Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 96 страниц)
На следующую неделю другое письмо отправляется в Голландию, и все в том же тоне; только на этот раз оно говорит о преданности императору, а ее никто не мог оспорить у Даву.
«Всего больше поражает меня, – писал Лаге, – что этот человек старается представить императора войскам как полубога. Уверяю тебя, что я, судья совершенно пристрастный в этом случае, я, который не люблю и никогда не буду любить Даву, вынужден сознаться, что у императора нет более верного слуги». И проч., и проч.
Третье письмо было такого же сорта, а потом Лаге просто ждал, какое действие произведет лекарство, прописанное тщеславию главнокомандующего. Он увидел это очень скоро. Горделивая слабость была затронута и тотчас обнаружилась. Однажды после парада Даву позвал к себе Удино обедать и перед всем штабом добавил: «Привези с собой своего адъютанта Лаге: я хочу видеть его».
Удино приехал к Даву в шесть часов вечера, но со вторым адъютантом: Лаге отпросился и, сохраняя свое достоинство, не был у главнокомандующего по первому капризу его благосклонности.
На другой день новое письмо отправилось в Остенде: «Так поступил я, – писал он вновь своему кузену, – и, думаю, сделал очень хорошо, потому что, не любя Даву, я уважаю его и убежден, что лесть и покорность для него – ничто. У него железный характер и непоколебимая воля. На поле битвы отмщу я врагам за презрение его ко мне, если буду иметь счастье сражаться подле него. Он, справедливый ко всем, несправедлив ко мне одному. Он столь храбр, что никто не может следовать за ним в огонь. Да, он увидит меня перед собой, я докажу ему, что он может внушать геройство, а не низость…»
Это письмо довершило все. Приглашение было возобновлено так убедительно, что Лаге не мог далее отказываться и сделался с этого времени предметом особенного предпочтения Даву, что даже пугало любимцев его.
Прежде чем я оставлю Брюггский лагерь и перенесусь в Булонский через Аррас, я должна рассказать о происшествии, которое случилось в это самое время и позабавило всех соседей брюггского лагеря. Это тем удивительнее, что Даву был человек превосходного ума.
Что такое современные записки? Собрание всего, что в известное число лет происходило перед глазами той или того, кто пишет. Это самая разнообразная мозаика, окружающая главную фигуру и служащая ей рамкой. Вот почему я не ограничиваюсь только рассказом об императоре. Конечно, самое блестящее освещение падает на него; но картина, где был бы только блеск, скоро утомила бы зрителя. Необходимы если не резкие противоположности, то, по крайней мере, постепенность оттенков. Вот почему я не пропускаю ничего, что приходит мне на память. Впрочем, истории Наполеона нераздельно принадлежит и всё, что относится к его сановникам, военным и гражданским. Он идет посреди этой толпы, которая замечательна и сама по себе, но получает истинную занимательность от своего отношения к нему. Следовательно, я пишу только историю Наполеона, говоря и о двадцати четырех великих офицерах Империи, которых он сам почитал твердыми опорами, поддерживающими здание отечества. Молния разрушила многие из них, а другие… Но будем продолжать наш рассказ.
Все знают [искусствоведа] Катрмера-де-Кенси: это одно из тех европейских имен, которыми мы вправе гордиться. Во время Амьенского договора ему поручили составить предложение о памятнике, который благодарный город Париж хотел воздвигнуть Первому консулу. Катрмер сам сделал это предложение, и оно было не только принято в совете департамента Сены [где он служил], но и одобрено Первым консулом. После о нем забыли, потому что исполнение было отложено на неопределенное время.
Париж сделал это приношение Первому консулу 3 нивоза X года. Ответ Наполеона так достопамятен, что надо поместить его здесь.
«С глубокою признательностью вижу чувства, одушевляющие руководителей города Парижа. Мысль посвящать памятники людям, принесшим пользу отечеству, достойна уважения. Я соглашаюсь на сооружение памятника, который хотите воздвигнуть вы мне, и пусть останется назначенным для него место; но предоставим будущим векам соорудить его, если они подтвердят доброе мнение ваше обо мне».
Я выписала здесь целиком ответ его, потому что он мало известен, а между тем достоин быть известным. Самое ожесточенное недоброжелательство не может видеть в нем ничего, кроме великой, благородной мысли.
Теперь обращаюсь я не к господину Катрмеру-де-Кенси, а к брату его, Катрмеру-Дижонвалю, герою моего происшествия. Этот человек, вполне сумасшедший, но еще не такой, чтоб его надобно было запереть в клетку, стал генералом в 1793 году: тогда это было довольно легко для всякого, кто кричал громко. По возвращении порядка он остался без дела; но страсть к военной службе владела им так сильно, что он скакал по дорогам, по лагерям и везде, где только трубили сбор. В карманах у него хранилось множество проектов, и сумасшествие его (потому что он был точно немножко сумасшедший) вызывало тем большее сожаление, что он был очень умен и учен. Он много раз заходил к Жюно с проектами и то предлагал возить из Нанта в Париж живую сардель, то просил Жюно представить Первому консулу проект, каким образом армия может идти в Англию, не боясь ни бури, ни нападения неприятеля. Конца не было всему этому. Жюно, из уважения к брату его, принимал Катрмера-Дижонваля всегда хорошо, но отделывался шутками.
Какой-то злой дух надоумил Катрмера ехать в Остенде. Даву не знал его и не давал ему аудиенции, доступ к главнокомандующему оказался довольно труден. Наконец однажды, когда Даву возвращался со смотра, Катрмер уже караулил его у дверей дома и, лишь только Даву сошел с лошади, подал ему красивую тетрадку, перевязанную розовыми и голубыми лентами, сказав:
– Генерал! Это новое средство перевезти наших солдат в Англию; средство верное, генерал, очень экономное. Немножко необыкновенное, может быть, но великие и геройские дела понятны такому человеку, как вы, генерал.
Даву имел привычку скакать по грязным улицам Остенде галопом, так что летел в облаке грязи. Штаб его, однако, не хотел купаться в грязи и следовал за ним на почтительной дистанции, так что, когда Даву сходил с лошади, вокруг него не было никого, кто сказал бы ему, кто такой господин Катрмер-Дижонваль. Даву взял записку и оставил отставного генерала в коридоре, какие есть во всех домах в Остенде, между лестницей и дверью на улицу, а сам тотчас ушел в столовую. Между тем офицеры штаба и адъютанты уже подъехали, окружили бедного прожектера и засыпали таким множеством слов, что к нему чуть было не возвратился ум. В этой молодой и веселой толпе он заметил своего товарища по университету натуралиста Бори де Сен-Венсана, тогда капитана в штабе Даву. Он подошел к нему, взял его за руку и умолял, чтобы тот поговорил о нем с главнокомандующим.
На другой день утром Даву спросил:
– Кто этот человек, который передал мне вчера записку, когда я возвратился со смотра? В ней есть много хорошего.
Вот что было в этой записке, запечатлевшей самые безумные идеи: «Кто вообразил бы, прежде чем это сделал, что вол будет пахать землю за человека, собака – помогать ему на охоте, лошадь – носить его на себе, слон – повиноваться ему, сокол – покоряться, а животные обоих элементов, земли и воздуха, изменят свои нравы и сделаются рабами человека? Однако это есть; мы видим это. Одна вода оставалась бесполезна, а почему? Настала минута покорить и этот элемент и заставить его способствовать славе Французской!»
Слишком долго было бы пересказывать весь бред господина Катрмера, и я скажу короче, что, ссылаясь на Плиния, основываясь на естественной истории всех стран и на инстинкте, или, как говорят, уме животных, он делал вывод, что рыбы не глупее верблюда, а лошади – слона. Ведь ими управляют? Почему же не управлять рыбами? Вновь ссылаясь на Плиния, упоминая о греческих медалях с изображением Пирея и дельфина, несущего на спине человека, он предлагал обучить некоторое число дельфинов перевозке на своих спинах нескольких рот застрельщиков. Это было всего легче, пока армия остается на берегу моря: требуется лишь заставить матросов наловить дельфинов, посадить их в деки, прикормить, обучить, и вот вам морская кавалерия для переезда в Англию!
Катрмер подробно описывал, как сделать уздечки и удила и как нарядить дельфина. Он додумался даже до того, что в открытом море дельфин может встретить друга или старинного любовника, заговорить с ним и утащить под воду седока. Чтобы предупредить это, он считал необходимым для обмундирования пару обложенных пробкою пузырей, то есть род пробковой фуфайки. Такова была записка господина Катрмера-Дижонваля.
Поговорим серьезно. Я могу шутить здесь, потому что есть над чем; но без всякой насмешки записка была точно такова, как я привела ее: в ней говорилось о морской кавалерии, с уздечками и седлами на морских свинках, именуемых дельфинами. Может быть, всего любопытнее в этом проекте то, что он написан прекрасно и наполнен множеством ученых ссылок на Плиния и другие важные авторитеты. Словом, это сочинение человека умного, и можно подумать, что он мастерски шутит, если не знать, каков этот человек. Даву сначала поразил проект Катрмера: верблюд, везущий груз, собака с дичью, которой она не ест, всадник на лошади… Все это ослепило его на минуту, и, к несчастью для бедного Катрмера, Даву сказал за завтраком:
– А Первый консул удивится, когда я представлю полк тритонов! Напрасно они трудятся там, в Булони, – наше решение лучше.
Но после завтрака он перечитал некоторые строки, и предмет отделился от своей баснословной рамки. Даву закусил губу и размышлял некоторое время. К нему вошел начальник штаба, генерал Матье Дюма, и расхохотался при первом же слове об этом странном деле. Даву молчал, но молчание его было страшно для бедного Катрмера. Главнокомандующий решил, что его мистифицировали.
– Флоренвиль! – вдруг вскричал он, обращаясь к начальнику жандармов. – Сейчас же схватить этого сумасшедшего Катрмера-Дижонваля, связать его и с двумя жандармами отправить пешком в Париж.
Что и было исполнено.
Глава IV. Раздача орденов Почетного легиона
Мы жили тогда в Аррасе. Жюно совершенно отдавался своему занятию и справедливо гордился тем, что представит императору превосходное войско, им созданное. В самом деле, оно было удивительно. Волосы у всех были острижены; исчезла пудра, исчезли гадкие старые шляпы; все являлись с круглыми, опрятными головами, в гренадерских шапках или кирасах. Но всего удивительнее казались дисциплина и искусство в маневрах, что признал и расхвалил сам император, как увидим вскоре.
Это происходило в средине лета. Империя была установлена, и император обещал посетить нас в июле. Все подготовились, но он осчастливил нас своим присутствием лишь в конце августа. Жюно не спал целую неделю перед его приездом.
Тогда префектура помещалась в великолепном доме, который, кажется, был некогда архиепископским. Император остановился в нем. Его экипажи еще не приезжали; потому он взял наших лошадей и наши кареты, которые и служили ему целый день.
Жюно был допущен к нему тотчас, как только вошел к нему в кабинет. Я страшилась этой минуты, потому что со времени создания Империи Жюно не видал Наполеона и я боялась неуместных, может быть, его откровенностей. Одно успокаивало меня – страсть (могу употребить здесь это слово), которую тулонский адъютант сохранял по отношению к Наполеону, страсть чистая и восторженная, такая же, какою она была на батарее санкюлотов, где он посвятил Бонапарту свою жизнь. Поэтому я не очень беспокоилась, когда Жюно поехал к нему. Император продолжал оставаться лучшим его другом и говорил с ним доверительно и сердечно. Это свидание было памятно во многих отношениях, таков же был и весь день. Мне кажется, я не могу лучше изобразить его, как переписав письмо, писанное мною к одной из моих подруг, жившей тогда в Париже.
Но надо рассказывать по порядку, и сначала я опишу путешествие наше в Булонь и два других события, случившихся прежде посещения императором лагеря гренадерской дивизии в Аррасе. Одно из этих событий – учреждение двадцати четырех великих офицеров Империи; другое – раздача орденов Почетного легиона.
Раздача крестов происходила в Булони 15 августа. Я видела эту уникальную церемонию и с точностью опишу ее удивительное величие, потому что помню ее так, будто она происходила вчера.
Учреждение Почетного легиона, как я уже писала, встретило странное сопротивление. Первый консул победил, но борьба была жаркая, и он увидел, что, может быть, еще не следовало затрагивать мнений недавно оскорбленных и страдавших. Поэтому два года о Почетном легионе ничего не говорили. Только в то время, когда была провозглашена Империя (но прежде коронации, которая происходила через семь месяцев после этого), император разделил новый орден на классы. Это чрезвычайно удивило всех: все думали сначала, что награда должна быть одна для каждого, и, может быть, этого требовала справедливость. Как бы то ни было, Жюно получил письмо или, лучше сказать, диплом, где объявлялось, что в награду за подвиги его, свершенные во имя отечества, и в замену почетного оружия, он пожалован званием великого офицера Почетного легиона и, почти вслед за этим, Большим крестом.
При этом император велел ему прислать список офицеров его дивизии, имеющих оружие, и тех, кто отличным военным искусством заслуживают особой награды. Помню, что одно обстоятельство при этом показало, до какой степени сердце Наполеона было уязвлено действиями противной партии, бывшей с ним в Египте, а также до какой степени было благородно это сердце, отбрасывающее всякое предубеждение, коль скоро справедливость требовала наградить достойного.
За несколько месяцев до нашего отъезда из Парижа полковник Огюст Кольбер, наш друг и один из людей самых превосходных и прямодушных, какие только бывали в мире, пришел попросить у Жюно доказательства его дружбы. Старший брат его, Эдуард Кольбер, служил некоторое время в Египте при военных комиссарах, а потом – адъютантом у генерала Дама́. Возвратившись во Францию, он надел чалму и поступил в эскадрон мамелюков, прикомандированный к гвардии. Там ему не понравилось, не знаю почему, и он захотел выйти из эскадрона. Огюст нежно любил своего брата, который платил ему тем же. Он просил Жюно взять брата в адъютанты, потому что это место осталось незанятым после отъезда капитана Лаллемана в Сан-Доминго. Жюно любил всех трех братьев Кольберов, но Огюста особенно: живой, открытый характер последнего больше походил на его, чем замечательный, но холодный ум старшего брата. С обыкновенной своей откровенностью Жюно сказал Огюсту, что Первый консул сильно предубежден против его брата и выбор этот, может быть, не понравится ему. Огюст упрашивал, и Жюно наконец обещал поговорить с Бонапартом. Предвидение его оказалось справедливо. Едва произнес он имя Эдуарда Кольбера, как Наполеон нахмурился и с горькой усмешкой сказал:
– Можешь мне объяснить, почему из всей армии выбрал ты человека, который ненавидит меня? Он доказал мне это в Египте тысячу раз! Право, Жюно, хорошо, что я убежден в твоей привязанности; иначе я мог бы рассердиться на некоторые твои поступки. Впрочем, делай, что хочешь.
Жюно возвратился домой озабоченный и недовольный. Он, может быть, слишком легкомысленно дал слово, но все-таки дал его; он любил Огюста и знал, что опечалит его, пересказав слова Первого консула. При таком стечении обстоятельств он решился повидаться с Бертье, бывшим тогда военным министром, и начал говорить о своем намерении взять Эдуарда Кольбера в адъютанты. Бертье, почти никогда не обращавший внимания на то, что ему говорили, если дело не казалось ему очень важным, отвечал, грызя ногти, что это прекрасно. Но когда Жюно пересказал ему слова Наполеона, Бертье вскричал:
– Он прав, совершенно прав! В самом деле, Жюно! Что за глупость выбирать человека, который не любит Первого консула! А он действительно не любит его!
– Но, – отвечал Жюно почти с нетерпением, – он не ненавидит его. Что за важность для Первого консула, если один из моих офицеров не так привязан к нему, как я и ты. Зато этот офицер прекрасно исполняет свои обязанности; а я отвечаю за капитана Кольбера.
– Он не любит… Он не любит его. Говорю тебе, он не любит его!
(Замечу в скобках, что через два года генерал Бертье сам взял Кольбера в свой штаб.)
Жюно, раздосадованный глупыми ответами Бертье, пошел к Дюроку. Тот выслушал его, все понял, и на другой день Жюно получил от него следующую записку:
«Дорогой Жюно! Первый консул рассердился, когда услышал, что ты хочешь взять капитана Кольбера к себе в адъютанты; но это был гнев мимолетный. Исполни слово, данное тобой Огюсту: ты можешь сделать это совершенно спокойно.
С приветом, Дюрок».
Жюно и хотел исполнить свое обещание, но где появлялся риск неудовольствия его любимого генерала, там, по собственным словам Жюно, он становился ребенком. У него не доставало смелости.
– Теперь он будет вечно попрекать меня, что я всегда выбираю врагов его! – сказал мне Жюно и добавил, что в Первом консуле еще виден главнокомандующий Египетской армии в отношении к некоторым людям. – Ты знаешь, – объяснил он мне, – каким несчастьем для Бонапарта была потеря Египта. Все, что способствовало этой потере, запечатлено в его сердце несправедливым, может быть, но ужасным образом. Одной из причин, которую не видят и не понимают обыватели, стали раздоры и беспрерывное несогласие между главнокомандующим и некоторыми генералами и старшими офицерами. А у этих генералов и офицеров были подчиненные: они разделяли их мысли, и все это способствовало тому, что дела шли худо. В действиях не было единства. Турецкие шейхи, эти шпионы великого визиря и англичан, очень хорошо видели наши разногласия, и только твердость главнокомандующего могла отчасти уменьшить это зло; но зло уже было причинено: он знал это и чувствовал горечь. Вот почему он никогда не будет справедлив к некоторым из наших товарищей, отъявленным противникам его власти. Никто не сомневается, что генерал Дама́ честный и благородный человек, но, к несчастью для нас и для него, он так вел себя в Египте, что Первый консул никогда не простит ему этого. Что касается меня, – продолжал Жюно, – я уважаю генерала Дама́, но должен сказать, что он не был ни хорошим французом, ни хорошим патриотом, потому что не пожертвовал мелкими страстями общей пользе армии. Он пристал к партии Клебера, а надо сказать, что противоборство Клебера, учитывая пагубные последствия его, было чем-то большим, чем глупой интригой. Эдуард Кольбер служил тогда при военных комиссарах, так же как и Альфонс, младший из троих, добрый и любезный малый. Эдуард храбр и умен; Бонапарт справедливо думал, что такой офицер будет находкой для Египетской армии. Он предложил Эдуарду поступить на службу, но тот отказался, а тотчас же после отъезда главнокомандующего определился адъютантом к Дама́. Все это вместе со многими речами, пересказанными Первому консулу, с тех пор стало причиной антипатии, которую питает он к нему, несмотря на свою благосклонность к его братьям.
В конце концов Жюно взял Эдуарда к себе в адъютанты к большому удовольствию Огюста. Первый консул ничего не говорил Жюно и демонстрировал холодность в отношении Кольбера только полнейшим молчанием, когда тот сопровождал Жюно на разводы или для записи приказов. При этом он всегда ласково разговаривал с эскадронным командиром Лабордом и капитаном Лаллеманом, когда тот был еще в Париже.
И вот произошел случай, ничтожный в отношении к общему ходу дел, но принадлежащий истории, потому что показывает характер Наполеона совсем не в том виде, в каком его теперь беспрестанно представляют; но для этого надобно рассказать дело подробно и целиком.
Когда раздавали ордена Почетного легиона, мы были в Аррасе, как уже я сказала. Господин Кольбер, несмотря на жесткость своего характера, решился просить Жюно поставить и его имя в список офицеров. Не помню, было ли у него почетное оружие, но, кажется, нет, потому что он получил бы тогда орден без всякой просьбы. Жюно, зная, что ему откажут, колебался; но, видя, что Кольбер принимает дело совсем не так, как бы ему должно принимать, не хотел оставить подозрения, будто предпочитает ему Лаборда, и, не объясняя Кольберу причины своей нерешительности, включил его в список. Наполеон отказал.
Много лет прошло после этого. Мне удивительно забавно вспоминать теперь, какое впечатление произвел на меня тогда этот отказ. Я находила его несправедливым и сказала об этом Жюно. Он утверждал обратное, и мы поссорились. Теперь понимаю, что я была виновата, а муж мой – прав. В самом деле, за что было Наполеону награждать человека, мало привязанного к нему и не известного тогда своими военными заслугами или, справедливее, не оказавшего еще никаких заслуг, достойных награды? Генерал Кольбер потом совершил прекрасные подвиги, о нем поистине можно говорить, что он отличнейший из наших кавалерийских генералов, храбрый, благородный и безупречный. Но в то время, о котором мы говорим, император мог без всякой несправедливости поступить так, как он поступил.
Позже он доказал величие своей души. Увидев в генерале Кольбере качества, достойные награды, он забыл или, по крайней мере, заставил умолкнуть свою неприязнь к нему. Он дал ему возможность показать свои дарования и желание действовать; а в то время это была особая милость, потому что при входе в храм славы сгрудилась толпа, где не всякий, кто хотел, мог показать свою храбрость и знания. В результате генерал Кольбер был осыпан наградами, и милости следовали тотчас за заслугами, если не шли впереди. Поведение Наполеона в этом случае тем больше достойно, что я знаю наверняка: он так и не полюбил Кольбера. Но он был справедлив. И вот человек, которого называют мстительным всегда!
Не знаю, помнят ли теперь присягу, которую должны были приносить кавалеры Почетного легиона. У меня есть копия, и я помещу ее здесь в подтверждение не раз высказанного мной мнения, что Наполеон постепенно дошел до всего, что сделал. Я разумею – постепенно в отношении к нему самому, то есть 18 брюмера он нисколько не думал захватывать власть для того, чтобы соединить ее с короной. Не хочу навязывать никому этого мнения, но да позволят мне иногда пояснить его и подтвердить некоторыми доказательствами.
Вот присяга легионеров. Может быть, после в ней переменили не только слова, но и целые строки, но такой она была предложена одновременно с учреждением ордена и принята главнейшими властями – Сенатом, Законодательным собранием и Трибунатом:
«Клянусь своею честью быть преданным делу республики, охранять нераздельность ее земель, защищать ее правительство, ее законы и собственность каждого, ими утвержденную; противодействовать всеми средствами, какие дают справедливость, рассудок и законы, любой политике восстановления феодальной системы с ее титулами и должностями; способствовать всеми моими силами поддержанию свободы и равенства».
Легионеры должны были носить только маленькую звездочку, солдаты – серебряную, а офицеры – золотую. Позже были назначены двадцать четыре великих офицера Империи. Это учреждение с самого начала было истолковано странным образом. Маршалы, числом шестнадцать, изначально принадлежали к числу офицеров и хотели установить разделение, которое существовало в армии, где маршал главнее генерала. Но перед императором во дворце или во время публичной церемонии, как бы ни была она торжественна (даже, например, при короновании), двадцать четыре великих офицера Империи имели положение совершенно равное. Они без различия стояли на ступенях трона, и если церемония требовала, чтобы их вызывали, то это делалось для маршалов и генералов по алфавиту. Так Жюно, молодой, почти мальчик рядом с Массена, шел прежде него – по праву ж перед м.
Но будем говорить об Аррасе. Мы каждый день ожидали императора. Наконец Жюно получил верное известие о его приезде. По нашим расчетам у нас еще оставалось время съездить в Булонь, потому что генерал Бурсье давно приглашал нас провести у него день. Жюно предложил мне совершить эту поездку, и я согласилась с радостью, свойственной тому возрасту, когда любят путешествовать для забавы. Мы отправились. По дороге остановились на день и наконец очутились, так сказать, среди семейства генерала Бурсье, который задал нам превосходный завтрак, заставил Жюно галопировать целое утро перед своими прекрасными эскадронами и очаровал нас своею милою вежливостью и добрым гостеприимством.
Булонь представляла собой в то время зрелище превосходное, но я не стану описывать предмета, который найдется у тысячи историков, искусных многим более меня. Лучше расскажу, какое впечатление она произвела на меня и как изумительно было очутиться в лагере, который генерал Сульт велел построить своим солдатам, чтобы занять их. Жозеф Бонапарт, тогда полковник четвертого линейного полка, принял нас в своем шатре как нельзя лучше: и тут он оставался, как везде и всегда, вежливым, предупредительным, самый милым человеком. На каждом шагу мы встречали друзей и предупредительность.
«Я не писала тебе из Булони, милый друг, – обращалась я в письме к госпоже Пюто, возвратившись в Аррас, – потому что не имела ни одной свободной минуты во все время краткого житья в этом городе. Я нашла там старых друзей, а Жюно – военных товарищей, обрадованных свиданием с ним. Мы жили почти как в своем семействе два или три дня, которые очень желала бы я продлить; но надо было возвращаться сюда, потому что императора ожидают всякую минуту и нам, не теряя времени, надобно приготовить помещение для всей его свиты».
В Булони я встретилась с семейством, очень важным для меня. Я знала его еще до своего замужества. Это семейство Петье. Госпожа Петье была женщина истинно любезная, и любезная совершенно по-женски, отличалась светским обращением и изящным умом. Дочь ее, Изидора, была тогда молоденькой девушкой, пленяла очарованием, умом и веселостью. Мы были знакомы еще детьми и встретились с обоюдным удовольствием. Подле ее фортепиано, на котором она аккомпанировала себе, восхитительно распевая, часто бывал один молодой человек, который звался тогда, как и теперь, Альфонсом Кольбером. Этот молодой человек был влюблен в нее так, что не мог ни есть, ни пить, ни спать, и я понимала очень хорошо отчего, потому что, повторяю, Изидора была прелестная девушка. Перечитав написанное, вижу, что я еще не сказала ни слова о ее лице. Надобно же заметить тем, кто не знал ее, что она была не просто красива, но очень красива; она и теперь такова и, кроме того, добрая жена и добрая мать. Прибавив это к ее уму, вы согласитесь, что нельзя было ожидать несчастья, женившись на ней, и Альфонс Кольбер довольно счастливо вдохновлялся, опираясь на фортепиано.
Но прежде чем оставить это семейство, я должна сказать о старшем в нем, господине Петье. Имя его хорошо известно в Европе, и я не имею нужды писать здесь его портрет. Я питаю к нему глубокую признательность и почтение, потому что люблю свое отечество с пламенным энтузиазмом, который заставляет меня любить как братьев, всех, кто служил ему бескорыстно, как господин Петье, и посвящал ему свои заботы, попечения, словом, все, что мог. Жизнь его была чиста и безупречна; потому-то никогда ни один голос не возвысился против него, если забыть ядовитое дыхание какой-нибудь жабы, вылезшей из-под камня, брошенного для того, чтобы задавить ее.
Когда император собрал многочисленную армию на берегах океана, он вверил господину Петье административную часть, учредив звание, нарочно созданное для него, – генерал-интендант армии. Наполеон знал, что в этом человеке солдаты будут иметь отца.
В 1796 и 1797 годах, став военным министром, Петье нашел военное управление в величайшем беспорядке. Он выправил и восстановил в нем порядок, так что, сдавая министерство после падения своего в дни фрюктидора вместе с Карно и Бартелеми, мог отдать во всем отчет, чего не бывало до него, и оставил дела менее богатый, нежели в то время, когда приступал к ним. Честь и слава достойному человеку!
Эпоха министерства его замечательна еще и тем, что это он отправил приказ генералу Бонапарту о назначении его главнокомандующим Итальянской армии и другой такой же приказ генералу Моро о назначении его главнокомандующим Германской армии.
Победы 1805 года во многом обязаны господину Петье – сначала за первоначальное устройство, а потом за его внимание и заботу в отношении всех частей. Днем он получал приказания императора; ночью заботился, чтобы они были исполнены, чтобы съестные припасы были в достаточном количестве, а походные госпитали – в безопасности. Это в конце концов разрушило его здоровье, но он еще успел услышать победные клики наших торжествующих армий. Его оживил гром Аустерлицкой победы. Петье имел счастье умереть среди этих славных празднеств. Он осиротил свое семейство 26 мая 1806 года. Звание сенатора и Большой крест Почетного легиона были единственными наградами, которые признательное отечество положило на его гробницу.
Господин Петье – человек таких высоких достоинств, что для него я отступила от своего правила не помещать биографических сведений о людях. Я близко знала Петье, хорошо знала семейство его, и никто лучше меня не может подтвердить истины представленных о нем подробностей. Ничего, что они немного велеречивы! Имя Петье следует не только упомянуть в современных мемуарах, но и окружить всем блеском, приличным тому, кто во всю свою жизнь был отцом солдат.
Император наконец приехал в Аррас осмотреть образцовую дивизию. Жюно пробыл в Аррасе уже десять месяцев, а Наполеон не посылал к нему даже Бертье, который только однажды приезжал туда на несколько часов. Император хотел, чтобы Жюно организовал свое войско совершенно самостоятельно, без всякого постороннего влияния. Это было испытание, как сказал он после ему самому. К счастью, Жюно выдержал его.
Я никогда не видела матери, столь заботливой по отношению к наряду своей дочери, не видела женщины, столь заботливой по отношению к собственному наряду, сколь заботился Жюно о наряде своих гренадеров, и особенно о знаменитом головном уборе.
Приведу здесь свое письмо к госпоже Пюто, о котором уже упоминала.
«Мой драгоценный друг! Я виновата перед тобой тысячу раз, но умоляю представить все, что мешало мне писать, и ты, верно, простишь меня. Ты знаешь, что с того времени, как я возвратилась из Булони, дни мои были совершенно посвящены заботам, которые надобно было мне разделять с госпожою Лашез, подготовляя все к приезду императора. Теперь мы вознаграждены за наш труд. Он прожил у нас два с половиной дня. Это большая победа, одержанная над быстротою его путешествия, потому что он нигде не остается больше суток во время своих военных посещений.








