412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 81)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 81 (всего у книги 96 страниц)

Глава LIII. Фуше: пагубная ошибка императора

Это было блистательное время в жизни Наполеона, потому что династия его казалась утвержденной на императорском троне Франции. Но в то же самое время вокруг головы императора собирались тучи, которыми судьба хотела поразить его. Она как будто еще не решалась и только испытывала силу свою, так что часто не поражала, а только ранила.

Незадолго до рождения сына император совершил одну из тех пагубных ошибок, какие случались с ним и после. Я не говорю, что он должен был проявить жестокость, но думаю, то, что Талейран в 1814 году и Фуше в 1810-м были мягко удалены от дел и оттого сохранили возможность вредить, – конечно, было огромной ошибкой. Жизнь подтвердила это.

Когда в 1810 году Фуше впал в немилость и министерство полиции было вверено герцогу Ровиго, император сделал это, уступив интриге в правительстве, и уступил, сам не зная того. Камбасерес клялся погубить Фуше, донес на него императору и погубил его. Думаю, что с того времени Фуше начал заговор против Наполеона, потому что я имела доказательство этого еще в эпоху Маренго. Но не думаю, что император знал все дело, каким оно было в действительности. Потому он и ограничился только тем, что отнял у Фуше министерство и даже назначил его римским губернатором. Но архиканцлер хотел довершить гибель Фуше и возобновил свои нападения.

Однажды после заседания Государственного совета император пошел в свой кабинет вместе с архиканцлером, как это часто случалось, и вскоре услышали его громкий голос, который заставил дрожать своды.

Граф Дюбуа, государственный советник и в то время префект полиции, уже выходил из дворца и хотел сесть в карету. Он услышал, что его позвали, повернулся и обнаружил, что император на балконе своего кабинета зовет и машет рукой:

– Дюбуа! Дюбуа! Воротитесь! Идите сюда скорее!..

Префект встревожился от этих слов и чрезвычайного волнения на лице императора, которого он оставил несколько минут назад вполне спокойным. Он дошел до дверей кабинета, но дежурный камергер господин Ремюза не хотел пустить его.

– Император с архиканцлером, и мне не приказано никого впускать, – сказал он графу Дюбуа.

– Это приказание не может относиться ко мне, – отвечал граф, – меня сию минуту звали в кабинет императора…

– Милостивый государь, это невозможно!

– Как, милостивый государь? Стало быть, я лгу?

– Нет, но вам пригрезилось это. Кто еще мог звать вас, когда я тут дежурный?

– Меня позвал тот, кто служит себе лучше, нежели служат ему другие: сам император!

Он бормотал сквозь зубы слова не самые учтивые, когда дверь кабинета распахнулась и появился император с пылающим от гнева лицом.

– Известно ли вам, сударь, что моим приказаниям надобно повиноваться в ту же минуту, когда я отдаю их? Не сказал ли я вам, чтобы вы немедленно зашли ко мне?

– Право, государь, это не моя вина; если вам угодно видеть повиновение, надобно ставить у своих дверей людей, которые не мешали бы проходить.

– Что хотите вы сказать?

– Господин Ремюза не хотел, чтобы я вошел к вашему величеству.

– Хм! – сказал император. – Они все одинаковы! Сплошное дурачье.

В кабинете были только император и архиканцлер, который казался, как всегда, спокойным; зато император был в нервическом раздражении. На бюро его лежал большой лист бумаги, и Наполеон уже написал на нем несколько строк, но неразборчивее, чем когда-либо. Несколько минут ходил он по комнате, стараясь успокоиться. Наконец, вдруг остановившись перед Дюбуа, сказал ему:

– Дюбуа! Фуше – мерзавец! – Затем начал ходить опять и повторил еще два раза: – Он мерзавец! Величайший мерзавец! Но пусть не надеется сделать со мной то же, что сделал со своим Конвентом, со своей Директорией. Он низко изменял им и продавал их. У меня зрение получше, чем у Барраса, и меня не так легко провести. Он скоро убедится в этом. Но у него есть мои записки, мои инструкции, и я хочу, чтобы он возвратил их.

Все это он говорил чрезвычайно быстро и не переставая ходить.

– Я знаю, что вы с Фуше враги, – прибавил Наполеон, обращаясь к графу Дюбуа. – Но это все равно, я избрал вас; вы поедете к этому человеку и исполните важное поручение. Важное особенно для него, потому что речь идет о его голове.

– Государь! – вскричал Дюбуа. – Прошу ваше величество избавить меня от чести этого поручения. Вы сами сейчас сказали: герцог Отрантский – мой враг. Он подумает, что я приехал уязвить его, а эта мысль, признаюсь, тягостна для меня.

– Молчать! – остановил его император. – Вы поедете к нему исполнить важное поручение, и только вы можете исполнить его хорошо. Слушайте: во время своей работы Фуше получал от меня много записок с разными приказаниями и откровенных писем, собственноручно писанных. Когда же я потребовал от него эти бумаги, которые он принес бы мне сам, будь он честным человеком, знаете, что отвечал он мне? Что он все сжег. Он, Фуше! Чтобы он сжег важные бумаги?! Нет, он не мальчик и не сделает такого промаха. Мои бумаги у него! Я хочу, чтобы он возвратил их мне. Вы сейчас отправитесь к нему в замок Феррьер, где он живет теперь, и потребуете моим именем все подобные бумаги. Если он откажется… Если откажется, тогда отдать его в руки десяти жандармов, отвезти в тюрьму, и, клянусь Богом, я покажу ему, что судебный процесс может проходить совсем быстро. Ну, что же вы ждете? Отправляйтесь сейчас же!

– Но, государь, какие бумаги должен я требовать от него? У вашего величества должен быть реестр их… Он отдаст мне шесть, а у него их тридцать.

– Да, это правда. Пишите…

Наполеон предложил графу Дюбуа свой стул и усадил перед листом бумаги, на котором начинал писать сам. Потом, продолжая быстро ходить, он стал диктовать, но так скоро, что Дюбуа не мог следовать за ним, император увидел это.

– Я не могу теперь ни диктовать, ни писать! – сказал он наконец, бросившись в кресла. – Но возьмите этот реестр, как бы ни был нелеп он, думаю, он все-таки пригодится вам. Кроме того, опечатайте все остальные бумаги Фуше; я проверю их, и мы увидим. Отправляйтесь, отправляйтесь сию же минуту!

Дюбуа тотчас послал за почтовыми лошадьми, отправился в Феррьер и приехал туда еще до ночи. В передней и на всех выходах из дома он увидел множество тюков, ящиков, чемоданов, все принадлежащие губернатору Рима. Сам губернатор был готов немедленно ехать. Увидев перед собой врага, скорее, соперника, Фуше задрожал, потому что побледнеть ему было нелегко, вернее сказать невозможно[226]226
  Известно, что у Фуше лицо было чрезвычайно бледное и даже серое.


[Закрыть]
. Дюбуа изложил причину своего посещения, стараясь сохранить максимум любезности, но удар оказался все-таки жесток.

– Чтобы я возвратил ему записки его?! – закричал Фуше и начал бегать по комнате, как сумасшедший. – А где прикажете мне взять их? Я сжег их, говорю вам! Я уже клялся в этом и поклянусь еще, сколько угодно.

У Дюбуа были предписания точные и определенные, а с Наполеоном не смели шутить, уклоняясь от исполнения его воли. Надо было повиноваться, и потому надо было произнести слово тюрьма.

Едва герцог услышал это слово, как мертвенный цвет покрыл лицо его, и без того уже серое. Граф Дюбуа думал, что с ним сделается обморок. Ноги Фуше подкосились, и он упал в кресла, совершенно уничтоженный.

– В тюрьму, меня в тюрьму?! Но что же он хочет сделать со мной? Назначит суд, говорите вы?

Он вскочил и опять стал бегать по комнате. Префект старался успокоить его и снова заговорил об отдаче бумаг.

– Но, я повторяю вам, что они все уничтожены! Сожжены! Неужели думаете вы, милостивый государь, что я оставил бы у себя бумаги, которые могли когда-нибудь погубить меня, повести на виселицу моих детей, внуков, потомков до четвертого колена?!

И он продолжал бегать по комнате, ударялся о мебель, сжимал руки, пребывая в совершенном отчаянии.

Префект сжалился над ним. Это было благородно с его стороны, потому что Фуше, по его мнению, никогда и ничего не сделал бы для него в подобном случае.

– Послушайте, – сказал Дюбуа, – я опечатаю какие-нибудь ваши бумаги: ведь у вас верно есть какие-нибудь. Императору скажу, что вы не хотели отдать мне ничего, и Реалю останется только приехать и вскрыть печати. Реаль, кажется, вам друг. С императором страшно только первое движение. Ему надобно успокоить свой гнев, и на другой день часто не остается никаких следов. Успокойтесь, и все пойдет хорошо.

Они в самом деле собрали множество бумаг, самых незначительных, потому что других, кажется, не было[227]227
  Еще недавно граф Дюбуа говорил мне, что бумаги точно были сожжены, он убежден в этом. Однако после смерти герцога Отрантского от его имени отдали Людовику XVIII запертую шкатулку. Впрочем, и в шкатулке могли быть бумаги, относящиеся только к последнему времени его службы.


[Закрыть]
. Граф Дюбуа наложил свою печать на всю эту коллекцию и потом, распростившись с опальным министром, возвратился в Париж, чтобы отдать отчет в своем поручении. Император сначала вспыхнул, начал браниться и хотел непременно придать герцога суду; но префект рассказал ему о своей поездке в Феррьер как человек государственный и как человек умный; он убедил императора, что бумаги действительно сожжены.

– Это доказывает смертельный страх его, – говорил он. – Ваше величество, благоволите послать в Феррьер другого государственного советника, потому что я не могу всякий день совершать такие поездки, дела моего департамента пострадали бы от этого. Пошлите Реаля или другого, кого угодно вам.

Император согласился. Реаль снял печати с бумаг и сделал опись. Следствием всего этого шума стало вступление в должность герцога Ровиго.

Та же интрига, которая низвергла Фуше, подорвала и положение графа Дюбуа, только шестью месяцами позже. Что касается герцога Отрантского, назначение его губернатором Рима не имело больших последствий, и он выдерживал род нравственного изгнания до той поры, пока не вступил опять в должность. Это была ошибка императора: если Фуше действительно раз заслужил изгнание, то гораздо больше заслуживал он этого через три года, потому что был оскорблен и не прощал никогда.

Глава LIV. Жозеф, король Испанский

Король Испанский всего несколько минут провел с Жюно, однако успел сказать, что положение всего полуострова делает его истинно несчастливым.

– Я говорил об этом брату, – сказал он, – и говорил резко, тогда как раньше старался не ссориться с ним. Конечно, мои личные отношения не значат ничего в сравнении с пользой государства. Но на мне лежит ответственность за судьбу целого народа, и я, конечно, не окажусь слаб перед такой обязанностью.

Уже в 1810 году в Европе Жозеф поступал мужественно. Вот несколько слов из ноты, посланной его министром 8 марта 1810 года французскому послу в Мадриде, господину Лафоре. Эта нота писана в Малаге в то время, когда император учредил военные управления во многих областях Испании.

Король Испанский сообщал брату в этой ноте, что не может не представить ему соображения несчастья и замешательства, почти всегда являющиеся следствием управления чисто военного; что в то время, которое казалось самым благоприятным для образования областей на левом берегу Эбро, согласно конституции и в качестве примера другим, прискорбно видеть их, напротив, подвергнутым всей строгости военного управления. Наученный опытом, с тех пор как некоторые французские генералы самочинно хотели взимать и расходовать государственные доходы в завоеванных ими областях, его величество оставался убежденным, что их распоряжения должны встречать на каждом шагу непреодолимые препятствия и привести к величайшим беспорядкам; легко представить себе, писал он, отчуждение платящих подати, когда приказания о сборе налогов отдает власть чуждая, не учитывающая установленных обычаев и даже не знающая их. «Не следует терять из виду, – продолжал он, – того, сколько труда стоило внушить народу, что его хотят не покорить, а только сделать независимым и оставить испанским народом, каким был он прежде».

Когда военный правитель Бискайи издал указ, в котором давал понять, что в этой области действует власть императора, король Жозеф все еще оставался в Андалузии. Семнадцатого марта он написал из Гренады, где находился тогда, другую ноту, в которой сожалел о системе, принятой братом при оказании ему помощи, потому что, говорил он, слишком дорого платить за мощь стыдом народа.

«Да и каких следствий можно ожидать, действуя таким образом: не признавая королевской власти, попирая народную честь, раздробляя монархию? Такие поступки могут произвести только пагубные, страшные последствия, и мы уже видим тщету усилий короля Испанского в достижении общего мира, унижение и разорение народа, потерю Америки, бегство значительного числа испанцев из отечества. Пора остановить этот пожар, который может усилиться и произвести страшные опустошения, породить новые препятствия и погубить гордый народ, одаренный неукротимым характером, народ, который способен скорее погибнуть совершенно, нежели существовать под игом и в унижении».

Когда в 1811 году король Испанский приехал в Париж на крещение своего племянника, император положительно отвечал ему, что власть военных правителей будет всегда согласовываться с властями местными. Но ничего этого не было сделано.

Однако последуем далее. Это очень важно, потому что справедливость надобно отдавать всякому; а сколько раз слышала я, как испанцы обвиняли Жозефа в робости, постыдной для короля, в том, что он был только орудием тиранической воли своего брата.

В 1812 году, 2 марта, когда император велел разделить Каталонию и назначил там своих правителей, Азанза, официально, от имени короля, своего государя, подал протест, подчеркивая, что император сам требовал от своих братьев, чтобы законы, единожды изданные, были исполняемы ими строго. «Его Императорское Величество, – говорится в этой ноте, – не может желать, чтобы народ считал короля Жозефа согласным на раздробление испанской монархии, потому что такое содействие не сообразно не только с честью короля, но и с обязательствами его по отношению к своему народу, ибо он принял корону с ручательством нераздельного сохранения всей Испании. Король не может дать своего согласия, ни явного, ни тайного, на какое-либо раздробление монархии и вследствие этого протестует».

Десятого мая, узнав, что граф Дорсен, главнокомандующий Северной армией, самовольно распустил совет и генеральные кортесы (парламент) в Памплоне, Азанза протестовал снова, и слог этой ноты показывает, сколь глубоко оскорблен в душе его король. «С изумлением и неудовольствием, – говорит он, – Его Величество увидел эту меру в то время, когда по возвращении своем из Франции он был твердо убежден, что французы не будут больше вмешиваться в гражданские и церковные дела Испании. Вот почему король не только не одобрил поступка графа Дорсена, но и приказал ему восстановить все учреждения в прежнем виде».

Все эти представления, которых, разумеется, не печатали ни в одной французской газете, оставались бесплодны; но тем не менее они ясно показывают ревностность, с какою Жозеф и его правительство противились раздроблению испанской монархии и всему, что могло оскорблять ее независимость.

Но вот другой документ, без сомнения еще более любопытный, который история должна сохранить как трогательный памятник чести и благородных чувствований.

Письмо короля Испанского своему императору Наполеону:

«Мадрид, 23 мая 1812 года.

Государь! Скоро будет год, как я просил у Вашего Величества совета, возвращаться ли мне в Испанию. Вы обязали меня возвратиться, и я здесь. Вы благосклонно сказали мне, что я могу оставить Испанию, если никакие надежды не исполнятся, и что Ваше Величество предоставите мне убежище в Южной Франции, где мог бы я иногда жить, не оставляя вовсе Морфонтена.

Государь! События обманули все мои надежды: я не сделал добра и не имею никаких надежд сделать его. Это заставляет меня обратиться к Вашему Величеству с просьбою – позволить мне возвратить права на испанскую корону, которые Вам угодно было передать мне четыре года назад. Принимая их, я имел в виду одну цель: сделать счастье Испанской монархии; но вижу, что это не в моей власти.

Прошу Ваше Величество принять меня в число своих подданных и верить, что никогда не будет у Вас слуги более верного, нежели друг, данный Вам природой.

Вашего Императорского и Королевского Величества

преданный брат Жозеф».

Можно ли что-либо переменить в этом письме, исполненном достоинства и благородных чувств, бесстрашно выраженных под железной рукой, которая угнетала тогда всякий порыв, всякую мысль!

Теперь следует прочитать еще одно письмо короля Жозефа, его жене, отправленное вместе с предыдущим:

«Мадрид, 23 мая 1812 года.

Милый друг! Ты должна вручить императору письмо, которое посылаю тебе, если декрет о присоединении будет утвержден и напечатан в газетах. Во всяком ином случае ты дождешься от меня нового письма. Если письмо будет отдано, ты пришлешь мне с курьером ответ императора и паспорта.

Пришли ко мне Реми, без которого мне тяжело. Если посылают мне деньги, то почему так медлят с обозами и не доставляют с эстафетою переводов Государственного казначейства?

Целую тебя и моих детей.

Твой друг Жозеф.

P. S. Если узнаешь, что Мольян не посылал мне денег после 500 000 франков, полученных мною за январь, то, получив это письмо, отдай императору мое отречение. Невозможно не иметь никаких обязанностей. Таково состояние моей казны. Надо, чтобы император решился на что-нибудь: всякое положение для меня будет лучше моего настоящего. Если император начинает войну с Россией и находит, что я буду полезен здесь, я остаюсь, управляя военными и гражданскими делами. Если он начнет войну, но не даст мне ни тех, ни других возможностей, я желаю возвратиться во Францию.

Если не будет войны с Россией, то даст ли мне император власть управлять или не даст, я надеюсь, от меня не будут требовать ничего, что могло бы заставить людей думать, будто я согласен на раздробление монархии. Надеюсь, напротив, что мне дадут достаточное количество солдат и станут присылать миллион ежемесячного займа[228]228
  Из этого видно также обстоятельство, о котором мы говорим давно, но которому не хотят верить: Франция посылала больше денег в Испанию, нежели извлекала из нее.


[Закрыть]
.

Если император откладывает до времени свои планы о мире, пусть он даст мне средства существовать во время войны.

Если император склонен к тому, чтобы я покинул Испанию, или к такой мере, которая заставит меня покинуть ее, мне очень важно знать это, чтобы пребывать в мире с ним с его искреннего и полного согласия.

Признаюсь, благоразумие побуждает меня к этому решению, которое, впрочем, сообразно с состоянием этой несчастной страны, потому что я ничего не могу сделать для нее. Да это сообразно и с моими домашними отношениями: у меня нет сыновей. Итак, если император согласится на удаление мое, желаю, чтобы он дозволил мне приобрести землю в Тоскане; я мог бы проводить часть года там, а другую в Морфонтене.

Последние события и то ложное положение, в каком я нахожусь, далекое от прямоты и откровенности моего характера, очень ослабили мое здоровье, так что только честь и долг могли бы удержать меня здесь, когда склонности гонят меня отсюда. Неужели император покажет себя иначе, чем было это до сих пор?

Прощай! Целую тебя и детей.

Жозеф».

В этих письмах видна удивительная сила и искренняя добродетель. Сколько простоты, сколько чувств благородных! И всегда, всегда самоотвержение!

Эти два письма кажутся мне также любопытными, потому что представляют испанские дела несколько иначе, нежели представляли их «Монитор» и многие известия, в которых король Жозеф изображался не более чем префектом своего брата.

Я прибавлю тут любопытную подробность.

В 1811 году министерством иностранных дел Англии управлял Гамильтон, он решился заключить союз с Испанией. План смелый и превосходный, достойный Питта. Трудно было привести его в исполнение, потому что между Испанией и Великобританией не существовало никаких сношений, но Гамильтон использовал для этого средство довольно простое: он избрал француза, жившего в Англии[229]229
  Это граф Шарль Шатильон, столь же замечательный своим умом и дарованиями, сколь превосходными качествами сердца и особенно верностью в дружбе.


[Закрыть]
. Я очень хорошо знаю этого француза, и он часто рассказывал мне все, что относится к делу, по которому он должен был ехать в Мадрид с предложением Жозефу. Англия признает его королем Испании и обеих Индий, если он вышлет с полуострова всех французов; а также обязывается со своей стороны сохранить нераздельными все земли его. Гамильтон – это тот же самый министр, который предлагал Люсьену составить род лиги против Франции и императора. «Мы можем сокрушить его без всякой помощи, собственными его ошибками», – говорили лондонские политики, рассуждая о колоссе, хотя все еще боялись его, потому что он двадцать лет заставлял их трепетать. Реализации этих идей помешало Московское бедствие. Впрочем, я уверена, что Жозеф не согласился бы на предложение Гамильтона. Нет, для этого он слишком любил своего брата и ценил свою честь.

Император составил себе странные понятия об Испанской войне. Я уже говорила, сколько сведений доставили ему люди, сведущие во всем, что могло образумить его; но ничто не избавляло его от иллюзий. Потому-то скорбь его при поражении показал прием, устроенный Массена, а радость при успехе увидели в награждении генерала Сюше. Как переменился император со времени Итальянских походов! При Лоди, при Арколе он сам кидался в бой и вел туда своих солдат. А теперь… Какая разница! Он кидает палку в неприятельскую крепость и говорит: «Принеси!» И приносили! Да, результат тот же; но между тем какая неизмеримая разница!

Диплом маршала Сюше написан иначе, нежели дипломы других маршалов. У меня есть верная копия с него; вот она:

«Императорский декрет

Дворец Сенлу, 8 июля 1811 года.

Желая изъявить наше удовольствие и доверие генералу Сюше за все услуги, оказанные нам при взятии Лериды, Мекиненсы, Тортосы и Таррагоны, мы повелеваем следующее:

1. Генерал Сюше производится в маршалы Империи.

2. Нашему военному министру поручается исполнение сего нашего повеления.

Наполеон».

И храбрый, почтенный Сюше, чтобы оправдать благосклонность императора, тотчас взял Монсеррат, укрепленную гору, где каждая келья сделалась редутом и каждый отшельник был партизаном. Потом пушки Арагонской армии отворили вход в Валенсию, и вскоре Сюше взял ее. Для Сюше Испанская война была только прогулкой, и он отдыхал, водружая свое знамя на древних стенах многих старинных городов, которыми усеяна Испания.

Император начал оказывать большое предпочтение маршалу Сюше; он осыпал его тяжестью самых огромных благодеяний: титулы, богатство, чины самые высокие – все, что можно дать, он дал ему. Например, титул герцога Альбуфейры сопровождался майоратом в пятьсот тысяч ливров дохода!

«Сюше гораздо лучше пишет, нежели говорит, и гораздо лучше делает, нежели пишет: это совсем наоборот, чем у многих других», – вот слова императора о маршале Сюше! По крайней мере, так мне передали их.

Теперь я перескажу другие слова о нем, сказанные императором мне самой лично.

Во время аудиенции, которую имела я у императора по возвращении его из России, чтобы испросить для Жюно позволения возвратиться домой, я ходатайствовала также за одного человека, близкого мне своею дружбой. Зная, что император неблагосклонен к нему, я тем более побаивалась представить свою просьбу. Однако он принял ее, но тут же сказал мне с досадой:

– Для чего брать на себя такую просьбу? Вы знаете, я не люблю, когда женщины вмешиваются в дела. Надобно было предоставить это Дюроку.

Я напомнила императору, что исполняю священную обязанность дружбы.

Он снова сделал движение, выражавшее нетерпеливость:

– Все равно. Или сказали бы об этом Талейрану…

– Я обращалась к нему, государь.

– Ну и что же?

– Он отказался говорить не только вашему величеству, но и обер-церемониймейстеру…

– Но Талейран и друг ваш аббат Лажар разве не вместе воспитывались?

– Да, государь, это так. В самой тесной дружбе.

Пока я говорила, Наполеон ходил по комнате и по временам останавливался подле окна, откуда глядел в сад или на мост. Лицо его не выражало в ту минуту ничего доброго.

– Не был ли аббат Лажар другом вашей матери, что вы так горячо заступаетесь за него?

– Нет, государь, он не был другом моей матери; он, думаю, знал ее лишь как красивую женщину, которую замечают на спектаклях и прогулках. Я сама знаю его только с той поры, как он возвратился во Францию. И с того времени он наш друг, потому что мы с Жюно сумели оценить его.

– Да, конечно! – с живостью прервал меня император. – Однако вы должны были знать, что этот человек мой враг!

Истинно непостижима была эта страсть его, эта мания упрекать своих вернейших слуг, будто они любят водиться с его врагами.

– Государь! Жюно и я уже отвечали на это несправедливое обвинение, и еще недавно я имела честь обратить внимание вашего величества на господина Жюст-Ноайля с его женой и на графа Луи Нарбонна!

Император закусил губу и несколько секунд не отвечал ничего, а потом сказал:

– Ну, ладно… А кто писал эту просьбу?

– Я, государь.

– Это и видно. Но вам бесполезно учиться сочинять просьбы. Шейте, вышивайте и не вмешивайтесь в раздачу людям мест. Это пахнет интригой, а я не хочу их при моем дворе, и еще меньше из уст жен моих генералов.

– Я уже сказала вашему величеству, что господин Лажар – друг необыкновенный. Жюно знает его и может ручаться за него вам, государь.

– А что вы скажете, госпожа Жюно, если я докажу вам, что муж ваш никогда не будет ручаться за аббата Лажара?

Я изумилась.

Император продолжал:

– Этот человек не любит меня. Но это мне все равно, и я использую его завтра же, хоть и убежден в его ненависти. Боже мой, сколько людей не любит меня! Да и у какого же правительства, хоть немного деятельного, нет врагов! Но ваш аббат Лажар, это совсем другое: с ним неразлучно какое-то злое очарование или скорее жребий, который останется вечным препятствием между ним и мною.

Признаюсь, я сначала не поняла императора. Он, видно, заметил это, потому что сказал мне с тем выражением, которое придают своей речи, желая, чтобы ее хорошенько уразумели:

– Да, это человек несчастливый, ничто не удается ему, а между тем, говорят, он очень умен. Это человек превосходный, не правда ли? Но он не будет иметь успеха ни в чем, в какой бы то ни было стране – у него несчастная звезда.

В первый раз я слышала, чтобы Наполеон так определенно говорил о влиянии судьбы. Он сказал еще несколько слов о разных событиях из жизни Лажара, которую хорошо знал, хоть и объяснял ее по-своему, неверно. Потом он вдруг остановился и сказал, глядя на меня иронично:

– Не аббат ли Лажар диктовал вам письмо, которое получил я неделю назад и на которое ответ принес вам сам Дюрок?

– Нет, государь.

– Хм! Пусть так. Но кто-то же диктовал его вам?

– Никто, государь. Я сама.

Я увидела, что он отвернулся, желая скрыть улыбку. В тот день или, вернее сказать, в тот вечер, потому что уже было шесть часов, он оставался в самом милом расположении духа.

– И все равно, ваш аббат – неудачник, он родился под дурною звездой, как говорят в народе.

– Зато ваша, государь, столь прекрасна, что может подарить немного своего счастья другой звезде.

Император все еще ходил, сложив руки за спиной, останавливался по временам, чтобы поглядеть в окно. В такие минуты чрезвычайно любопытно бывало чем-то расшевелить его. Лицо его делалось так подвижно, что чувства отражались в нем, как в зеркале.

– Послушайте, – сказал он мне после молчания довольно продолжительного. – Хотите знать человека счастливого, который родился под счастливою звездой, и оттого все начинания его идут удачно? Это Сюше! Вот любимец судьбы! Он словно играет ею, и, на его счастье, в человеке, рожденном для удачи, нашелся человек с дарованиями. А ведь многие сами портят себе самую лучшую судьбу!

Война постоянно заставляла герцога Альбуфейра жить далеко от Парижа: он был в отлучке семь лет. Выехав из Франции дивизионным генералом, он возвратился через семь лет маршалом Империи, герцогом, инспектором императорской гвардии, главнокомандующим двух армий, так что император при свидании сказал ему:

– Маршал Сюше! Вы очень выросли с тех пор, как я видел вас.

На острове Святой Елены в часы плена своего, продолжительность которого старался он забыть, собирая все свои радостные воспоминания, Наполеон говорил: «У Сюше ум и характер усилились изумительно».

Слова, произнесенные на одре смерти, бывают так трогательны, что звук голоса, хоть и слабый, остается в душе навсегда. Приведенные мной слова были сказаны доктору О’Мира, а я полагаю, что смертные страдания Наполеона начались с того дня, когда он ступил на неприязненный берег, и смотрю на все слова, сказанные им на этой каменистой скале, как на предсмертную речь императора.

Однажды доктор О’Мира спросил, кто лучшие генералы, оставшиеся во Франции. Наполеон отвечал:

«Мне кажется, Сюше… Прежде был Массена, но его можно считать теперь умершим. Сюше, Клозель, Жерар – вот, думаю, теперь лучшие французские генералы».

В Записках госпожи Кампан, остроумном, достойном внимания сочинении, написанном женщиной из хорошего общества и вместе с тем глубокомысленной и проницательной, есть слова Наполеона о маршале Сюше, и тоже прелестные. «Жаль, – сказал он, – что государи не могут по своему желанию создавать таких людей, как он. Если бы у меня было два таких маршала, как Сюше, я не только завоевал бы Испанию, но и сохранил ее».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю