Текст книги "Коммунисты"
Автор книги: Луи Арагон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 117 страниц)
«Германизировалась»… есть слова, от которых становится страшно. Там на гравюре была не госпожа Бонне. Ни госпожа Бонне, ни господин Бонне, никто из тех, кто довел нас до всего этого, не предстанут перед судом. Лейтенант Гайяр постепенно стал забывать, что перед ним «австриячка», королева, состоявшая в заговоре со своим братом, австрийским императором… Он видел только машину правосудия и ненависть, ненависть, которая окружала женщину. Он забывал, что это была ненависть его народа, его собственная ненависть к изменникам. Мало-помалу он стал видеть только женщину, стоявшую перед судьями, мало-помалу эта женщина стала Ивонной, у которой отняли детей… Ивонна с каштановыми глазами… Ивонна. Почему бы Ивонне стоять перед судьями? Ведь нет же никаких, положительно никаких причин, чтобы Ивонну судили. Никто не тронет Ивонну, никто не тронет детей. Они ничего не сделали! Но как ни старался лейтенант Гайяр убедить себя, что Ивонна ничего не сделала, он боялся.
В тесной комнатушке было очень холодно, и самое разумное, конечно, сразу же забраться в постель. Тем паче, что подымался Гайяр к себе очень поздно. Но он никак не решался раздеться, уйти в альков, в ночь. Чтобы не поддаться холоду, который пробирал до костей, он пытался разжечь огонь. С вечера ему приносили охапку сухих дров, но они сразу же сгорали, да еще надо было оставить несколько поленьев на утро. Конечно, он мог бы попросить, чтобы ему давали больше дров, но пойдут строить догадки: зачем это лейтенанту Гайяру понадобилось столько дров? Всем хватает одной охапки… а ему нехватает. Значит, он поздно засиживается… А почему он так поздно засиживается? Что это он там полуночничает?.. Лейтенант Гайяр боялся таких догадок. Поэтому он притаскивал в карманах всю бумагу, которую мог собрать, – газеты, письма – и каждый вечер жег их в камине… Не то чтобы у него накапливалось очень уж много писем, но все же Ивонна пересылала ему деловую корреспонденцию; конечно, она сначала сама все прочитывала во избежание недоразумений – мало ли что люди могут написать? Словом, это были чисто деловые письма… А все-таки лучше их уничтожать… Он жег даже письма Ивонны, хотя Ивонна никогда не писала ничего лишнего. Но нельзя же все предусмотреть. Было ужасно жечь письма Ивонны. Как будто это была частица самой Ивонны, его нежной, бледной Ивонны, и оттуда, из огня, на него могли глянуть ее глаза. Нет, нет, Ивонна здесь, на камине. Она прижимала к себе ребятишек, и ему хотелось попросить у нее прощения. А вдруг у нее отняли детей? Вот она стоит одна. Одна перед судьями… Страшное видение рассеивалось, перед ним снова была Мария-Антуанетта, и он бросал в огонь еще одно письмо Ивонны, он глядел, как пламя охватывает листок бумаги, и края его медленно загибаются, словно сжимаются пальцы маленькой женской руки… А когда больше нечего было жечь, он подливал в огонь одеколону: просто удивительно, какое жаркое пламя вспыхивает от двух-трех капель спирта.
Лишь бы со двора не заметили света! И не только потому, что у них строго насчет затемнения. Лейтенант Гайяр снова и снова проверял, плотно ли закрывает окно черная бумага, оправлял занавески, парные к тем, что висели в алькове, – такого же желтовато-зеленого цвета. А вдруг кто-нибудь не спит и бродит в темноте? Хотя для этого нет никаких оснований. Это запрещено. Но вдруг кто-нибудь заболел – и послали за доктором Марьежулем или за его помощником… А кроме того, за ним следят, это как пить дать. Но кто? Хоть бы знать, кто именно? Такой же офицер, как и он сам, или сержант? А может быть, кто-нибудь из писарей? Как-то капитан намекнул ему… Вернее, ему показалось, что капитан намекнул. Ничего удивительного, если и покажется, когда все время думаешь об этом. Возможно, капитан говорил вовсе не о нем, а так, – вообще сказал… Возможно, капитан ничего и не знает… Как бы не так! А план мобилизации на что! Кто-кто, а уж капитан знает. Наверняка майор ему сообщил. Да кроме того, когда в столовой бывали гости, Гайяр замечал, что они шушукались, переглядывались. Надо быть просто наивным младенцем, чтобы думать… Если капитан тогда намекнул, – это чистая любезность с его стороны, так сказать, косвенное предупреждение. Счастье еще, что он попал в эту роту, а не в Ферте-Гомбо к Блезену…
Перед сном лейтенант Гайяр проверял содержимое своего сундучка. Проверял каждый вечер. Открывал сундучок, ставил на кровать вынимающееся отделение для белья, выкладывал все вещи, заглядывал на дно сундучка. Просматривал каждый носовой платок, перетряхивал все рубашки, кальсоны. Разворачивал каждую пару носков и свертывал их снова, – как на таможне просматривают багаж. Вкладывал обратно отделение для белья, тоже тщательно осмотрев его. Медленно обходил комнату, заглядывая во все углы, словно проверял, везде ли хорошо вытерта пыль. Мало ли что бывает! Вы оставите плащ на стуле, а вам возьмут да и подсунут что-нибудь в карман. Как же это я не посмотрел в карманах плаща? Нет, все в порядке. Куда угодно могут сунуть. А потом войдут, будут искать, а ты лежишь в это время в постели… Поди доказывай, что ты и в глаза не видел этой бумажки, хотя она обнаружена в твоем кармане… или, того лучше, аккуратно запрятана среди носовых платков. Кажется, вчера к полковнику приезжали из охранки…
Пока еще горит свет и пока ты не разделся, – все в полгоря. Слушаешь, как постепенно стихают в доме последние звуки. Вот передвинули стул. Кто-то кашлянул. А затем только равномерный, нудный стук дождя по крыше да вой ветра в трубе. Сидя на стуле, уронив руки между колен, смотришь в огонь, поддерживаешь огонь, ловишь последние тихие вздохи огня. Что сейчас делает Ивонна? Дети, понятно, спят, а Ивонна?.. Вот она в халатике прикорнула в кресле. Никто больше не заходит к Ивонне. Одна, совсем одна, с тех пор как поссорилась со своими стариками. Тоже хороши! Идиоты! Ивонна поссорилась с ними из-за меня. Да, из-за меня. Вот как получается: есть отец, мать, а когда не все идет гладко, вдруг выясняется, что у вас разные взгляды… Приходится ссориться с близкими. Впрочем, на тестя наплевать, чорт с ним! Но Ивонна очень любит свою маму. Даже странно, как такие вещи сказываются на семейных отношениях. А этот дурачок Жанно… небось, теперь уж не твердит, что пойдет на фронт, как тогда, в августе… Он, конечно, держит сторону отца, щенки всегда ластятся к тому, кто их кормит… Что же делает сейчас Ивонна? Если бы я хоть мог думать, что она спит. А она, наверное, не спит. Не стану думать, что там что-то произошло. Последнее ее письмо написано пять дней тому назад: «Странно, но я совсем не похудела»… писала Ивонна… Пять дней – срок обычный, ведь письма не сразу раздают, их нарочно задерживают… Подумать только, письмо идет из Парижа целых пять дней! Шестьдесят километров – пять дней! Может быть, их задерживают в полку, в канцелярии полковника… Интересно, кто их читает? Готие? Впрочем, не все ли равно… Пять дней тому назад все еще было в порядке. Ну, а теперь? Мало ли что может случиться за пять дней. Глупости какие, ничего не случилось… Ну, допустим даже самое худшее, но ведь Ивонна ни в чем не замешана. И я тоже. А она тем более. С чего это я так боюсь? И чего боюсь? Что, собственно, может произойти?
Лейтенант Гайяр подымает голову и смотрит на Ивонну. Ивонна прижимает к себе детей, она улыбается по-своему, немного принужденно, левый уголок рта слегка приподнят. У нее красивые темные глаза, и у мальчика такие же. Вот Моника вся в меня. Смешная, как она старательно прячет больную лапку! Лейтенант Гайяр помимо своей воли поворачивает голову. Ему хотелось бы, не отрываясь, смотреть на Ивонну. Но он помимо своей воли поворачивает голову и смотрит направо. Мария-Антуанетта стоит перед судьями, тени вокруг нее угрожающе сгущаются. Ну до чего же глупо! Мария-Антуанетта похожа на госпожу Бонне. Германизировалась! Они хотели нас германизировать, а теперь те самые господа, которые хотели нас германизировать… Какое безумие! Какое лицемерие!
Лейтенант Гайяр знает, что когда он ляжет в слишком мягкую постель, натянет на ноги старый красный пуховик, из которого лезут перья и противно колют пальцы ног, – шум, доносящийся со двора, треск мебели, каждый звук – все это получит особое значение, станет тревожно, и от страха сердце будет, как бешеное, биться в груди. Он оттягивает и оттягивает эту минуту. Что бы еще такое сжечь? Разве вот это?.. Недавно ночью явились. Все было слышно. Он сразу подумал: ну, на сей раз за мной… Или нет? Слышны были осторожные шаги по коридору. Слишком громко постучали в какую-то дверь. Зазвучали голоса. Лейтенант Гайяр ждал. Он вдруг перестал бояться. Совсем перестал бояться. Раз это за ним, раз никаких сомнений не остается… Он просто ждал. Ничего не найдут ни на нем, ни в вещах. Насчет этого будьте спокойны, он сам все перебрал. Ни одного адреса, ни одного номера телефона. Он боялся за других, не за себя. Больше всего его мучило, что он не знал, не приходили ли уже к Ивонне, сначала к Ивонне! Он убеждал себя, что по логике вещей, по справедливости должны были начать именно с него. Обязательно с него. Внизу ходили по коридору, но на второй этаж не поднялись. Мотор глухо урчал в темноте и вдруг громко затарахтел. Машина отъехала. Внизу кто-то с шумом передвинул стул. Видно, снова лег. Нет, приезжали не за лейтенантом Гайяром.
На следующее утро он не стал спрашивать, что произошло ночью. Все делали вид, будто ничего не случилось. О ночном происшествии молчали. Робер хотел было расспросить своего денщика Пайо, – на вид он славный малый. На вид! Нет, лучше не спрашивать. Он повел людей на учение. Старался не встречаться взглядом с тем высоким парнем из департамента Нор, на которого ему указывали; впрочем, Гайяр с ним ни разу не заговаривал. Если он и коммунист, все равно надо делать вид, что мне об этом ничего не известно. А зачем мне на него указывали? Думали, что я не выдержу и вступлю с ним в разговор?.. Только за завтраком капитан мимоходом, даже не взглянув на Гайяра, спросил Лурмеля: – А что говорят в вашем взводе, Лурмель? Ну, о том, что произошло сегодня ночью. – Лейтенант Лурмель, прирожденный кавалерист, матерый гусар, презрительно повел плечами: – Знаете, господин капитан, я не охотник разговаривать с солдатами, особенно на эту тему!
– Они, конечно, заметили, но слова не сказали: все было проделано вполне корректно, в канцелярии…
– Кстати, господа, Ватрен нас покидает, майор берет его к себе – командовать нестроевой ротой…
Гайяру очень хотелось расспросить Лурмеля. Но к чему? И так все ясно. А Лурмель может удивиться, почему лейтенант Гайяр так заинтересовался этой историей. Ведь обычно лейтенант Гайяр не проявлял ни малейшего интереса к тому, что происходит вокруг. Делает свое дело и не задает никаких вопросов. Хотят арестовывать людей – пусть арестовывают. Его это не касается. Он делает свое дело, ничего ему не надо знать, и у него пусть ничего не спрашивают. Сегодня утром он получил письмо. От кого? От жены. Она пишет о детях, о том, что видела брата Жана, он поступил на медицинский факультет. Пусть читают: ничего другого в письме нет.
Но самое худшее – это все-таки ночь, настоящая ночь, когда лампочка потушена и, утопая в слишком мягкой постели, смотришь, как медленно подергиваются пеплом огненно-красные угли. Тогда не остается ничего, за что можно было бы уцепиться, ничто не отвлекает от страшных мыслей, от мыслей об Ивонне… Ивонна… Ивонна, бледная, черноволосая… котенок мой, бархатная моя…
Ветер и дождь осаждают замок Мальмор.
IV
Итак, Ватрена откомандировали в нестроевую роту; он поселился на вилле госпожи Дюплесси – в конце длинной площади, позади памятника павшим, в двух шагах от штаба. О Мальморе он не жалел. Право, не жалел! Вилла – настоящий пряничный домик, сбоку крылечко с раздвижным полотняным навесом в виде зонтика; стояла она посреди сада, заросшего у забора бересклетом; здесь было куда уютнее, чем в замке. Комнатки маленькие, кинул в печку два полешка – и уже тепло. Столовался он у майора (полковник не хотел брать новых нахлебников и сам сказал вновь прибывшему, что ему придется столоваться у Наплуза); в столовой майора народу немного, и не приходилось, как в Мальморе, просиживать целые вечера в скучнейшей компании. Командовать нестроевой ротой – это, конечно, не пустыня Гоби… К тому же здесь значительно легче с горючим, – на сей предмет имеется под рукой Готие… Обе хозяйки очень мило заботились об адвокате. Мать, полуслепая старушка, радовалась, что к ним на постой поместили офицера: все-таки развлечение. Дочка не красавица, но славненькая. Словом, жилось у них тихо и приятно.
Ватрен вдовел одиннадцатый год. До сих пор он не мог забыть Луизу, но понемногу привык к холостяцкому положению. Люди его стесняли, даже мужчины. Каждой вещи он отводил свое постоянное место; и самое главное было, чтобы каждая вещь лежала именно там, где ей полагалось лежать… Сам Ватрен – высокий, не толстый, а скорее плотный, гладко выбритый мужчина, с короткой шеей, с крупными чертами лица, с большим носом, с намечающимся вторым подбородком, с проседью в коротко остриженных рыжеватых волосах; он легко, по любому поводу, впадал в мечтательное раздумье и не любил, чтобы нарушали ход его мыслей. Здесь, у Дюплесси, все было по нем: кровать с медными шариками, стеганое блеклорозовое атласное одеяло, двойные занавески на окнах – одни тюлевые, зачем-то перехваченные под багетом да еще в середине, и другие, свободно падающие по обе стороны окна. Обои кремовые с мелкими цветочками. Мебель в английском стиле, три лампы – верхняя, под потолком, с выпуклой звездой, похожа на большой прозрачный леденец. На всех столиках салфеточки, накидочки… словом, спальня мадемуазель Ядвиги. Она охотно уступила офицеру свою комнату, а сама перебралась в мансарду.
Ватрен видел Ядвигу только по утрам. Она сама приносила ему на подносе завтрак. Сначала ему казалось, что это неспроста. Но круглое зеркало, висевшее над камином, безжалостно отражало лицо пятидесятипятилетнего мужчины. Что это он, в самом деле, вообразил? Ядвига совершенно просто и естественно заботилась о пожилом лейтенанте. Очень мило с ее стороны, и только.
По вторникам и пятницам он ездил в Париж. С разрешения майора, конечно. Нельзя же было запускать дела. Адвокат Летийель, моложе Ватрена лет на двадцать, но освобожденный от военной службы, не мог уследить за всем – достаточно послушать, как он говорит; все дела потруднее он оставлял для Ватрена, назначал прием клиентов только на те дни, когда приезжал патрон. Разве мог Летийель разобраться, скажем, во фрахтовых делах – основная специальность Ватрена. К тому же со времени войны все страшно усложнилось. Возьмем хотя бы эту историю с танкером, задержанным в Лиссабоне…
– Тут к вам несколько раз приходил вот этот… такой… еще заикается… Мне он ничего не пожелал сказать… Хочет говорить только с вами.
Все это Летийель произнес голоском старой девы и неодобрительно поджал губы. Был он небольшого роста, с рыжими кустистыми бровями; глаза рыбьи, невыразительные. Он охотно отпустил бы усы, но боялся, что они получатся вроде бровей. Только по свежему цвету лица видно было, что он еще молод.
– Мадемуазель Корвизар опять опаздывает, – сказал Ватрен, не скрывая раздражения. – Однако она отлично знает, что если я выезжаю поездом семь тридцать, то в Париж попадаю к девяти, ну, в пять минут десятого. Два раза в неделю быть здесь ровно в девять – это, ей богу же, не пустыня Гоби. А когда придет, так изволит еще свои кудри причесывать, а ты сиди и жди! – И Ватрен сделал вид, будто держит в зубах шпильки, заматывает на затылке косу; он даже взмахнул воображаемой пуховкой, оглядывая себя в воображаемом зеркальце. – А вас, господин Летийель, устраивает эта Корвизар? Конечно, я не о наружности ее говорю! – Летийель шумно расхохотался, что совсем не вязалось с его тощей фигуркой и дребезжащим голосом. – Да не смейтесь так… все цветы на окошке дрожат… Я к тому говорю, что если вы ею недовольны…
– Ну, недоволен – это уж слишком!
– …если вы недовольны, придется вам быть довольным. Я, знаете ли, своих привычек не меняю – это для меня нож острый, а Корвизар работает у меня секретарем уже тринадцать лет, и она меня раздражает, и я не расстанусь с ней ни за какие коврижки… Что вы говорите? Кто пришел? Кто ждет в приемной?
– Да тот господин… Я уже давно пытаюсь вам сказать… тот господин…
Какой еще господин? Ах, тот, что не хотел говорить с Летийелем? Он в четвертый раз приходит. Явился в восемь тридцать. Не то что Корвизар. Хорошо, сейчас его приму. Как его фамилия? По-моему Шендоле. Шендоле? Понятия не имею.
Под люстрой с хрустальными подвесками, между лакированным круглым столиком, разрисованными клавикордами и полированной горкой с бронзовыми инкрустациями на маленьком золоченом стульчике пристроился незнакомый господин. Возраста неопределенного, возможно, даже не старый, но, видно, постарел вдруг, за последние дни. Бледное лицо его прочертили не морщины, а резкие складки; на незнакомце было пальто стального цвета с потертым бархатным воротником, на коленях лежала мягкая коричневая шляпа; ботинки забрызганы грязью. Постойте-ка… Где-то я его видел… Посетитель поднялся, коричневая шляпа упала на пол.
– Не беспокойтесь, господин Ватрен.
Ватрен и посетитель разом нагнулись за шляпой и, как всегда в таких случаях, у обоих был глупый вид. Оба выпрямились и очутились лицом к лицу. Где же я все-таки видел эту физиономию? Эти трясущиеся щеки? Вблизи заметно, что на лбу у него проступили капельки пота, должно быть, от волнения… Как нехорошо получается, – спросить фамилию неудобно, он уверен, что я его знаю… У него академическая розетка[272].
– Я приходил к вам, господин Ватрен, уже несколько раз…
– Да, да, знаю. Летийель мне говорил… Вы не хотели сказать ему – по какому поводу.
– Господин Ватрен… я по поводу мальчика…
И вдруг Ватрен узнал его. Помилуйте, какой же это Шендоле? Вот уж дурень наш Летийель! Вовсе не Шендоле! Бордав – вот как его фамилия… Ничего даже похожего нет.
– Что же случилось, господин Бордав?
Бордав тяжело перевел дыхание, как человек, избежавший какой-то страшной опасности, – адвокат не забыл его фамилии. Он вытащил носовой платок, вытер лоб, хотя в приемной было холодно, – мраморные фигурки, стоявшие в горке, между розовым венецианским кубком и уткой дельфтского фаянса, казалось, совсем закоченели.
– По поводу мальчика… – повторил Бордав.
Да ведь он уже это сказал. Из-за мальчика-то Ватрен и припомнил его. Странно, но именно из-за мальчика. Самого Бордава он бы ни за что не узнал. А вот когда посетитель сказал «мальчик», Ватрену вдруг представился пляж в Этапле, мальчишка, – тогда ему было, должно быть, лет пятнадцать… он бегал, прыгал, кувыркался… весь бронзовый от загара.
– Так что же, господин Бордав, случилось с мальчиком?.. Его зовут Марсель, если не ошибаюсь?
– Нет, Шарло… Шарль… Его взяли.
– Кто взял? Почему? Да сколько ему лет? Не могли же его взять в солдаты.
Господин Бордав взглядом затравленного зверя посмотрел на занавески из потускневшей золотисто-желтой узорчатой парчи.
– Только что семнадцать исполнилось. Его арестовали. С газетами… За Монпарнасским вокзалом…
Голос его прервался. – Ну, спокойно, спокойно. – Ватрен так-таки ничего и не понял. – Подождите-ка! Марселя, то есть Шарло… арестовали за Монпарнасским вокзалом… очевидно, по ошибке? – Отец отрицательно покачал головой. Шляпа снова упала на пол. Оба разом снова нагнулись за ней. Бордав снова проговорил: – Не беспокойтесь!.. – И тут Ватрен еще отчетливее припомнил мальчика: веселый, ловкий, как обезьянка, вздернутый нос, сверкающие зубы; он во весь голос распевал в гостинице американские песенки, будто только вчера приехал откуда-нибудь из штата Теннесси… Отец, казалось, не заметил или не понял жеста Ватрена, который приглашал его пройти в кабинет, – там было теплее, горел газовый камин. Бордав не тронулся с места и снова заговорил:
– Его взяли на Одесской улице. Он нес газеты. Не такие газеты, не обыкновенные… а просто небольшие листки, напечатанные на ротаторе… Два дня мы о нем совсем ничего не знали. Мать… Ну, вы сами понимаете, что с ней было…
Ватрен никак не мог припомнить госпожу Бордав.
– Когда те пришли… полицейский инспектор… Вы знаете мой образ мыслей! Я выписываю «Эвр», но я против политики. А мальчик… Разве детям что-нибудь закажешь… Мы думали, пройдет с возрастом… в его годы я и сам… Ну, вот, инспектор… Если бы вы видели, что сделалось с матерью… Боже мой, никогда не поверил бы, что они посмеют… Но не в этом дело… Мальчик наш жив… Я надеялся – все объяснится, я сам с ним поговорю, образумлю… Поругаю… Инспектор повел меня в полицейское управление. Да, да, на набережную Орфевр.
– Но что, собственно, произошло? Какие газеты?
– Вам я могу сказать, господин Ватрен. Я знал, что он принадлежит… ну, словом, к молодежи.
– К молодежи?
– Да, да. Они себя называют просто «молодежь»… как будто молоды только они…
Господин Бордав произнес это, пожалуй, с некоторой досадой; впрочем, в его словах слышалась не только досада, но и смирение. – Так вот, я был в соседней комнате, они нарочно открыли дверь. Я слышал его голос. Они его пытали. Я было бросился туда. Полицейский меня не пустил. Они ему твердили: говори, ну, говори же, твой отец здесь, он слушает. Они от него требовали: назови имена. Имена назови, слышишь!.. Потом стали ему грозить. Я думал, они грозят просто так, чтобы застращать. Они не знали нашего мальчика. Он ведь у нас упрямый. Потом они стали что-то шептать, а он все молчал. Потом сказал: «Нет, нет»… – и вдруг… Он закричал, – боже мой, как он закричал! Я бросился к дверям, я хотел войти, увидеть, знать… Они снова схватили меня, усадили на скамейку. Тот полицейский, который привел меня, пожал плечами. А я все-таки увидел. Они вдвоем держали его, насильно поставили на стул коленом, разули… они вкололи ему длинную иглу в пятку…
Ватрен смотрел на посетителя и снова ему вспомнилась гостиница в курортном местечке Этапль, лето 1938 года, как раз перед Мюнхеном… Зачем он туда поехал? Хандра? Или потому, что когда-то, давным-давно, он был там вместе с Луизой?.. Мальчик целыми днями играл в теннис, корт был плохенький, линии почти стерлись.
– Когда они стали колоть его в другую ногу, он стиснул зубы, он не кричал. А в первый раз он закричал от неожиданности…
Бордав замолчал и с гордостью взглянул на адвоката.
– От неожиданности, только от неожиданности. А потом он уже знал, что будет… Тогда комиссар, какой-то их комиссар, прекрасно одетый, в щегольском пиджаке, сказал мне: «Поговорите сами с этим дураком. Сейчас война, наши солдаты на фронте, а они стреляют им в спину…» Но я не мог ничего сказать… Я смотрел на комиссара, ведь это он втыкал иглу в пятку моего мальчика. Он рассердился. Стал угрожать. Сказал, что и я сам, должно быть, такой же. Но говорил он это без убеждения, они ведь превосходно осведомлены. А я думал только о матери, решил, что ей ничего не скажу… И вдруг передумал… Скажу, непременно скажу! Скажу, что он закричал только один раз! Она будет гордиться сыном. Во второй раз он уже знал, на что эти люди способны…
Вдруг Бордав заплакал.
– Ну, ну, успокойтесь, – сказал Ватрен. – Пойдемте ко мне в кабинет. Там нам будет удобнее говорить. Ну, успокойтесь. Еще ничего не потеряно: он жив, чорт возьми!
И снова Ватрен увидел на пляже, возле скал, мальчишку в трусиках – он ходил на руках, делал колесо, и к худой мальчишеской спине прилипли мелкие ракушки.
А отец сказал вдруг что-то нелепое, во всяком случае очень странное: – Вы знаете, господин Ватрен… я никак не могу вот чего забыть… Все время у меня перед глазами его ботинок… Он валялся на полу рядом со стулом, на который Шарло поставили коленом… голая нога Шарло… ботинок с узором из дырочек на носке… наш мальчик любил такие полуботинки, чтобы обязательно с дырочками были… желтый полуботинок…
Когда Ватрен вызвал к себе Летийеля, тот увидел, что патрон внимательно просматривает какие-то заметки, что-то записывает. Посетитель уже ушел. Ватрен вздохнул, поднял тяжелые, усталые веки и посмотрел на фотографию Луизы, висевшую на стене, артистически увеличенную фотографию. С минуту он сидел молча. Летийель с вопрошающим видом уставил на патрона свои кустистые брови. Убрался? А что ему нужно было? Очевидно, Летийель хотел спросить именно это, а может быть, что-нибудь другое, но по обыкновению только взглянул вопросительно, – глаза у него были такие же пронзительные, как и голос.
– Так вот, дружище, – глухо произнес Ватрен, – иногда я себя спрашиваю… – Но так и не сказал, о чем он себя спрашивает.
– Мадемуазель Корвизар явилась. Ночью умерла ее мать.
Лейтенант Ватрен почувствовал себя последним подлецом. А я-то, я-то… боже мой, а я-то!
– Где она? Бедняжка! Я сейчас к ней выйду. А что я ей скажу? И все-таки пришла… Послушайте, Летийель, возьмите-ка эту записку и сделайте все, что нужно. Мальчик потребует, чтобы защита была поручена мне. Займитесь этим сегодня же… Я смогу посетить его только в пятницу. Нет, до чего мы дошли: не существует больше ни законов, ни правосудия… Но где же мадемуазель Корвизар? Не то чтобы я особенно сочувствовал этим людям…
– Каким людям?
– Таким!.. Ну, я иду к мадемуазель Корвизар. Видите, вот что значит судить о людях, не разобравшись.
Когда Ватрен вечером вернулся в Мюльсьен, хозяйки уже спали. Но у него был свой ключ, и он поднялся по лестнице, не зажигая огня. Из Парижа он приехал в темном поезде, только половина вагонов освещалась синими лампочками… Проспал всю дорогу, прикорнув в уголке купе. Пока добрел с вокзала до пряничного домика, успел окончательно проснуться, продрог, и никак не мог согреться в своей комнате, где в черной пасти камина дотлевало одинокое полено. Наступали часы бессонницы, часы чудовищных видений. На смену им приходил мир снов. Снов или кошмаров?
– Можно, господин лейтенант?
Обычно к приходу мадемуазель Дюплесси Ватрен был уже одет. Но в то утро он только еще кончал бриться, был в рубашке защитного цвета, в брюках-галифе, а скинуть ночные туфли и натянуть сапоги еще не успел, тесемки от брюк болтались поверх бежевых носков. Сейчас он походил на добродушного быка. Волосы блестели после умывания, из распахнутого ворота лезла курчавая седая шерсть. Ватрен бросился на помощь мадемуазель Дюплесси, которая с трудом протискивалась в дверь с узорчатым серебряным подносом, похожим на обыкновенные ресторанные подносы, – а на подносе чашка, сахарница, хлеб с маслом, кофейник. Хорошенькой ее не назовешь, но вот глаза у нее чистые, как родниковая вода. Ватрен хотел взять поднос, она не выпускала его из рук. Так они вместе дошли до стола, и даже, когда поднос был благополучно водружен на стол, Ватрен и тут еще не знал того, что произойдет через минуту… И когда он обнимал ее, она стояла, вся вытянувшись, растерянная, холодная, словно мертвая. Он посмотрел в ее чистые глаза, она прошептала каким-то не своим голосом: – Господин адвокат, господин адвокат… – и тут он вспомнил вдруг, что ему шестой десяток, отпустил ее и увидел, что она плачет. Тогда он взял ее руку в обе свои большие руки и заговорил ласковым, тихим голосом:
– Простите меня. Все это чин мой наделал, чин какой-то несолидный: лейтенант. Ну я и вообразил себя молодым… а когда вы назвали меня «господин адвокат», тогда уж…
Она улыбнулась сквозь слезы. Снизу крикнули: – Ядвига! Ядвига! Звонят… – Мама зовет. Извините… лейтенант, – сказала Ядвига. Оставшись один, адвокат Ватрен взглянул в круглое зеркало над камином. По правде сказать, через минуту он уже забыл о Ядвиге. Ах чорт, давненько его не беспокоили эти дела. Теперь он думал о другом: а что он, Ватрен, закричал бы во второй раз? В конце концов, это, может быть, не пустыня Гоби…
* * *
Вдоль канала, который тянулся меж двух рядов высоких тусклосерых тополей, велись земляные работы, но дело шло еле-еле. Если посмотреть с холма, – все терялось в легком тумане, только местами в образовавшемся просвете открывались деревья, канал, люди. Сквозь сетку ветвей виднелись разбросанные по равнине деревенские домики, разноцветные неровные лоскутья полей, но все затягивала сырая ватная пелена тумана. Непрерывно моросил нудный мелкий дождь. Землекопы сложили грудой на откосе дороги свои убогие пальтишки, которые офицеры гордо величали шинелями. Насквозь промокшие бежевые и синие рубашки липли к согнутым спинам. Только на нескольких счастливцах были вязаные свитеры и безрукавки. Люди лениво нажимали ногой на неудобные прямые лопаты, шумно выдыхали – ух! – и выворачивали мокрую, раскисшую землю, с которой струилась вода. Брустверы из этой тины оседали, расплывались. Работало тут человек пятьдесят, большинство – в обтрепанных штанах и в дырявых, облепленных грязью ботинках; когда вылезали, наконец, из траншеи, долго топали и никак не могли отогреть закоченевшие ноги.
На шоссе остановилась машина капитана Местра; возле нее стояли капитан и юный Сиври, на котором мешком висела длинная песочного цвета шинель. Сиври с азартом объяснял Местру диспозицию. Размахивал руками, указывал то вправо, то влево. Здесь… и вон там…. Тут противотанковый ров. Десять минут – и дорога отрезана… Предположим, неприятель появится отсюда… Местр лениво посмеивался. Неприятель! Ха, ха! Неприятель только и мечтает напасть на линию Авуана!
Немного ниже, там, где канал шел вдоль шоссейной дороги, как раз на ее повороте, стоял лейтенант Ватрен в мохнатой канадской куртке, похожий на большой куст с двумя длинными, крепкими ногами. Вместе с Гайяром он смотрел на земляные работы. Ну и зрелище! Лейтенант Гайяр пришел по каким-то делам в штаб батальона и на обратном пути встретил Ватрена, который до одурения скучал в одиночестве и сейчас с удовольствием погулял бы, невзирая на погоду. Они виделись довольно часто, когда Ватрен еще жил в замке, и любили поболтать, прогуливаясь по мальморским болотам. Но сегодня слова Ватрена звучали как-то странно. Чувствовалось, что ему хочется что-то сказать, но он никак не решается.
Ватрен сорвал с дерева веточку и усердно принялся ее жевать.
Все кругом было серое, бесцветное; сержант ругал солдат, копавшихся в грязи. Слабый ветер шевелил верхушки тополей.
– Пойдемте туда, а?
Гайяр молча кивнул головой. Здесь канал отходил от деревни в сторону, и километра через два можно было вернуться в Мальмор по проселочной дороге. Шли берегом канала под деревьями, по мокрой гниющей листве. Гайяр был в плохом настроении: в последнем письме Ивонна сообщала, что дела в магазине идут неважно… Разговор замирал после двух-трех слов. Повсюду стояли большие лужи. Ватрен смело пускался прямо по воде в своих высоких, как у летчика, сапогах. На Гайяре тоже были крепкие башмаки, но он брезгливо глядел на свои забрызганные грязью обмотки. Ватрен был почти на голову выше. Шагал он солидно, и рядом с ним Робер, казалось, не шел, а подпрыгивал. Снова помолчали с минуту. Оба думали о несчастных солдатах, которые роют окопы, хотя враг находится за четыреста километров отсюда. Впрочем, о чем думал сейчас Ватрен, трудно было сказать… вообще не поймешь, что с ним сегодня делается.




























