся. Цел, невредим, все такой же. Просто не верилось! Как все было тогда чудесно. И он сам, и его рассказы, и малыш, уже начинавший кое-что понимать… И надо же, снова война! Но теперь уж война была не такая, не наша война… проклятая война, проклятущая разлука… В ноябре он приехал на побывку, на два неполных дня, да и то еле вырвался. Она его почти и не видела: ей надо на завод, а у него одно было в мыслях – восстановить связь с партией, с профсоюзом. Конец ноября и декабрь показались ей бесконечно долгими, куда дольше, чем два с лишним года войны в Испании, – хотите верьте, хотите нет!
Когда на заводе объявили, что она уволена, у нее в первую минуту все внутри оборвалось. Она-то знала, что такое безработица. Остаться без работы сейчас, с пятилетним ребенком на руках, когда муж мобилизован… Два первых долгих, пустых дня. Не к чему подыматься рано. И все-таки она по привычке поднялась до света, хотя дел у нее не было. Обращалась в профсоюз, но там ей ничего утешительного не сказали, – да и кто теперь в профсоюзе! Настоящих товарищей всех поарестовали. А этих назначили сверху, по приказу министерства, теперь они вроде полиции. Вот тогда-то она встретила ту женщину… и теперь ее работа совсем не похожа на прежнюю, которую она делала всю свою жизнь. Пожалуй, не легче, но совсем иная. В ячейке ей в последнее время поручали продавать брошюры. Это надо понимать! Работа не из простых – против тебя нищета, косность. В районной организации выдают столько-то экземпляров. Надо их все распродать, вот и стараешься – вовсе не потому стараешься, что тебе будет нагоняй, если на руках останутся непроданные брошюры. Конечно, в районе не совсем учитывают условия: каждой ячейке – пачка брошюр, и уж как хотите, а в хвосте не оставайтесь. Но, с другой стороны, представьте себе, что эти газеты и брошюры так и будут лежать в пачках, не попадут в нужные руки, – значит, и нужные мысли не дойдут до людей. И значит, товарищам труднее будет дать отпор врагу. Вот, скажем, рабочий, ведь я его отлично знаю, знаю, сколько он зарабатывает, знаю, что у него четверо детей; а все-таки моя задача убедить его: придется тебе, друг, не пойти нынче в кафе… говоришь, дорого? – что ж поделаешь, но если ты не прочтешь того, что здесь написано, тебе же хуже будет, обойдется тебе куда дороже, чем эта брошюра стоит. У тебя нищенский заработок? Кто же спорит, но если ты не будешь бороться, заработок еще снизится… Для того чтобы бороться, надо знать – как. Должно быть, потому, что она всю свою душу вкладывала в продажу газет и брошюр, проявляла такую настойчивость, о ней подумали сейчас… Она не могла забыть об Испании. Ей казалось, что каждая проданная брошюра – это как будто отвоеванная пядь испанской земли, даже если в брошюре речь шла совсем о другом. Быть может, именно поэтому ее и привлекли к такой работе. Одним словом – совсем другая работа… Вся жизнь ее переменилась. Сейчас она обо всем расскажет мужу. Он похвалит ее, непременно похвалит, и при этой мысли она даже покраснела от гордости. Раньше, во время «его» войны, ей подчас было стыдно выполнять будничную, обычную работу, а теперь все изменилось – он на войне, а сражается она. Некоторые женщины не могут этого понять. А какое это огромное счастье – чувствовать себя во всем равной мужу… Она его любит. И когда ей бывает страшно, вспоминает о нем.
Теперь это уж наверняка Ферте-Гомбо…
Деревня вытянулась вдоль невысокого мелового холма с большими белыми пролысинами; в голом поле уныло торчали скелеты тополей. Первые домики словно врезаны прямо в склон холма, и казалось, что, переступив порог, очутишься в пещере. У околицы дома стояли далеко друг от друга. Вся деревня будто вымерла и похожа на обледеневшие остатки какого-то гигантского пиршества. Все дома каменные, все с резьбой – на стенах, вокруг окон, под крышей; все в каменных ветках, в желобках, выступах, в гербах, фигурках, с резными наличниками… То там, то здесь – пустое пространство, словно выбитый зуб: между двух жилых домов виднеется разрушенная стена, и среди груды камней торчат сухие стебли крапивы – развалины еще с той войны… А вон грязнобурая дверь, верхняя половина откинута внутрь, в черноту сеней, и там кто-то шевелится… чей-то глаз подозрительно следит за проходящей по улице незнакомой женщиной. Она боится привлечь к себе внимание. Вот идет человек, кто его знает – военный он или штатский? Не поймешь, что здесь за люди в этом Ферте-Гомбо, да, впрочем, и в той первой деревне тоже. Она ускоряет шаг.
На ней поношенное синее пальтишко, слишком легкое по такому морозу. Правую руку она засунула в карман и сжимает в пальцах обратный билет и еще какую-то свернутую бумажку – что это за бумажка, она даже забыла. Левая рука, в которой она тащит чемоданчик, совсем закоченела. Она старается делать большие шаги, словно стоит дойти вон до тех домов, и все будет хорошо. Надо было бы надеть шляпу, уж очень холодно. Нет, в косыночке лучше, шляпа больше бросается в глаза. Ну, моя, положим, не бросится, скорей на помойку просится. Легким движением головы она откинула прядку волос, спустившуюся на лоб, перехватила чемоданчик в правую руку. Напрасно я не посмотрела, что это за бумажка. Она прикрывает вязаной перчаткой губы; от ветра они потрескались и болят. Почему я не спросила того коротышку, которого встретила, где находится третий взвод? Только бы не ошибиться, только бы не попасть на заметку…
По дороге ей повстречалось несколько мужчин, и каждый по привычке оборачивался ей вслед. Один даже сплюнул от восхищения. Она не решается поднять глаза. Конечно, можно было бы спросить у кого-нибудь… но вдруг ошибешься? Вряд ли. У всех нарукавные повязки, береты, штатская одежда; не звери же они, в самом деле, не съедят ее. А все-таки лучше бы поговорить с кем-нибудь из невоенных, прямо объяснить, что так, мол, и так, жена идет повидаться с мужем: каждый ее поймет, поможет… Каждый ли? Молоденькая девушка выходит из кафе и быстро исчезает за дверью ближайшего домика. Полетте почему-то вдруг становится неприятно, но она старается сразу подавить это чувство. В каком же бараке, в конце концов, живет ее Рауль? Ага, часовой, – значит, здесь канцелярия, офицеры. Лучше свернуть вон в ту улицу.
Здесь ни души. Господи, боже мой, до чего же все-таки холодно! Проходит какой-то человек с вязанкой дров. Коренастый, рыжеватый блондин. Он приветливо улыбнулся ей, и она решается заговорить. Вид у него довольно добродушный.
– Скажите, пожалуйста, вы не знаете случайно, где стоит третий взвод первой роты?
Рыжий опускает вязанку на землю и ухмыляется.
– Как вы говорите, третий взвод? Да это же мой взвод!
– Вот удача-то! Может быть, вы знаете… Не скажете ли, где мне найти Бланшара Рауля, рядового Бланшара?
– А вы его жена?
Она нахмурилась. Сказать этому рыжему? А может быть, лучше не говорить? – Я, видите ли… да, я его жена. Мне хотелось бы его повидать, но так, чтобы не очень привлекать внимание. Говорят, с рядовыми не разрешено видеться.
Рыжий заливается смехом. Он забавно шмыгает носом, вздергивает губу; очевидно, ему лень вынимать носовой платок, и, наконец, хватает с земли свою вязанку.
– Вам действительно повезло: Бланшар – мой приятель, пойду его предупрежу… А вам бы лучше где-нибудь в сторонке обождать… Пойдемте-ка сюда.
Рыжий свернул за угол и вывел Полетту на узенькую улицу, где стояла церковь. Оттуда доносилось жалобное гудение фисгармонии, латинские слова, протяжно пели мужские голоса. Декер пожал плечами. Он их всех наперечет знает, этих певцов. Трое или четверо парней половчее устроили так, что кюре затребовал их петь во время богослужения. Ничего не поделаешь, рождество. Спутник Полетты свернул к кладбищу. Здесь они были укрыты от ветра и посторонних взглядов.
– Я сейчас его приведу, постарайтесь не замерзнуть!
Полетта дышала на окоченевшие пальцы. Рыжий только сейчас заметил, какая она хорошенькая. Он покачал головой, сложил трубочкой губы. Везет Бланшару…
Подходя к кладбищу, Бланшар с Декером еще издали увидели Полетту. Она присела на тумбу возле стены и смотрелась в зеркальце, а сама слегка покусывала губы, чтобы они заалелись; открытый чемоданчик лежал у нее на коленях. Аккуратненькая дамочка, ни помады, ни пудры не употребляет, волосы прекрасные, темнокаштановые, а что было бы, если бы она еще завилась… – Рауль!
Полетта чуть не вывалила все из чемодана на землю: – Осторожней! Давайте-ка сюда. – Декер подхватил чемоданчик, закрыл его, из деликатности отошел и стал смотреть в сторону. А Бланшар крепко обнял жену. Оба молчали. Краешком глаза Декер заметил, что супруги поцеловались. «Ах, чорт возьми!» – подумалось ему. И он уставился на свои солдатские башмаки. Он бы, конечно, ушел, оставил их наедине, но нужно было сторожить, как бы кто не заявился. Он осторожно погладил чемоданчик. Старенький фибровый чемоданчик с металлическими уголками. Обыкновенный темнозеленый чемоданчик. Он поднял глаза. На здоровье, детки! Бланшара бромом не возьмешь. Тут Рауль как раз обернулся, не выпуская Полетту из объятий. – Послушай-ка, Декер.
– Чего?
Они немножко пройдутся. Может быть, Декер попросит мадам Ваг пустить их к себе, они бы посидели у нее в столовой. Здесь ведь и замерзнуть можно… А через четверть часа возвращайся. Мы будем здесь. И чемоданчик, если не трудно, захвати с собой.
– Ладно, – согласился Декер.
Бланшар и Полетта пошли по направлению к холмам. Рядом с женой Рауль казался еще крупнее. А что если, как на грех, там идет сегодня ученье? Нет, сегодня никого нет. Теперь там пусто: все ковыряются внизу, у выхода из деревни. Полетте повезло, явилась как раз тогда, когда взвод Рауля отдыхает. Декер завернул за угол и направился к дому мадам Ваг.
– А кто она такая? – спросила не без тревоги Полетта. Рауль улыбнулся. – Очень славная женщина. Мы с Декером ей дрова колем; у нее и без того дел по горло: зашилась с ребятишками невестки, та больная лежит, не встает… в доме ни одного мужчины… Ну, ну, Полетта, сразу же и ревновать? – Она прижалась к мужу. С минуту оба молчали. Рауль посмотрел на Полетту. Какая у нее прозрачная кожа, не скажешь даже, что брюнетка. А щеки розовые, должно быть, от холода.
– Послушай-ка, – начала Полетта серьезным тоном, – я, знаешь, почему приехала? Не могла я больше ждать, мне необходимо было тебя видеть…
Рауль хотел было сказать ей: «Дорогая ты моя!», но когда Полетта подняла глаза и Рауль увидел выражение ее лица, он промолчал и вопросительно взглянул на жену.
– К нам приходили, – продолжала она. – Полиция приходила. Все начисто перерыли. Пять часов копались. Можешь себе представить, пять часов, три человека. Меня допрашивали, даже маленькому задавали вопросы. Битых пять часов. Все твои письма перечитали. Старые газеты перебрали по одной. Каждую стенку обстукали, из шкафа все выбросили. А вот полку над краном не тронули, не заметили, идиоты… Нет, ты подумай только. Они пытались заставить малыша сказать, что ты был в Испании…
Рауль остановился. Обнял за плечи Полетту. И сказал только: – Крошка ты моя! – В этих словах было все, что накипело у него на сердце. Полетта взяла большую сильную руку мужа и нежно прижала к своей щеке. Потом вдруг отошла в сторону. Снег на холме ослепительно блестел.
– Вот я и решила тебе все сообщить. В среду с обыском приходили, на рассвете. Пришлось заявить на заводе. Ну, и выбросили меня. Нет, нет, не беспокойся, – я уже устроилась, работа-то у меня есть…
Рауль с восхищением смотрел на жену. Он уже давно знал, что жена у него молодчина. Когда он уезжал в Интербригаду, сколько их малышу было? Годика два, если не меньше? И все-таки Рауль еще не знал, какая у него жена.
– Ну, слушай… Они выпытывали у меня… Ты запомни, на всякий случай, что я им сказала… Они спрашивали: но если так, то где же он был все время после того, как ушел от Сальмсона. Где работал? Я вот ни столечко не растерялась, сказала, что ты был у моего отца в Дроме… Слышишь? Запомни: ты был у отца в Дроме, скотину пас…
– А если они старика спросят?
Но Полетта все предусмотрела, уже написала старикам. Да неужели же поедут в Дром, будут расспрашивать ее родителей? Бланшар чуть было не расхохотался. Да, работенки у шпиков нынче хватает. Всех дел до конца не распутаешь.
– Ты представить себе не можешь, что сейчас происходит. Они прямо голову потеряли. Даже смешно глядеть на них, если бы не было так грустно. Весь Париж вверх дном перевернули. А в наших кварталах то к одному придут, то к другому. Представь, соседи со мной очень милы, никогда бы не подумала. Все говорят, что это просто позор. Мадам Фюмьер тебе кланяться велела.
– Вот она, их война, – с горечью пробормотал Рауль.
– Война? Они все валят на войну. Они мстят за тридцать шестой год, вот и все. Я же говорю тебе, они прямо голову потеряли. Думали, что это так просто – расправиться с партией.
Видно было, что это слово уже давно просилось на уста Полетты. Она произнесла его с гордостью и так громко, что оба разом оглянулись и посмотрели вокруг. Ни души. Тихо. Только белый, даже какой-то голубоватый снег. Брошенная тачка молитвенно вздымала к небесам свои деревянные ручки возле засыпанного снегом пугала. Полетта заговорила снова:
– Они просто взбесились! Говорят, по всей Франции, по всем дорогам разъезжают молодчики на мотоциклах, повсюду заставы, прохожих останавливают, проверяют документы… Ищут Жака и Мориса. Они с ума сходят оттого, что не могут найти Жака и Мориса.
– Ага! – воскликнул Рауль. – Значит, не нашли?
У них здесь в Ферте-Гомбо никто ничего не знает, все время думаешь так и этак, ломаешь голову, слухи разные ходят… – Ты только представь себе, что было бы, если бы их нашли, – воскликнула Полетта, – по всей Франции раструбили бы, вы бы давно уж узнали. – Но из последних слов Рауля Полетта поняла нечто важное: – Значит, вы здесь не получаете литературы? – Слово «литература» прозвучало немного странно в устах Полетты, она поняла это по взгляду Рауля: разумеется, она переняла это выражение от своей связной. Значит, у нее есть связная? Через каждые две фразы у Полетты вырывалось какое-нибудь необычное или в необычном смысле употребленное слово. Так бывает с молодым подмастерьем: работает всего несколько дней, а уже сыплет странными, непривычными названиями инструментов и предметов. – Бери скорей, пока я не забыла. – Полетта вытащила из сумочки небольшую пачку листовок. – Ты их потом прочтешь. – Но Рауль, слушая Полетту, уже не мог оторвать глаз от листовок.
– Это здорово кстати, – сказал он наконец. – Я им уже все объяснил про Финляндию. Но нужны материалы, факты, фактов нам недостает…
– Ты потом прочтешь, слышишь? А пока спрячь хорошенько.
Рауль обнял жену, положил листовки в карман. Полетта рассказывала, что делается на заводах. Шпик на шпике. Особые списки подозрительных. В первое время хватали всех подряд, а теперь у них новый приемчик: вручают приказ об отъезде, якобы посылают работать на завод в провинции. Человек уехал – и словно в воду канул.
– Говорят, больше всего угоняют в департамент Сены и Марны. Там в Мелене сажают в поезд, а затем… в тюрьму или в лагерь – никто не знает. Тысячами увозят. Рассказывают, что Сена и Марна – это такой департамент, где охранка хозяйничает вовсю.
– И мы здесь об этом слышали. О Сене и Марне. Мы ведь в ведении той же самой жандармерии. Ну, скажи теперь, как наши?
Полетта рассказала мужу все новости. Об Антонио она ничего не слыхала. Трудность вот в чем: после роспуска партии нашим людям не следует встречаться без особой надобности, чтобы не наводить шпиков на след. И потом некоторые ушли в подполье, «в туман»… Полетта заметила вопросительный взгляд мужа и подтвердила: – Да, у нас теперь так говорят: «ушли в туман»…
Сейчас никогда не знаешь в точности, почему человек исчез – то ли в солдаты забрали, то ли посадили в тюрьму, то ли он ушел «в туман». А расспрашивать нельзя. Если бы ты знал, какую расправу они учинили над депутатами, ужас! И Полетта рассказала о двух депутатах. Она не знала в точности, где они сейчас, не то в тюрьме Сантэ, не то в Версальской. Почему в Версальской? Так ей передавали. А может быть, действительно в Сантэ… Оба они инвалиды еще с той войны. Им, видишь ли, оказали милость, потому что, надо тебе сказать, никаких льгот для политических заключенных больше не существует, а депутатов бросают в одиночку. Так вот, у этих двух… у одного разбито лицо, осколком снаряда глаза попортило, а они отняли у него очки, значит, он теперь совсем, совсем слепой; у другого отняли протезы, он не может ходить… Так вот, «из милости» их посадили вместе, и слепой должен носить того, безногого, к параше…
– Гады проклятые! И они осмелились их тронуть? Да кто же это? Неужели Жан и Феликс?
Крупная слеза поползла по щеке Рауля. Полетта стерла ее перчаткой. И произнесла тихо, но решительно:
– Но ведь все равно партию… Партию им не сломить.
Пора было возвращаться. Должно быть, Декер уже ждет их на кладбище. Полетта заговорила о сыне. С ним теперь гораздо легче, стал такой понятливый мальчик. Помнишь, ведь какой он был капризный? А уехал отец, и все капризы как рукой сняло. Когда полицейский упомянул при нем о Пассионарии[304], ты бы видел только, – посмотрел сначала на меня, а потом говорит: «А что это? В кино показывают?» Подумай только!
Рауль засмеялся. Он почувствовал гордость, такую гордость, что даже не нашелся, что сказать. В молчании они прошли еще несколько шагов. И потом, как бы продолжая свою мысль, Рауль спросил Полетту: – А ты ничего не говоришь, какую же ты работу нашла?
Полетта взяла мужа под руку. Нежно сжала пальцами его сильные бицепсы. Потом вдруг застеснялась, как девочка, и, уставившись на свои стоптанные туфли, прошептала:
– Я работаю для партии. Так вот, я хочу отвезти Мондине в Сен-Любен… Мама за ним присмотрит, да и ему полезно будет на свежем воздухе пожить…
Она ждала ответа. Но Рауль молчал, и молчал потому, что боялся сказать не то. Чего доброго, Полетта подумает, что он боится за нее, или слишком уж удивлен, или считает, что ей это не подходит. Полетта работает для партии – что ж? Так оно и должно быть. Во всяком случае, он обязан вести себя так, чтобы она поняла: Рауль считает, что так оно и должно быть. Молчание нарушила Полетта:
– Значит, не пиши мне больше… пиши моим старикам и Мондине, а уж я как-нибудь получу от них сведения о тебе. Я съезжаю с квартиры, оно будет вернее.
Рауль молча слушал Полетту. Значит, так. Рауль вспомнил, как он уезжал в Испанию. Полетта тоже ничего не сказала, когда он объявил ей, что едет. А сколько он мучился, ломал себе голову, как сообщить ей об этом. Полетта тогда ничего не сказала. А теперь ничего не сказал он. Ясно, что Полетте нелегко было собраться с духом и сообщить ему… Скоро Новый год, еще один Новый год в разлуке; вспомнилось, как встречали Новый год в Гвадалахаре…
– Выходит, – сказал он, взглянув на Полетту, – что в эту войну сражаются женщины?
– Что ж, возможно и так… – ответила Полетта.
XIV
От сорокового года все, даже Пасторелли, который принципиально ни во что не верил, ожидали чего-то необыкновенного. Тысяча девятьсот сороковой год… Газеты пестрели предсказаниями старинных и нынешних оракулов. Даже Нострадамуса и святую Одилию вытащили на свет божий, а о знаменитых современных астрологах и говорить нечего, к ним теперь не подступись. Война кончится еще в этом году блистательной победой союзников. Народы, ставшие, по всей видимости, добычей атеизма, вернутся в лоно религии. Появится великий полководец, который на полях сражений возродит былую славу Франции. Самый ближайший приспешник Гитлера предаст его. Япония нападет на Советы… По мнению некоей знаменитой особы, обитающей возле Волчицы, на земле воцарится мир: одни утверждали, что это будет папа, другие – что Муссолини. А Жан де Монсэ думал: «Будем ли мы в новом году вместе, Сесиль и я?.. Сесиль и я…»
Что бы ни было суждено сороковому году, он начался снегопадом, конные состязания в Венсене открылись по зимней дорожке. Генеральная репетиция в костюмах: повсюду военные, ипподром во власти армейских. Шинели даже в раздевалке для жокеев. – Теперь даже качалки[305] выкатывают военные, – говорил Мерсеро. – А нам-то что? – ворчал Пасторелли. Но как тут разобраться, когда каждый день пишут о поражениях русских – там одна дивизия разбита, здесь другая, а институт Гэллопа уверяет, что 88 процентов американцев – за финнов. Жан взглядом спрашивал Пасторелли, можно ли всему этому верить.
Во время рождественских каникул дружба между Пасторелли и Жаном Монсэ окрепла. До сих пор они поглядывали друг на друга, как два котенка, которые еще не знают, стоит ли им играть вместе или лучше поцарапаться из-за клубка шерсти. Сначала они говорили о том, о сем, встречались не так-то уж часто. Во время каникул они привыкли бродить по пустынному в эти дни Парижу. Тогда-то у них и зашла речь о том, о чем раньше, видимо, оба не решались говорить. Но мрачное чело Пасторелли разгладилось только в первых числах января, когда разговор коснулся предстоящего заседания палаты.
А до того… В декабре Жан раз десять собирался зайти к сестре. И всякий раз находил весьма убедительные, по его мнению, причины не ходить. Главная причина та, что Ивонна будет обращаться с ним, как с мальчишкой. Особенно когда обнаружится его невежество в определенной области – невежество, которое он и сам за собой знал. Одно было ясно: Жан под всевозможными предлогами избегал встречи с сестрой, и так же ясно было, что в ее присутствии он побоялся бы открыть рот. Это тянулось целый месяц. Он даже объяснял себе свое влечение к новому товарищу именно тем, что Пасторелли (так Жан, во всяком случае, думал) обладает отсутствующими у него самого знаниями. Быть может, с помощью Пасторелли ему легче будет разобраться в некоторых вопросах. Почему он так решил – неизвестно, особых оснований на то не было, если не считать двух-трех случайно оброненных Пасторелли слов. Пасторелли был не из болтливых. С ним приходилось быть начеку. Одна неуместная фраза, и он тут же замыкался наглухо, словно на ключ… А в ожидании его откровений Жан не шел к сестре… Он даже сам себе не признавался, что удерживало его от посещения Ивонны. Не то ли, что во время их последней встречи в ноябре он из какой-то стыдливости отрекся перед сестрой от Сесиль? И эту ложь он скрывал от себя еще старательней, чем ложь, допущенную в разговоре с Мишлиной. Не мог же он спросить тогда у Мишлины о том, что Мишлина, самая обыкновенная девушка, ровно ничего собой не представлявшая, все-таки знала, а он, Жан, не знал. И самая ложь его Мишлине тем и объяснялась, что «быть с нами», как говорила Мишлина, – это как раз и означало знать определенные вещи, даже прямо предполагало знание определенных вещей… Но с Ивонной дело обстояло хуже. С каким развязным видом ответил он тогда па ее вопрос: «Ну, как твоя великая любовь?», как небрежно он бросил: «Ну, знаешь…» Ивонна – не Мишлина. От нее не отделаешься одной фразой, вроде той, которую он тогда напрасно произнес. Так он думал, а сам объяснял эти колебания не столько своим чувством к Сесиль, сколько своим политическим невежеством. Такое объяснение в известной степени оправдывало Жана в его собственных глазах. Прежде чем начать разговор с Ивонной, Жану хотелось хоть немного набраться сведений. Теоретических сведений. Например, Маркс. Он в жизни не читал Маркса. В продаже, впрочем, нет ничего из его сочинений. Вы только представьте себе, некий молодой безумец зимой тридцать девятого – сорокового года заявляется в книжный магазин и вежливо адресуется к продавщице: «Нет ли у вас, мадам, сочинений Карла Маркса?» Его бы просто выставили вон. Словом, подходящих книг не было нигде, даже у букинистов на набережных. Полиция господина Даладье не жгла книг. По словам Пасторелли, полицейские просто конфисковали запрещенные книги, пускали их под нож или же складывали грудами в подвале префектуры, где они неминуемо должны были погибнуть от сырости, так как рядом протекала Сена… Вот эти-то разговоры и возбудили интерес Жана и к Пасторелли и к Марксу. Оказалось, что о Марксе молодой де Монсэ знает гораздо меньше, чем о Жеане Риктюсе. А ведь подумать только, какую роль марксизм играет в современном мире, – даже если считать его измышлением дьявола, как утверждал Мерсеро. Непростительно не знать, что же это такое. А ведь Жан даже толком не знал, что такое профсоюз… Все говорят о коммунистах. В сущности, Жан ничего, буквально ничего не знал о коммунистах… Он так и сказал Малу Маслон: – Только и слышишь, что о коммунистах да о коммунистах, а чего хотят коммунисты? Из чего они исходят? – Малу презрительно пожала плечами: нашел о чем думать! А не найдется ли в ее библиотеке на авеню Фош соответствующей литературы?.. На следующий день Малу притащила ему книжонку Прудона «Литературные майораты», одну книгу Жореса и краткую историю профсоюзного движения. Больше она ничего не откопала. Нельзя сказать, чтобы эти книги очень увлекли Жана. Жан – и в этом заключалась главная трудность – так и не мог себе представить, что такое профсоюз. Пасторелли здорово подтрунивал над Жаном, когда тот признался в своем невежестве. Признался Жан и в том, что, в сущности, он не понимает, в какой мере синдикализм Пелутье[306] мог объяснить нынешнее положение вещей… В голове у Жана перемешалось все: профсоюзы, Интернационал, забастовки, Бланки[307], о котором он нашел специальную брошюрку в магазине на улице Месье-ле-Пренс, тейлоризм, система Бедо[308], непротивление, корпоративизм… Как распутать этот клубок? Конечно, ему мог бы помочь Серж Мерсеро. Недаром отец Сержа был секретарем Конфедерации французских предпринимателей. Если бы только Серж пожелал… Но Серж не желал возобновлять разговор, который произошел между ними в первые месяцы знакомства и в котором осталось столько загадочного для Жана де Монсэ. Серж твердил, что все это ужасная скучища, что пусть об этом беспокоится полиция, пусть она наведет порядок, и начинал разглагольствовать о свободе личности, о том, что жизнь – приключение, о духе сообщничества. Жану все это до смерти надоело. К тому же ему решительно не нравилось, когда в его присутствии говорили о любви в слишком развязном тоне. В клинике самым интересным человеком для Жана, несомненно, был Пасторелли. Должно быть, потому, что он держал себя замкнуто. У Пасторелли было длинное, некрасивое лицо, резкие движения. Крепкий юноша, но явно недоедавший с детства. На висках два-три прыщика. И всегда у него такой вид, словно ему не по себе от того, что он иного склада, чем все остальные студенты. Казалось, больничные санитары ему ближе. Ресницы у Пасторелли были совсем светлые, очень густые. Во время разговора он то и дело опускал веки, но не от скрытности: если уж он глядел на вас, то глядел в упор. Нет, стеснительность его шла совсем от другого. Он не любил пустой болтовни. Знал ли Пасторелли, что такое профсоюзы? Смешнее всего, что Пасторелли краснел, когда ему задавали такие позорно глупые вопросы. Есть же люди, которые не знают, куда деться от стыда, когда кто-нибудь в их присутствии спрашивает смысл латинской цитаты, известной любому лицеисту-старшекласснику. Пасторелли пустился в объяснения, а Жан честно пытался понять. Однако получилось то же самое, что с книжками, которые он взял у Малу: слова он понимал, а общего смысла не улавливал по той простой причине, что у него не было реального представления о жизни рабочих…
Однажды во второй половине декабря Монсэ и Пасторелли после занятий вышли вместе. На бульваре Сен-Жермен им повстречались новобранцы. Толпа молодых людей бежала по пустынному, серому, скованному морозом бульвару. Новобранцы как новобранцы, – такие же были и в прежние времена. С разноцветными лентами, с позолоченными значками, к шляпам или фуражкам прикреплены сложенные треугольником лубочные картинки-удостоверения с надписью «годен». Они бежали, толкались на ходу, вихрем врывались в метро. Пасторелли брезгливо поморщился и довольно грубо выразился на их счет. А у Жана сильно забилось сердце. Не то чтобы он нашел этот маскарад особенно уместным или этих парней особенно умными. Но ведь они уходили в армию, их втягивала таинственная, жуткая машина войны, Жан попытался было объяснить свои чувства товарищу. – Подумаешь, – отрезал Пасторелли, – мне на них глядеть противно! Не отдавать себе отчета в том, что происходит. В их годы… – А ведь они были всего годом старше Пасторелли и Жана де Монсэ. Пасторелли свирепо сплюнул и предложил Жану дешевую сигарету. Сбоку у него нехватало одного зуба. Пальтишко узкое, воротник весь вытерся – от бархата и следа не осталось. Ногти он стриг так коротко, что даже смотреть было страшно. – Скажи, пожалуйста… почему это тебе пришло в голову… расспрашивать о профсоюзах?




























