Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 96 страниц)
Я встала, забыв и о посещении Бонапарта, и о множестве конвертов, оставленных им на полу моей комнаты; горничная моя думала о них столько же. День прошел как обычно, кроме того, что я усердно учила роль в комедии «Соперники». Около девяти часов Первый консул подошел ко мне и сказал очень тихо:
– Я иду к воротам Буживаль.
– Я не верю этому нисколько, – отвечала я так же. – Вы прекрасно знаете, сколько бедствий падет на Францию, если вы найдете там смерть. Еще одно слово, и я расскажу все Гортензии или Жюно.
– Вы, наверное, с ума сошли! – ответил он и ущипнул меня за ухо; потом погрозил пальцем и прибавил: – Если вы вздумаете сказать хоть одно слово о том, что я вам показывал, то это будет не только неприятно, но даже прискорбно для меня.
– Последнего соображения довольно, генерал.
Он поглядел на меня:
– Маменькина голова!.. Точно маменькина голова!..
Я не отвечала. Он подождал несколько секунд, но, видя, что я молчу, встал и ушел в бильярдную.
На следующее утро меня разбудил стук в дверь комнаты моей горничной, и Первый консул вошел так же, как вчера, со связкой писем и газет в руке. Он уже не просил извинения, что будит меня тремя часами раньше, и сказал лишь:
– Для чего спите вы с открытым окном? Это смертельно для женщин, у которых, как у вас, зубы точно жемчуг. Не надобно подвергать опасности ваши зубы: они такие же, как у вашей матери, настоящие маленькие жемчужины.
Бонапарт начал читать газеты и, читая, делать под многими отметки ногтем. Иногда он пожимал плечами и бормотал слово или два, которых я не слышала. В этот день он сказал несколько слов об одном человеке, и я должна передать их во всех подробностях.
Он держал в руке газету, не помню какую, но, кажется, это была иностранная газета на французском языке; не знаю, выходили ли они в то время, но я почти уверена в этом. Речь шла, насколько я могла судить по его вопросу, об одном иностранном принце, которого нашли в Париже под чужим именем, а с ним девушку из хорошей семьи, не похищенную, но обольщенную им. Кажется, принц был характера нелегкого, и девица Абель не могла добиться от него единственного вознаграждения, какое только может быть для молодой, легковерной девушки. Жюно также вмешался в это дело и разыскивал молодых людей. Все это я знала мимоходом, не считая важным, да и само дело не занимало меня.
– Видели вы эту молодую девушку? – спросил меня Первый консул.
Я отвечала отрицательно.
– Ах, да! Помню, что когда я говорил Жюно, чтобы он взял ее к вам и позаботился о ней, он подпрыгнул на десять футов… А молодого принца?
Я сказала, что не встречала его, а если и видела за обедами в квинтиди, что очень вероятно, то не обратила на него внимания. Я не знала его лица.
– Это один из молодых безумцев, которые почитают все для себя дозволенным, потому что называются принцами. Сверх того, он дурно поступил в этом случае, и отец молодой девушки, человек с известным в дипломатическом кругу именем, должен был бы настойчивее говорить о вознаграждении… – Первый консул ударил рукой по газете и воскликнул: – Вот человек, который никогда не навлечет на себя порицания: это эрцгерцог Карл! У него душа героических времен и сердце золотого века. Он человек добродетельный; а это слово, сказанное о принце, много значит.
Пробежав еще несколько газет и писем, Первый консул опять ущипнул мою ногу сквозь одеяло, пожелал доброго дня и ушел в кабинет, бормоча свою песенку.
Я позвала горничную. Эта женщина была у меня еще недавно. Я сказала ей без всяких объяснений, что запрещаю отворять дверь, если станут стучать ко мне так рано.
– Но если это сам Первый консул, сударыня?
– Я не хочу, чтобы меня будили так рано: ни Первый консул, ни кто-то другой. Исполняй, что я тебе приказываю.
День опять прошел так же, как все другие; только вечером во время прогулки в коляске поехали к Бютару. Проезжая подле того места, которое столь устрашило госпожу Бонапарт, Первый консул похвалил мою смелость.
– А мне кажется, я показала большую трусость, когда сошла, – сказала я откровенно.
– Но это была необходимая предосторожность в вашем положении, и она еще больше делает вам честь. Я видел, однако ж, что вы не боялись.
Может быть, никогда в жизни еще не случалось Наполеону сказать мне такой длинный комплимент, и я была так изумлена, что даже не отвечала.
– Через день я хочу дать здесь завтрак, – сказал Первый консул, когда мы оказались в павильоне Бютара. – Прежде и после мы поохотимся. Это хорошо для меня и будет приятно для всех. После завтрака, во вторник, в десять часов, я назначаю здесь сборный пункт[99]99
Может быть, покажется странным, что через столько лет я помню даже день недели этой охоты; но с ним соединено одно происшествие…
[Закрыть].
Мы гуляли еще некоторое время, а потом возвратились в Мальмезон. Первый консул прошелся раза два или три по гостиной и ушел работать. Мы не видели его больше в этот вечер.
Возвратившись в свои комнаты, я снова приказала горничной не отпирать завтра утром дверей и легла в плохом настроении, сама не зная отчего. Я грустила: мне хотелось видеть своих друзей. В Мальмезоне я не знала домашней жизни, тогда столь счастливой. Со мною обходились очень хорошо, но все же я жила среди чужих. Какое испытание для молодой женщины, привыкшей каждый день, с малолетства, видеть постоянную любовь всех окружающих ее! Сверх того, я почти не видела мужа в это время. Супружеская жизнь, которая после холодеет и наконец заменяется искреннею дружбой вместо прекрасных дней любви и уверенности, что так будет всегда, эта жизнь между мною и Жюно пребывала тогда во всей свежести счастья. Мы были счастливы настолько, насколько это возможно для человека. Я чувствовала это живо и грустила, что вынуждена жить вдали от своего семейства, от своего мужа, и для чего? Этого никто не требовал: это была жертва со стороны Жюно Первому консулу, и жертва тяжелая, потому что он любил меня в то время всей силой чувства. Я знала, что необходима ему, но была еще слишком молода и не могла осознать, что необходимость эта не будет вечной. Молодость слишком доверчива в этом отношении: она сама творит себе мир и сама помогает завязать себе глаза.
Все эти размышления пришли ко мне ночью, с воскресенья на понедельник, вместе с чувствами, гораздо больше живыми, которых я не могу даже означить теперь, хотя года еще не оледенили моего сердца. Следствием всех этих размышлений стало то, что я в самом деле страдала и ежеминутно видела какое-то несчастье, ужасное своими последствиями. Я провела ночь в слезах и не знала, на что решиться. Хотела ехать, но боялась, что Жюно не согласится, чтобы я возвратилась в Бьевр прежде возвращения госпожи Бонапарт в Мальмезон.
Наконец я заснула, как засыпают дети, когда глаза их утомлены слезами, но сон мой был беспокоен, и при первом блеске утра, пробившемся сквозь занавеси, я уже проснулась: мне показалось, что я слышу стук в дверь. Я прислушалась: нет, ничего. Вдруг мне пришло в голову, что надо взять ключ себе, потому что горничная, верно, не осмелится не пустить Первого консула, а я решительно хотела, чтобы утренние визиты его не возобновлялись. Я не видела в них ничего худого, но свет уже был мне известен настолько, что я могла судить, какое действие произведут они на окружающих.
Я тихо встала, прошла через комнату моей горничной, которая громко храпела, и подошла к двери, чтобы вынуть из нее ключ. Но что это? Дверь не заперта и засов не задвинут. Я рассердилась, но тотчас удержала себя. Заперла замок на два оборота, ключ унесла к себе в комнату и легла, но уже не могла заснуть. Часы были подле меня: я следила за движением стрелки. Когда она указала шесть часов, в коридоре послышались шаги Первого консула. Он остановился у двери и стукнул, но гораздо легче, чем в два предшествующие дня. С минуту подождал и потом стукнул еще раз. Горничная моя, наконец, пробудилась, и я слышала, как она говорит ему, что ключ я взяла себе. Он не ответил ничего и ушел.
Когда звук шагов затих на лестнице, ведущей к его кабинету, я перевела дыхание, как будто страшная тяжесть спала с моей груди, и потом начала опять плакать. Я почитала Первого консула своим братом; чувство мое к нему, всегда подкрепляемое глубоким удивлением, заставляло меня смотреть на него даже как на отца. Он был покровитель, опора моего мужа, и сам Жюно относился к нему с нежнейшей любовью. Чем же покажется ему грубая недоверчивость, какую показала я, лишив его минуты развлечения, если он приходил ко мне поболтать как с ребенком, которого видел почти с рождения? Да, но другие не будут глядеть на это такими невинными глазами, сказала я сама себе. Передо мной уже мелькали взгляды неблагосклонные и другие, слишком благосклонные (потому что разврат всегда приближает к власти), а я твердо решилась не заслужить их.
Сказав горничной, чтобы она заперла мою дверь, я составила план действий, стала спокойнее и опять заснула. Вдруг дверь в мою комнату довольно резко отворилась, и я увидела Первого консула.
– Разве вы боитесь, что вас зарежут? – сказал он мне с таким выражением досады, что это как рукой сняло весь мой страх, и он мог судить по выражению моего лица, что я больше сержусь, чем раскаиваюсь.
Напрасно я не сказала ему тотчас же, на что решилась. Но меня удержала глупая застенчивость, и после я очень раскаивалась в ней. Наполеон устремил на меня свой орлиный взгляд; он молчал.
– На завтра назначена охота наша в Бютаре, – наконец сказал он. – Надеюсь, вы не забыли этого со вчерашнего вечера? Мы отправимся рано, и, чтобы вы могли приготовиться, я сам приду разбудить вас. Вы здесь не посреди татарской орды и потому не запирайтесь, как сегодня. Впрочем, вы видите, что предосторожность ваша не мешает старому другу приходить к вам. Прощайте.
Он ушел, но на этот раз уже не пел.
Я взглянула на свои часы: они показывали девять. Я пришла в отчаяние. В этот час уже все горничные ходили взад и вперед по дому, прислуживая своим госпожам. Неужели хоть одна из них не видела, как он входил и выходил? Этого было бы достаточно, чтобы и все узнали о том. «Но как вошел он?» – спросила я сама себя.
Позвав горничную, я спросила, почему не исполнила она моих приказаний. Девушка отвечала, что Первый консул отпер дверь общим или запасным ключом, а она не смела препятствовать ему войти в мою комнату.
Я ничего не сказала ей, потому что она не поняла бы меня, и начала размышлять, что же делать. Попросить карету у Гортензии была моя первая мысль, но какую назвать ей причину? Пойти на конюшенный двор и велеть Жардену, старшему конюшему, заложить коляску; он, конечно, исполнил бы это, но как сказать ему? Десятью годами позже я, конечно, поступила бы только так, но в семнадцать лет я робела (хоть и была характера не робкого) и не смела еще говорить всего, что приходило мне на ум. Одевшись, я пошла к завтраку, так и не решив, как исполнить план, который к тому времени созрел вполне.
Дюрока в Мальмезоне тогда не было. Будь он тут, я получила бы друга, советника и, главное, средство действовать. Но он надолго уехал в Лотарингию, а помощь его мне была нужна немедленно. Никогда дружба его не изменяла мне так некстати! Из всех гостивших во дворце я не находила никого, кто мог бы выслушать и понять меня. Гортензия – добрая, остроумная и так знавшая свет, что могла бы согласовать с приличиями все, что можно было исполнить, – Гортензия оставалась единственной, с кем могла бы я посоветоваться; но в ту самую минуту, когда я встала и хотела идти к ней, меня задержало одно соображение.
Я упала на стул почти в отчаянии и не знала, на что решиться. Я непременно хотела ехать в Париж, и на другой день это не затруднило бы меня: я написала бы Жюно два слова о том, что нездорова и хочу ехать к нему, и была уверена, что за мной быстро приехала бы карета. Но я хотела ехать в понедельник, а не во вторник и тем более не в среду. Я не желала также причинить неприятности Гортензии, которую любила искренне, и еще меньше оскорбить своим поступком Первого консула. Однако…
– Боже мой! – сказала я себе, положив голову на обе руки. – Боже мой! Что же мне делать?
В это самое мгновение я почувствовала, что кто-то сжал меня в своих объятиях, и знакомый голос сказал:
– Что с тобой, Лаура?
Боже всемогущий! Это был мой муж!.. Я обняла его, прижала к себе, целовала его лицо, волосы, руки и в пылу ласк даже оцарапала себе щеку об один из его эполетов, так что на лице моем показалась кровь.
– Да что с тобой? – повторял Жюно, останавливая кровь на моей царапине и в то же время отирая мне слезы, потому что я плакала. – Что с тобой, мое бедное дитя?.. Да погляди на меня… Знаешь ли, что вот уже четыре дня, как мы не виделись!
И он тоже брал мои руки, целовал их, целовал меня… Потом отдалил от себя, желая видеть, какие успехи сделал наш малютка.
– Но ты все так же тонка! – сказал он с сердцем. – Ты не толстеешь!..
…Ах, пусть не упрекают меня, что я останавливаюсь на таких воспоминаниях: они чисты и сладостны, как само счастье. Оба мы, путешественники на трудном пути жизни, не всегда, конечно, видели над собою ясное чистое небо; но тогда, да, тогда мы были очень счастливы!..
– Друг мой! Я хочу уехать отсюда, – сказала я Жюно. – Я хочу возвратиться в Париж.
– Хорошо. Конечно, я увезу тебя тотчас по возвращении госпожи Бонапарт.
– А почему не теперь?
– Теперь, когда она еще не возвратилась?.. Можно ли думать об этом, моя милая?
Я не настаивала больше. План мой бы готов.
Как я уже говорила, после истории с адской машиной и заговора Черакки всем парижским начальникам запретили оставлять город на ночь. Жюно и префект полиции особенно подчинялись этому строгому приказанию. С тех пор как я жила в Мальмезоне, Жюно приезжал туда часто и не только по службе; приезжал вечером после обеда и оставался до одиннадцати часов или поутру садился в коляску и через три четверти часа был в Мальмезоне. Тогда Первый консул оставлял его обедать, и он отправлялся назад уже вечером, когда мы расходились по своим комнатам.
В этот самый день, о котором я рассказываю, в понедельник, накануне охоты в Бютаре, он приехал таким же образом. Первый консул сказал ему через дежурного адъютанта, чтобы он остался обедать. Когда собрались в столовой, Бонапарт был чрезвычайно весел и во время обеда много шутил с Монжем. Послеобеденное время прошло обыкновенно: играли в бильярд, я сыграла одну партию в шахматы с Первым консулом. В известный час все начали расходиться: одни шли спать, другие возвращались в Париж. Я помешала Жюно уехать с Бессьером, сказав, что у меня есть для него поручение к маменьке и так как надобно писать для этого, то он должен зайти в мою комнату. Там я снова начала умолять его взять меня с собой[100]100
Спросят, почему же не попросила я у Гортензии позволения уехать с Жюно в Париж? Это было бы, конечно, проще и вернее; но Жюно не хотел брать меня с собой; чтобы заставить его, мне пришлось бы сказать ему все, что теснилось у меня в голове.
[Закрыть].
– Лаура, друг мой! – сказал он. – Я уже заметил тебе, что это смешной каприз: почему не остаться на десять или двенадцать дней? Ты знаешь, как я люблю тебя, однако не соглашусь на твою просьбу. И для чего это? Тебя осыпают ласками, к тебе внимательны: еще сегодня я видел это сам. Не оскорбил ли тебя кто-нибудь здесь?.. – воскликнул он, как будто пораженный внезапной мыслью. – Не скрывай от меня этого. Если какая-нибудь женщина, завидуя вниманию, которое ты находишь здесь, могла обидеть тебя, мою добрую, беззащитную Лауру, скажи мне это: я не буду говорить ей, но у нее есть муж… Да, я вижу теперь, что упорство твое в желании ехать отсюда не может иметь другой причины.
– Нет! Нет! – воскликнула я, испуганная оборотом, какой принимало дело, потому что лицо Жюно становилось ужасно, как скоро его тревожило сильное душевное волнение. – Нет, никто не обидел меня, но я страстно желала бы уехать отсюда. Знаю, что мать моя теперь не так здорова, что она хочет видеть меня. Брат далеко от нее, и мое место подле кресла, где она страдает.
Какие причины ни прибавляла я к сильному моему желанию уехать с Жюно, он не хотел ничего слышать. Впрочем, когда теперь я размышляю обо всех подробностях этой странной недели, мне вполне понятно, что муж не мог позволить мне совершить этот смешной поступок. Тогда я была очень молода.
Спор наш продолжался много времени, и уже было полпервого, когда Жюно решительно заявил, что не повезет меня с собой посреди ночи, как героиню романа. Тогда я попробовала уговорить его остаться у меня. При первом слове об этом он заупрямился, как будто я заговорила опять о возвращении. Но в этом случае доводы мои были убедительнее, и, посопротивлявшись, он сказал мне наконец, улыбнувшись:
– Счастье, что я не боюсь теперь арестов, но ты заставишь меня вытерпеть гонку.
И он остался.
Я заперла дверь в комнату своей служанки на два замка, задвинула засов и взяла ключ к себе. Потом велела запереть дверь в мою комнату просто ключом снаружи и, устроив все это, легла с самой глупой уверенностью, что, не имея возможности уехать, применила лучшее средство показать Первому консулу следующее: если ему угодно делать мне честь своими визитами, то мне приятнее, чтобы он приходил не в тот час, какой избрал для этого сам.
Пять часов пробило на часах церкви в Рюэле, и я пробудилась. Во дворце все было спокойно, как среди ночи. Погода была удивительная, и сквозь полуоткрытые шторы я видела, что деревья парка колеблются от свежего утреннего ветерка, а первые лучи солнца золотят их вершины. Во всем этом молчании и спокойствии нашла я разительную противоположность с тем тревожным чувством, которое овладело мною при взгляде на Жюно, спящего подле меня. Сон его был тих, и между тем оставалось что-то грозное в этом лице, прекрасном и мужественном, загоревшем под солнцем Африки, и на челе, столь молодом и уже украшенном следами глубоких ран. Живописное зрелище представляла его голова с выразительными чертами лица, обвитая турецкой кисейной шалью, которая попалась ему под руку вечером и исполняла теперь роль ночного колпака. Жюно не был особо красив, но все в нем заставляло сказать: он хорош. Особенно, когда ему исполнилось только двадцать восемь лет.
Пробило полшестого, и я услышала шаги Первого консула в конце нашего длинного коридора. Сердце мое сильно забилось: я отдала бы жизнь свою, чтобы Жюно оказался в Париже; я желала сделать его невидимым, но было уже поздно. Секунда, и Наполеон был подле двери! Глаза мои в тревоге пробегали по чертам лица мужа, и в эту минуту мне казалось, что еще никогда не любила я его так сильно!.. Наряду с любовью во мне говорил и гнев, но не против него. Я боялась, и эта боязнь раздражала меня против Первого консула, хоть я должна была сердиться только на самое себя…
В этот момент спящий Жюно сделал движение, и рубашка на груди его полураскрылась: я увидела следы двух ран, полученных им в битве при Кастильоне, и, несколько ниже, под сердцем, след раны, полученной в Египте от Ланюсса, когда, защищая честь своего генерала, он дрался со своим ратным братом. «Ну, так я не боюсь ничего! – сказала я сама себе. – Вот мой надежный щит». Я положила голову на подушку и ждала, что будет.
Дверь с шумом отворилась.
– Как?! Вы еще спите, госпожа Жюно! В такой день, когда надобно ехать на охоту! Я же предупреждал вас, что…
Говоря это, Первый консул подошел к моей постели, поднял занавес и онемел, когда увидел знакомое лицо своего самого преданного друга!.. Я почти уверена, что сначала он счел это видением. Жюно со своей стороны, только что пробудившись, оперся на локоть и глядел на Первого консула с таким изумленным видом, что это позабавило бы постороннего зрителя. Лицо его, оживленное сильным румянцем, красная с черным повязка на голове и воодушевленное выражение лица – все придавало этой странной сцене какой-то восточный характер. Но во взгляде Жюно не было гнева.
– Ах, Боже мой, генерал! Зачем вы приходите к нашим женам в такой час? – эти слова были сказаны им с самою добродушной веселостью.
– Я пришел разбудить госпожу Жюно, потому что пора ехать на охоту, – отвечал Первый консул тем же тоном, но бросил на меня такой многозначительный взгляд, что он и теперь еще стоит перед моими глазами, несмотря на тридцать прошедших лет. – Я вижу, однако, что у нее есть будильник, который заставляет проснуться еще раньше меня. Но я мог бы рассердиться, потому что вы, господин Жюно, здесь контрабандой.
– Генерал! – отвечал Жюно. – Если какой-нибудь проступок стоит прощения, так это, конечно, мой. Если б вчера вечером вы видели, как эта маленькая сирена употребляла все свои чары и больше часа обольщала меня, думаю, вы простили бы меня.
Первый консул улыбнулся, но было явно видно, что вынужденно.
– Я и прощаю, совершенно прощаю тебя, наказана будет госпожа Жюно. – Он засмеялся тем смехом, который бывал совсем не смешон. – В доказательство того, что я не сержусь, позволяю тебе ехать с нами на охоту. Ты верхом?
– Нет, генерал, я приехал в карете.
– Ну, так Жарден даст тебе лошадь. Прощайте, госпожа Жюно. Вставайте же и не мешкайте.
И он ушел.
– Вот истинно превосходный, добрый человек! – сказал Жюно, вскочив на своей постели. – Какая доброта! Вместо того чтобы побранить меня и отослать в Париж исполнять свои обязанности!.. Согласись, Лаура, что это человек удивительный и необыкновенный!
Когда все были готовы и собрались в саду, к каменному мосту подъехало несколько колясок и подвели нескольких верховых лошадей. Первый консул сел в небольшую коляску и сказал, делая мне знак рукой:
– Госпожа Жюно, не угодно ли вам избрать меня своим спутником?
В улыбке, с какой были сказаны эти простые слова, я заметила выражение, которое мне не понравилось. Я молча села в коляску, дверцы заперли, и легкий экипаж, взяв направо, скользнул в аллею, которая вела к решетке парка. Я знала, что Первый консул останется со мною только во время переезда к сборному месту, где он должен был пересесть на лошадь; но и это время казалось мне очень продолжительным, я по многим причинам не хотела оставаться с ним наедине.
Мы отъехали немного от дворца; Бонапарт сначала глядел на тех, кто верхом обгонял нас, стремясь присоединиться к передовой группе, но вдруг повернулся ко мне, сложил руки накрест и сказал:
– Вы думаете, что очень умны?
Я не отвечала ничего.
Он повторил:
– Вы думаете, что вы очень умны? Не правда ли?
Я отвечала, потому что он действительно спрашивал, но отвечала с твердостью, хотя и сдержанно. С таким человеком я погибла бы, позволив испугать себя, когда была права.
– Я не почитаю себя чрезвычайно умной, но думаю, что я не дура.
– Не дура, конечно, но безрассудна.
Я молчала.
– Можете вы объяснить, для чего оставили вы у себя мужа?
– Объяснение будет кратко и ясно, генерал. Я люблю Жюно, он муж мне, и я думала, что нет ничего странного, если муж остается у своей жены.
– Вы знали, что я запретил ночевать вне Парижа, и знаете, что приказания мои должны исполняться.
– Они не относятся ко мне. Когда консулы объявят свою волю насчет того, до какой степени должна простираться нежность между мужем и женой и сколько часов в день должны они посвящать свиданиям своим, тогда я увижу, надобно ли повиноваться. А до тех пор, генерал, признаюсь, моя собственная воля будет единственным моим законом.
Я стала неучтива, но я была рассержена. Вероятно, это его раздосадовало, потому что он начал опять резко и с некоторою иронией:
– И только одна любовь к мужу заставила вас оставить его у себя?
– Да, генерал.
– Вы солгали.
– Генерал…
– Да, вы солгали! – повторил он изменившимся голосом. – Я знаю причину вашего поступка. Вы не доверяли мне, чего совсем не нужно было… А… вы не отвечаете мне! – сказал он с торжествующим видом.
– А если и была другая причина, кроме недоверчивости, о которой говорите вы, генерал? Если я думаю, что визиты ваши в такой час в комнату молодой женщины моих лет могут поставить меня в странное положение в глазах всех, кто живет в этом доме, и если я избрала это средство, чтобы прекратить посещения…
Никогда не забуду выражения лица Наполеона в ту минуту: в нем отражалась быстрая череда чувств, из которых ни одного не было дурного.
– Если это правда, – сказал он наконец, – для чего же не сказать мне самому о том, что вас беспокоило? Разве в последнюю неделю не довольно я показал дружбы к вам, злое дитя? Разве не могли вы иметь ко мне доверия?
– В этом, может быть, я виновата. Я должна была подумать, что вы, генерал, знали меня ребенком; родители мои любили вас; вы сами были нежно привязаны к моей матери (он глядел на другую сторону дороги) и что, особенно и прежде всего, имеется причина, которая сильнее всех других и должна была дать мне смелость сказать вам, что я думаю об этих утренних посещениях. Причина эта в том, что муж мой – Жюно, человек, который любит вас больше всех на свете… Позвольте договорить!.. В то самое время, когда я слышала ваши шаги, когда вы входили в мою комнату, я, признаюсь, боялась вашего гнева; но, глядя на следы ран, полученных им отчасти и ради вашей славы, я сказала себе, что никогда не заставите вы страдать благородное и прекрасное сердце, которое бьется для вас, может быть, больше, нежели для меня, в изуродованной груди Жюно.
– Вы точно читаете мне проповедь! И кто думал печалить Жюно? Я спрашиваю только, почему не сказали вы мне?
– Но могла ли я это сделать, когда вчера утром вы вошли ко мне таким способом, который может быть назван недостойным? Моя реакция должна была показать вам, генерал, что утренние визиты, которые вам угодно было делать мне, почитала я неприличными. Я должна была после этого искать поддержки лишь у самой себя и, может быть, избрала средство необдуманно.
– Нет ли во всем этом совета вашей матери?
– Моей матери, генерал? Как может она управлять мною? Да я уж месяц не видела ее.
– Вы можете писать друг к другу. – Взгляд Наполеона проницал меня насквозь.
– Генерал, я не писала матери, что моя репутация может пострадать под вашей кровлей. Помимо всего прочего это было бы тяжело для нее.
– Госпожа Жюно! Вы знаете меня давно, и потому нечего говорить, что нашей дружбе конец, если вы будете продолжать такие речи. Вы бы еще Жюно пересказали все, что выдумали. – Он не переставал преследовать меня своим вопрошающим взглядом.
– Я не буду отвечать на это обвинение, генерал! – сказала я с досадой, которой уже не скрывала. – Если вы не находите во мне ни ума, ни рассудка, то верьте по крайней мере, что у меня есть немного сердца, и оно не допустит меня опорочить того, кого мы оба любим.
– Опять! – Он ударил кулаком по краю коляски. – Опять!.. Молчите!..
– Нет, генерал, я не буду молчать: я буду говорить то, что хочу сказать вам. Умоляю вас верить, что ни мать моя, ни муж, и вообще никто не знает ничего о последней неделе моей жизни. Я должна прибавить, что вовсе не предполагала с вашей стороны никакого дурного намерения, и потому мне было бы глупо жаловаться на знак вашей дружбы только потому, что он мог повредить мне. Но я считала, что надо любой ценой прекратить это. И вот куда завела меня неопытная юность: я огорчила вас! Это прискорбно мне. Но это все, что могу сказать вам.
Мы подъезжали к сборному пункту: уже слышен был лай собак, звук рогов и весь шум охоты. Лицо Первого консула стало менее мрачным, чем во время моей длинной речи.
– И вы даете мне честное слово, что Жюно не знает ничего обо всей этой глупой истории?
– Боже мой, генерал, как может такая мысль прийти вам в голову, когда вы знаете Жюно так хорошо! Это Отелло по силе страстей, это африканец по жару крови; его слабый французский рассудок не имел бы силы здраво судить обо всем этом, и… – я остановилась.
– Ну, что же?.. Пожалуйста, не останавливайтесь. В разговоре нет ничего глупее.
– Генерал! Если б я рассказала Жюно все, что происходило в последнюю неделю… ни он, ни я не были бы здесь сегодня утром. Ведь вы достаточно знаете Жюно, не правда ли?
Наполеон ничего не отвечал и барабанил пальцами по краю коляски. Наконец, оборотившись ко мне, он сказал:
– Итак, вы хотите верить, что я не думал сделать вам никакого зла?
– Я, генерал? Напротив, я убеждена в чистоте ваших намерений и уверяю, что моя привязанность к вам, которая продолжается с самого детства, и восхищение, которое внушаете вы мне, не изменятся от этого нисколько. В подтверждение вот вам рука моя.
Не могу передать его взгляда и полуулыбки, когда он покачал головой в знак отрицания и отказался взять мою руку. Я оскорбилась этим.
– Значит, мы в ссоре! – воскликнула я. – В ссоре от того, что вам нравится поступать именно таким образом и никаким другим…
С минуту глаза его были обращены на дорогу; потом вдруг он повернулся ко мне и протянул свою маленькую руку, сняв с нее перчатку.
– Поверьте моей дружбе к вам, госпожа Жюно! От вас зависело утвердить ее еще больше, но, видно, трудно переиначить первое воспитание! А оно внушило вам самые злые чувства ко мне: вы не любите меня, и я уверен…
– Осмеливаюсь перебить вас, генерал, и умоляю не говорить со мной так. Вы печалите меня, и тем больше, что это ложно и в основании, и в следствиях, во всем! Скажите, что вы не думаете этого: мне было бы тяжело расстаться с вами таким образом…
Первый консул глядел в это время на свору собак, которых вели псари, и вдруг повернулся так быстро, что коляска качнулась в сторону.
– Вы уедете?.. – воскликнул он.
– Тотчас по возвращении с охоты, генерал. Я уговорила Жюно взять меня с собой, и вот доказательство, что это никак не связано с событиями последних дней…
Я сказала это, улыбаясь, и показала письмо моей матери, которая, думая, что Жюно хочет оставить меня в Мальмезоне, писала прямо мне, требуя моего приезда: «Если Первый консул и госпожа Гортензия не будут отпускать тебя, то покажи им мое письмо и попроси отпустить дочь к больной матери».
Это письмо отдали мне утром, когда я одевалась. Первый консул взглянул на него и огорчил меня, пожав плечами с улыбкой какого-то презрения. Надо было закончить эту сцену: она уже слишком затянулась.
– А когда вы возвратитесь? – спросил он с видом довольно насмешливым, так что это могло рассердить и кого-нибудь другого, в тот момент лучше меня расположенного к нему.
И я отвечала резко:
– Когда буду нужна для нашей театральной постановки. Вы можете располагать моими комнатами; я уже не буду занимать их, уверяю вас в этом.
– Как хотите. Впрочем, вы хорошо делаете, что уезжаете сегодня утром: после этого глупого случая нам с вами было бы не очень приятно видеть друг друга. Вы правы… Жарден! Мою лошадь!.. – Он сам отворил дверцы коляски, соскочил на землю, сел на лошадь и умчался галопом.
Возвратившись во дворец, я сказала Гортензии, что здоровье матери требует меня в Париж и я отправляюсь с Жюно. Она хотела оставить нас обедать, но Жюно, второй день отсутствуя в Париже, желал скорее вернуться. Так что мы отказались и сразу уехали, а обедали уже у моей матери.








