Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 94 (всего у книги 96 страниц)
Глава LXXII. Дорога в изгнание
Между тем как Людовик XVIII приближался, хоть и очень неспешно, к древней столице своих предков, в ней, в этом Париже, усыпали песком улицы, составляли куплеты, приготовляли кокарды, гирлянды, готовились радоваться и веселиться, как уже много раз перед тем. В самом деле, те же самые люди, которые праздновали республику, торжество разума, победы Директории, Консульство, коронацию Наполеона и победы его, праздновали и теперь!
Наполеон оставался посреди своих неприятелей, но в Монтелимаре отдали ему небольшое письмецо. Пробежав его, Наполеон начал разговор с содержателем гостиницы и спросил его, он ли хозяин дома.
– Да, государь.
– Сколько считают отсюда до Авиньона?
– Часов восемь езды, если ваше величество поедете скоро, но дорога очень дурна.
Наполеон ходил по комнате и размышлял.
– Восемь часов! – сказал он наконец. – А теперь сколько?
– Без двадцати семь, – отвечал генерал Бертран. – Ваше величество отправляетесь в десять часов.
– Чтобы лошади были заложены в девять, – сказал Наполеон и, продолжая ходить, казалось, рассчитывал, сколько времени надобно ехать. – Я приеду в шесть часов утра, – продолжал он. – Хм! А у этих авиньонцев все еще горячие головы?
Последние слова были сказаны вопросительным тоном. Содержатель гостиницы слегка наклонился, как бы подтверждая слова императора.
– Ну, – сказал Наполеон, – надобно будет предупредить комиссаров союзных держав…
В это время Наполеону доложили, что группа чиновников Монтелимара просит позволения увидеть императора. Он велел пустить их и в привычном для него спокойном тоне разговаривал с ними несколько минут, что особенно замечательно в такой час, когда жизнь его была в опасности и он знал это. Надо похвалить и благородный поступок чиновников; я жалею только, что имена их неизвестны мне! Они выражали ему свои сожаления; он отвечал им столь же твердо, сколь и мудро:
– Господа! Поступите как я – покоритесь обстоятельствам!
В городе были войска. Когда он вышел из дома к карете, солдаты, которых не могли удержать, закричали: «Да здравствует император!» Энтузиазм их стал еще горячее в эти минуты.
Две станции далее, в Донэне, Наполеона встретили криками мщения. Жители праздновали торжество прибытия короля в Париж, и появление императора взволновало умы. Послышались оскорбительные восклицания. Наполеон глядел на женщин простонародья, всегда столь ужасных, когда они приходят в неистовство, – тогда это уже не женщины, а фурии, которые заставляют содрогаться и женщин, и мужчин. Они произносили проклятия, ругали человека, сделавшего Прованс цветущим, грозили ему муками ада. Это было отвратительно.
В Оргоне Наполеон мог убедиться, что опасения его справедливы: он спас свою жизнь лишь благодаря счастливой мысли выдать себя за одного из принадлежащих к свите комиссаров. Чем больше он удалялся от Парижа, углубляясь в Прованс, обагренный кровью невинных, с тех пор как дух партий распространил свой яд по тамошней благоухающей земле, тем больше видел он нахмуренных лиц и вооруженных ножами рук. Матери требовали от него своих детей, вдовы своих мужей… Конечно, было много ужасной поэзии в этих криках скорби, но следовало ли обременять ею того, кто уже был так несчастлив? Все эти дикие проклятья гремели над человеком, обреченным на изгнание.
В Авиньоне опасность, глухо шумевшая с самого Валанса, выразилась с таким бешенством, что заставила опасаться даже комиссаров союзных держав. Наполеон оставался неизменно спокоен и даже беспечен, между тем как вокруг него всё волновалось с особенным жаром.
В понедельник, 24 апреля, английский полковник Кэмпбелл приехал в Авиньон первым в четыре часа утра. Караульный офицер у дверей, к которым должен был подъехать Наполеон, спросил с беспокойством, будет ли достаточной охрана императора для отпора в случае нападения.
– Разве в самом деле вы опасаетесь покушения?
Офицер отвечал утвердительно, и полковник очень встревожился. Если бы хоть один человек был убит, всё погибло бы. Учитывая известие офицера и то, что видел сам, Кэмпбелл велел отвести почтовых лошадей к противоположным городским воротам, а не к тем, в которые ожидали императора, и послал эстафету к едущим, чтобы они проехали туда.
Но приказания не могли быть отданы так скрытно, чтобы о них не узнали в городе, и разъяренная толпа окружила карету Наполеона, как только она показалась. Генерал Шувалов, которому царь Александр при всех приказал защищать Наполеона, хотел выйти и сопротивляться убийцам, так же как генерал Келлер и полковник Кэмпбелл: все трое достойны величайшей похвалы. О других я не могу сказать ничего.
Один пьяный мужик, размахивая длинной саблей, которая, может быть, служила еще революционерам и работала потом при убийстве Брюна, уже взялся за ручку дверцы кареты Наполеона. Он ревел неистово, и один из слуг императора по имени Франсуа, сидевший на козлах, заметив движение негодяя, не смог удержаться и выхватил саблю.
– Несчастный!.. Ни одного движения! – закричал ему появившийся наконец офицер стражи.
В то же мгновение император быстро опустил переднее стекло кареты и сказал громко и повелительно:
– Франсуа! Сидеть спокойно, я тебе приказываю.
Между тем лошадей заложили, почтальоны разместились, и карета поехала. При первом движении ее император наклонился к офицеру, поблагодарил его рукой и, улыбаясь, сказал самым дружеским тоном:
– Благодарю вас!
Газеты тех дней были ужасны в своем жестоком цинизме, направленном против того, кто двадцать лет оставался главой Франции! Самые грубые порицания сопровождали его в несчастье. Ложь, самая бесстыдная и невероятная, разглашалась повсюду! Мы были жалки, тогда как для него это стало новым лучом славы. Говорили, что мясник Венсан в Авиньоне, известный убийца времен революции, хотел вместе с двумястами своих единомышленников убить Наполеона. Если этот слух справедлив, то чем же тут гордиться?
Наполеон с самого Монтелимара знал об опасности, какой подвергнется он в Оргоне и Фрежюсе. Жизнь была уже для него излишней тяжестью, но потерять ее от руки злодеев, еще обагренных кровью женщин, младенцев и дряхлых священников, – этого не хотел он. Келлер, Кэмпбелл и другие комиссары были извещены им о том, что может случиться, и поклялись, что убийство не запятнает страниц путевого их журнала…
Почтовый дом в Оргоне, как почти все они в Провансе, выстроен посреди двора, через который надобно проехать для выезда в другие ворота. Карета императора стояла в центре, между тем как чучело, одетое похоже на Наполеона, болталось на веревке под крики толпы, жаждавшей крови, его крови! Особенно женщины возбуждали друг друга, припоминая все свои горести.
– У меня двое сыновей пали под Можайском! – кричала одна.
– Мой отец и мой муж убиты под Ваграмом! – вопила другая.
– А я, – ревел человек на деревяшке, – я вот изуродован с двадцати лет!
– А налоги! – кричали другие. – Это срам! Стакан вина стоит шесть су. И всё для того, чтобы ему убивать наших братьев на его войнах!.. Долой тирана! Смерть ему!
Эти крики с каждой минутой делались ожесточеннее. Злодейство, через несколько недель совершенное в Авиньоне, показывает, какие ужасы могли произойти в Оргоне!
Кто был прямым спасителем Наполеона? Неизвестно. Он сам не имел ясного понятия, каким образом сохранилась его жизнь. Кажется достоверно, что перемена костюма спасла его больше всего остального: Наполеон надел сюртук генерала Келлера!
В то время много говорили об одной женщине, трактирной служанке, раненной, когда она защищала свое бедное жилище от полицейских, которые пришли взять больного ее мужа… Говорят, что эта женщина поклялась нанести Наполеону первый удар. Но когда она увидела его перед собой, лишенным могущества, в несчастье, угрожаемым ножом разбойника, она была покорена, побеждена столь высоким страданием, особенно когда на лице ее остановился глубокий, всесильный взгляд и потребовал у души ее всего, что есть в женщине благородного и прекрасного.
– Нет! – вскричала она. – К нему не прикоснется никто.
А между тем дверь шаталась от ударов – ее старались вышибить. Молодая женщина мутными глазами глядела на Наполеона, которого поразила бы, явись он в прежнем величии и славе.
– Я спасу вас! Назад! Посторонитесь! – закричала она, отворяя дверь и держа в руке топор. – Тут только комиссары, которые везут тирана!
Толпа с ропотом отхлынула от двери и пропустила двух человек. Наполеон бросился в карету, подножка тотчас поднялась, и почтальоны погнали лошадей, а он, вместо слов прощания, кинул на избавительницу один из тех взглядов, которые извлекал из души своей и которые блистали особенным огнем. Такого взгляда никогда не забывал тот, на кого падал он!
Но в эти часы, когда Наполеон выпивал всю чашу яда в Оргоне и Фрежюсе, его ожидало утешение. Принцесса Полина, сестра его, прожив зиму в Ницце и Хиере, наняла небольшой загородный дом и ожидала там развязки событий; можно вообразить, с каким беспокойством.
Вдруг она узнает, что брат ее должен приехать, но жизнь его в опасности. Ей были известны настроения умов в округе, и, когда ее уведомили, что император лишь за несколько лье, она затрепетала: бешеные крики слышались даже под окнами того небольшого дома, который она занимала с маркизой Салюс, своею дамой, и графом Монбретоном, своим обер-шталмейстером (он оставался с нею, потому что она была несчастлива, а он был человеком редкого благородства).
Итак, в два часа пополудни 26 апреля прискакал курьер с известием, что император едет. Услышав это, принцесса хотела встать, но была слишком слаба и могла только плакать. Задыхаясь от рыданий, она упала на подушки. Граф Монбретон оставил госпожу Салюс ухаживать за нею, а сам поспешил встретить императора. Он едва успел выйти в коридор, как карета уже остановилась и неизвестный Монбретону человек быстро вышел из нее, вскричав:
– Где принцесса?
Это был Наполеон, но переодетый так, что его нельзя было узнать.
Увидев Монбретона, он сказал ему:
– Каково? Эти мерзавцы хотели зарезать меня! Я ускользнул от них только при помощи чужой одежды…
Они вошли в ту комнату, где лежала больная принцесса, больная настолько, что даже Корвизар беспокоился! Но, увидев любимого брата, она забыла все страдания и, протягивая к нему руки, залилась слезами: самые нежные слова звучали в устах ее. Вдруг она остановилась, быстро оглядела брата с головы до ног и узнала австрийский мундир. В одно мгновение она побледнела и задрожала.
– Что это за наряд? – спросила она у императора, протягивая к нему свою маленькую прелестную ручку и морща свой хорошенький лоб. – Какой это мундир?
– Полетта! Разве ты хочешь, чтобы я был умерщвлен?
Принцесса глядела на него с выражением обиженной младшей сестры.
– Я не могу поцеловать тебя в этом мундире! – сказала прелестная женщина. – О, Наполеон! Что ты сделал?!
Император не противился, тотчас ушел в комнату, приготовленную для него, переодеться и, сбросив с себя австрийский наряд, надел мундир конных егерей своей гвардии. Когда он опять вышел в комнату сестры, она бросилась к нему, обняла его и целовала с нежностью.
Наполеон был очень растроган. Но душевные движения его всегда бывали кратки. Он как будто стыдился своих чувств и, подойдя к окну гостиной, глядел на небольшой двор внизу. Двор с трудом вмещал толпу враждебно и воинственно настроенных людей.
В это время морской ветер, дувший с ужасной силой, особенно в последние сутки, вдруг утих. Наполеон воспользовался тишиной, хоть и короткой, и сошел во двор, где его окружили человек пятьсот. На нем была треугольная шляпа его и мундир Старой Гвардии, то есть тот обыкновенный костюм, в каком всегда видели его солдаты и в каком он вечно останется для них образцом великого полководца.
Когда он очутился посреди крестьян, комиссары стали опасаться и сказали ему, что он будет властен делать что ему угодно на острове Эльба, «но до тех пор, государь, – почтительно сказал генерал Келлер, – мы отвечаем за ваше величество».
– Кому же отвечаете вы? – спросил Наполеон, пожав плечами.
– Всему миру, государь! – благородно отвечал генерал.
Несмотря на такие возражения, Наполеон смело вошел в толпу, и вскоре она сделалась еще теснее. Уже ничего нельзя было расслышать. Встревоженные комиссары хотели, чтобы император возвратился; но ему нравился такой род опасности.
Он прохаживался посреди этой толпы, когда вдруг заметил в углу двора человека лет пятидесяти, прекрасного лицом, но с уродливым шрамом поперек носа и красной ленточкой в петлице. Наполеон видел, что этот человек глядит на него, и, в свою очередь устремив на него взгляд, явно пытался вспомнить его имя. Вдруг он усмехнулся, подошел к нему и сказал:
– Ведь ты Жак Дюмон?
Человек неотрывно глядел на него и сначала ничего не мог выговорить; наконец он пробормотал очень тихо:
– Да, генерал… Да, да, государь!
– Ты был со мной в Египте?
– Да… Ох, да, государь! – И старый солдат покраснел, потом побагровел, вытянулся и приложил пальцы ко лбу, пытаясь отдать военное приветствие.
– Ты был ранен… Но, видно, давно, очень давно!
– В сражении под Требией, государь. Мы были с генералом Сюше. Но я был ранен, государь, сильно ранен в голову и ногу и уж не мог больше служить. – Старый солдат заплакал и все приговаривал: – Мое имя! Вспомнить мое имя через пятнадцать лет!..
Он отошел, повторяя всем вокруг, что император узнал его, милостиво узнал сам; что это он дал ему крест. Голова его кружилась от восхищения.
Между тем Наполеон уже разговаривал с другими и спрашивал, далеко ли до Сен-Тропе, до Канн, до Ламбеска. Вдруг в его глазах блеснул огонь гения, вспыхивающий при мысли живой и глубокой. Видно было, что эта мысль как пламя пробежала по его жилам.
– Я думаю, в Тулоне начальствует маршал Массена? – сказал император. – Я был бы очень рад увидеть его, прежде чем покину Францию, может быть, навсегда!
– Угодно ли вам, государь, послать записку маршалу?
– Я пойду!.. Я пойду! Я… я… я!.. – закричали вдруг двести голосов с бешеным энтузиазмом. – Нет, я отнесу письмо! – кричала одна женщина. – Я! Ведь император знал моего мужа, который еще дал ему лошадь, когда надобно было гнаться за неприятелем в Италии… Да, отдал свою лошадь!
В эту минуту генерал Келлер подошел к графу Монбретону.
– Как заставить императора войти в комнаты? – спросил он. – Я не хотел бы делать ему неприятных замечаний, однако…
Граф Монбретон понял его. Он отвечал ему только наклоном головы, но через несколько минут принцесса Боргезе уже звала брата к себе. Наполеон тотчас вспомнил свое положение и поспешил повиноваться. О, Боже мой, Боже мой!.. Сколько этот человек должен был страдать и как он страдал!..
Наполеон оставался у своей сестры полтора дня, а потом отправился дальше своим путем изгнания.
Глава LXXIII. Эльба
Какие события свершились в немногом месяцев! Наполеон жил на острове Эльба в тесном кругу немногих окружавших его особ как частный человек, а в Париже царствовал новый король, приехавший из Лондона!.. Он приехал к нам в английской карете, в английском камзоле, в английской шляпе с белой английской кокардой, которую приколол ему сам принц-регент. Об этой кокарде, верно, писали во всех газетах, чтобы все знали о ней. Как бы для полноты метаморфозы новый король наш не мог ходить из-за подагры и носил бархатные сапоги; он пудрился и точно вышел из XVIII века. Правда, он слышал, что еще говорят о революциях, но это уже были глухие, уходящие звуки; минуту прислушивались к ним, а потом засыпали под напевы старинных песен, прославляющих храброго Генриха IV и прелестную Габриэль.
Князь Шварценберг давал блестящий праздник во дворце Сен-Клу, где жил тогда. Меня приглашали туда, но я отвечала, что траур мой еще продолжается и я не могу быть: по крайней мере нашелся предлог! Но праздник был блистателен. Союзные монархи и принцы домов, герцог Беррийский и толпы людей из общества наполняли залы и галерею. Там была и герцогиня Саган, которую видели мы в Париже в 1800 году, тогда прелестную и воодушевленную, хоть она и была немного заносчива, что не приличествует женщине вообще и, еще больше, хорошенькой женщине, которая сделалась знатной дамой только по милости богатства и знает своих предков только до покойного дедушки. Как бы то ни было, а красота ее, уже зрелая, все еще гремела в свете. Нельзя представить себе, как много значат у нас высокий рост, белая кожа, прекрасные бриллианты и грозный вид!
Театр «Комеди Франсез» украсил собой празднество господина Шварценберга. Мадемуазель Марс играла в «Завещании», как она играет всегда, то есть с совершенством непостижимым. Еще представляли «Последствия бала-маскарада», премилую, остроумную комедию госпожи Бавр, бывшей госпожи Сен-Симон, жены того Сен-Симона, который изобрел новую религию, учение сенсимонистов. По мне, так бывшая жена его сочиняет комедии гораздо удачнее…
Странным событием того времени было дело Мобрёля. Королева Вестфальская мирно возвращалась в свою Германию, когда карету ее остановили, окружили и обобрали людей, имевших вид французских офицеров и унтер-офицеров. Мобрёль показал королеве приказ, подписанный Людовиком XVIII, и принялся за свое дело с такой ловкостью, которая, по словам самой королевы, доказывал, что он уже не в первый раз занимается грабежом. Он взял 100 тысяч франков золотом и бриллианты, стоившие миллионов пять. Мобрёль был пойман и наказан, но это происшествие нанесло большой вред новому правительству…
Больше всех народ полюбил тогда герцога Беррийского. У него было открытое, веселое лицо, и о нем рассказывали много анекдотов, которые так любит простой народ; и в самом деле, многие вспоминали Генриха IV.
Он имел привычку всякий вечер, ложась спать, съедать две порции мороженого. Однажды он возвратился позднее обыкновенного: было уже пять часов утра и начинало рассветать. Слуга, которому давали мороженое для герцога, видя, что тот не возвращается, смотрел и смотрел на вазочку, в которой мороженое превращалось в шербет, а потом в сахарную воду, и наконец, чтобы оно не совсем пропало, решился сам съесть обе порции. Едва успел он окончить их, как герцог Беррийский возвратился и уже спрашивал свое мороженое. Бедный слуга спрятался, опасаясь гнева своего хозяина. Покричав и потребовав своего мороженого много раз, герцог велел привести виноватого к себе. Несчастного едва отыскали в каком-то чулане, и он явился, дрожа всем телом.
– Ну! – сказал герцог. – Подойди сюда. Зачем ты, мошенник, съел мое мороженое? Послушай, в другой раз непременно оставляй мне одну порцию.
Я нахожу, что в этих словах ясно видна простодушная доброта Генриха IV…
Вот еще анекдот о герцоге Беррийском. Он делал смотр полка, один гренадер вдруг громко закричал: «Да здравствует император!»
Герцог приблизился к нему и спросил:
– За что ты так любишь этого человека? Он не платил вам жалованья и гонял вас с одного конца Европы на другой!
Гренадер поднял глаза на принца, поглядел мрачно, опустил взгляд на свое ружье и отвечал:
– А вам что за дело? Мы верили ему в кредит…
Иногда я отыскиваю свои прежние замечания, которых не имела под рукою раньше. Вот одно из них о путешествии Наполеона из Франции на остров Эльбу.
Не доезжая до Лиона, император ужинал в Латуре, один, по своему обыкновению, и пока комиссары союзных держав оставались за своим столом, он уже встал и вышел на дорогу, потому что ночь была прелестная. Один почтенный священник, очень хорошо знакомый дяде моему, аббату Комнену, в то же время стоял на дороге с намерением встретить императора и поговорить с ним. Наполеон распевал вполголоса. Известно, что он пел удивительно фальшиво, однако священник расслышал, что он поет O Richard! O mon roi!..
Этого даже нельзя было назвать пением, потому что Наполеон произносил отдельные ноты, из которых с трудом получалась мелодия. Наконец он перестал, прислонился к дереву и глядел на небо. Ночь была удивительная, одна из тех ночей, когда дыхание весны так сильно действует на наши мысли и еще более на душу! И кто может сказать, какие мысли гнездились тогда в этом возвышенном уме!..
Наполеон уже некоторое время смотрел на одну звезду, потом опять пошел, молча, и только слышны были его глубокие вздохи. Священник оказался прямо против него: он нарочно так шел, чтобы встретиться с императором. Увидев человека так близко подле себя, Наполеон вздрогнул, положил руку себе на грудь и так держал ее всё время.
– Кто вы? – спросил он у священника.
– Я духовное лицо, государь, священник здешнего прихода.
– А!.. И уже давно?
– Со времени преобразования. То есть с тех пор как ваше величество восстановили во Франции богослужение. – И почтенный священник склонился перед императором.
Не все были неблагодарны!
Наполеон шел несколько времени молча.
– Эта деревня была очень разорена?
– Да, государь, она была слишком обременена повинностями…
Император продолжал свою прогулку и стал с большим вниманием смотреть на небо.
– Какая это звезда? – спросил он, глядя на одну звезду и описывая вид и место ее.
Священник не знал астрономии и сослался на свое неведение.
– Прежде, – сказал Наполеон задумчиво и как бы отвечая собственной своей мысли, – прежде я знал названия всех этих звезд, и даже своей собственной, а теперь… – Он умолк и несколько секунд шел, не говоря ничего, потом прибавил: – Да, теперь я забываю всё… Даже самые обыкновенные вещи.
Они уже подходили к дому. Император вынул из кармана несколько золотых наполеонов и, отдавая их священнику, сказал:
– Я не могу сделать ничего больше, святой отец, но смиренные велики перед Богом!.. Молитесь Ему без меня, и подаяние мое принесет богатые плоды.
– Ах, государь!..
Вероятно, в одном этом слове было такое сильное чувство, что император вздрогнул, когда услышал его, и отвечал так, будто священник произнес целую речь.
– Да, может быть, вы и правы! Может быть, я слишком искал войны. Но этот вопрос так важен, – прибавил он улыбнувшись, – что о нем нельзя рассуждать на большой дороге. Прощайте, и еще раз прошу, молитесь за меня.
Этот разговор стал известен, но очень неверно. Наполеона заставляли говорить, чего он не говорил, и умалчивали о том, что говорил он хорошего.
Положительно известно, что он долго страшился за свою жизнь и, только когда наконец увидел Средиземное море, тогда страдающий дух его опять пришел в свое обычное состояние. Он улыбался, глядя на голубые волны, и, может быть, от души приветствовал убежище, где ожидало его по крайней мере спокойствие.
Комиссары сопровождали его только до берега, где он сел на корабль, чтобы отплыть в Порто-Феррайо, лишь генерал Келлер и полковник Кэмпбелл провожали его до самой Эльбы.
Первая ошибка нового правительства Франции заключалась в том, что оно сочло себя в совершенной безопасности, как только Наполеон удалился на остров. Они все забыли, что партия наполеонистов была во всей свежести силы и вдвое сильна тем, что, как скрытая сеть, простиралась всюду и каждый узел ее являл человека деятельного, управляющего всем, что охватывала сеть.
Тогда остров Эльба сделался предметом всех взглядов, целью всех намерений и желаний. Наполеон, уже испытанный таким бедствием, узнавший возможность падения, был бы менее самовластен, менее высокомерен и больше щадил бы кровь французов, старался бы остаться в тех границах, какие застал в 1792 году. Так считали многие из тех, чей взгляд сначала остановился на Людовике XVIII, но потом в нем увидели только много приятности в обращении, вежливости, мастерство говорить и в то же время хитрость, пустоту и что-то похожее на красивую расписанную ширму, позади которой ничего нет.
Хотя многие поступки Людовика XVIII должны были произвести на нас благоприятное впечатление, но в отношении меня он поступил так, что я не могу достаточно похвалить его. Годы 1814-й и 1815-й принадлежат Людовику XVIII так же, как Наполеону, и я должна сказать это.
В тот день, когда имевшие доступ ко двору дамы получили извещение явиться в Тюильри, я посоветовалась с дядей и моим Альбертом и решила быть на королевском выходе. Но тут встречалось затруднение. При дворе императора требовали величайшей роскоши. У меня еще сохранился тогда мой ларчик с драгоценными камнями, но я и не дотронулась до него: не надела ни бриллиантовой диадемы, ни одного из своих ожерелий, ни даже более простых подвесок. Я надела только изумрудный убор, украшенный маленькими бриллиантами: его можно было считать утренним, но и он оказался слишком блестящ. О наших парадных платьях нечего было и думать – они все были облиты золотом и серебром. Я велела сшить себе белое атласное платье, покрытое белым крепом и убранное блондами, а в волосы воткнула гранаты. Таков был придворный наряд, в котором я в первый раз явилась ко двору Людовика XVIII: он требовал от нас возможной простоты. Описываю все эти подробности как необходимые для характеристики той эпохи.
В первый день я представлялась герцогине Ангулемской. Она принимала всех дам стоя. Подле нее стояла герцогиня Серан, которая не знала ни одной из нас и была вынуждена спрашивать у всех имена. Герцогиня Ангулемская наклоняла голову, и каждая дама, поклонившись ей, проходила мимо. Я была между графиней Ноайль и герцогиней Гамильтон, которая представлялась в качестве герцогини д’Обинье, француженки по герцогству того же имени. Я была слишком взволнована, а иначе начала бы говорить с нею о ее сестре, которую знала хорошо, когда она была леди Джорджией, и которая теперь герцогиня Бедфорд. Но я чрезвычайно разволновалась, увидев на месте императрицы другую особу. Дочь Людовика XVIII, конечно, законно занимала свое место; но мне всё казалось, что это место принадлежит матери короля Римского. Странное стечение имен, эпох и событий!..
Так я подвигалась вперед, случайно очутившись между милым, искренним моим другом и незнакомой дамой. Я подошла, наконец, к принцессе, поклонилась, когда меня назвали, и готовилась отойти, когда герцогиня Ангулемская, повторяя мое имя, устремила на меня свой кроткий взгляд, который заставлял всех окружающих любить ее. Этот взгляд приказывал мне остановиться; и я остановилась.
– Вы госпожа Жюно?
– Точно так, ваше высочество.
– Вы много терпели во время последнего путешествия в Испанию?
Принцесса сказала это с выражением такого участия, что я не могла не остановить своего взгляда на ней, хоть и сделала это с величайшим почтением.
– Сохранили ли вы своего сына?
– Да, ваше высочество.
Мой язык хотел прибавить: «Да, он жив, мой сын, о котором вы спрашиваете, и я стану воспитывать его для вас, для службы вам…» Но я подумала, что в данном случае эти слова были бы некстати.
– Вы уже оправились после своего переутомления? – продолжала герцогиня.
Я отвечала, что возвратилась во Францию еще три года назад.
Она как будто считала, а потом произнесла:
– Ах, да!
Наклонив голову и как бы говоря тем, что я могу идти, она отпустила меня. Я была в совершенном восхищении; не от того, как говорится в старых анекдотах, что король протанцевал со мной. Я уже пятнадцать лет жила вблизи самого пышного двора и так много и часто бывала перед коронованными лицами, что доброе слово незнакомой принцессы не могло бы привести меня в восхищение. Но доброта милой дофины растрогала меня до глубины души! Глаза мои были полны слез, и я передала свои чувства госпоже Ноайль, другу моему с самого нежного детства, которая моложе меня одним только годом; она была способна понять меня в такую минуту.
Когда я в тот же вечер рассказывала моему брату и дяде моему аббату Комнену о благосклонности герцогини Ангулемской, Альберт сказал мне, что я буду виновна, если не поеду с сыном в Тюильри просить Людовика XVIII, чтобы он возвратил моему старшему сыну этот дрянной майорат с двумястами тысячами франков дохода. Тем более что герцогиня Ангулемская, строгая и взыскательная ко всем, была явно благосклонна ко мне. Я на другой же день написала письмо и просила об аудиенции. Немедленно получила я ответ: король примет меня послезавтра, между двумя или тремя часами пополудни.
Я подготовилась ко всем вопросам, какие только могли задать мне, подготовилась даже с избытком и уже не боялась, когда входила в кабинет короля.
Вероятно, многие помнят, что Людовик XVIII встречал гостей чрезвычайно кротко и даже ласково; он был вежлив, но соблюдал при том соразмерность, которая со стороны королей говорит вам: молчите. Несмотря на свои бархатные сапоги и довольно странную наружность, он был таков, что я нисколько не чувствовала принужденности, будто уже была знакома с ним десять лет. Он посадил меня подле себя и сам начал говорить о причине моего посещения, спрашивая, законно ли мое требование и согласно ли с установлениями. Он промолвил с очаровательной приятностью:
– Герцог Абрантес умер на службе не у меня, но такой человек, как он, делает честь своей стране, и отечество должно заплатить ему свой долг. Я принимаю это на себя…
Потом он начал говорить о предмете, которого я страшилась больше всего на свете: об императоре Наполеоне. Он говорил о моей матери и о нем. Тогда мои Записки еще не были писаны, и я не могла знать, откуда он получил сведения о самых первых годах жизни Наполеона. Но, поразмыслив хорошенько, я не нахожу тут ничего необыкновенного. Словом, он расспрашивал меня долго, и как расспрашивают короли. Я отвечала ему лаконично, как и надобно им отвечать.
Потом он стал говорить о моем дяде Димитрии. Он не только встречал его во время эмиграции, но, зная приверженность дяди, поручал ему, еще будучи графом Прованским и регентом Франции, многие дела, опасные для исполнения. Говоря о моем дяде, он описывал его с величайшей благосклонностью и сказал, между прочим, что знал его еще очень бойким и вертлявым.
– Но теперь, – прибавил Людовик XVIII, махнув рукой, в которой чувствовал боль, – теперь мы дожили до того, что беспрестанно жалуемся. (У него жестоко болела голова и еще болели зубы.) Он был очень искусен во всех отраслях литературы, – продолжал Людовик XVIII. – Однажды он ужинал у меня в Брюнуа. Мы вздумали состязаться в памяти, и я победил. Знаете, что я перечислял им? Имена всех священников Медона!
Признаюсь, эта история показалась мне такой забавной, что я не могла удержаться от смеха, очень мало почтительного; но короли прощают, когда смеются над их словами, не думая насмехаться. Но я испортила всё дело, когда с глупой откровенностью сказала королю:
– Однако, государь, что за странная идея перечислять им имена всех медонских священников! Это ведь очень долго и скучно для вашего величества.
– О, нет! Вовсе нет, уверяю вас! – И он опять засмеялся, вспоминая, как вызывал из старых могил всех этих священников, включая и несравненного Рабле.








