Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 60 (всего у книги 96 страниц)
Во время отсутствия императора ничья власть не перевешивала и не стесняла власти архиканцлера. Императрица Жозефина не имела никаких прав в этом отношении; у нее не было никакой повелительной воли, и архиканцлер видел от нее только добрый прием и всегда ровную приветливость. Принц Жозеф находился в Неаполе, принц Луи – в Голландии; оставался только принц Жером, но и тот был, кажется, в армии. В Париже существовала только одна воля, и эта воля заключалась в женщине, я скоро буду говорить о ней.
Я всегда страстно желала иметь загородный дом. Жюно, правда, подарил мне Биевр; но, с тех пор как он стал парижским губернатором, этот дом уже не годился. Он был далеко и слишком тесен для нашего семейства, уже многочисленного тогда не только из-за наших детей – с нами проживало множество родственников Жюно.
Однажды Жюно сказал мне:
– Ты должна обедать сегодня в Ренси. Уврар позволил мне пострелять там диких коз, и я хочу, чтобы ты ехала со мной на эту охоту в коляске.
Погода стояла удивительная, дело было в первых числах октября. Охота кончилась удачно, и я с наслаждением гуляла по тенистым аллеям в Ренси. Этот замок, на три четверти уничтоженный вандалами, был еще прекрасен среди зеленых громад деревьев. [Финансист] Уврар сделал из него то, что делает он из всякого места, которое достается ему, – чудесный дворец. Особенно ванная показалась мне так хороша, что я не могла удержаться от восторга, когда вошла в нее. Очаровательное место! Две ванны, из черного и серого гранита, цельные и чрезвычайно большие. Располагаются между четырьмя пилястрами из того же гранита; три шторы из белого атласа делают их маленькими кабинетами. Пол выстлан большими квадратами из плит белого и черного мрамора. Камин из зеленого гранита. Стены превосходно отделаны мрамором. Обширная полукруглая ниша в стене обита зеленым бархатом. На потолке с удивительным мастерством изображены разные мифологические образы. Лампа изумительной работы висит посередине. Подле ванной залы, достойной времен Рима, располагались комнаты, убранные с тем вкусом, каким обладает Уврар; а известно, что в этом он неподражаем.
– Боже мой! – воскликнула я. – Какое счастье жить в таком доме!
Жюно подошел ко мне, поглядел на меня, улыбаясь, и, взяв за руку, привел в гостиную. Это обширная комната, разделенная на три части колоннами, между которыми стоят статуи с канделябрами: в одном конце ее находится бильярд, в другом – музыкальная гостиная, в середине – приемная. Прежде тут была спальня герцога Орлеанского. Из всех трех комнат вид в парк, который доступен только для жителей замка. Эта часть парка устроена согласно самому простому плану: она составляет обширный луг, окаймленный речкою, на берегу которой располагается оранжерея, также выстроенная Увраром, и домик для свиданий. Направо и налево по выходе из замка идут две бесконечные аллеи. Вид из окон гостиной был удивительный, я не могла наглядеться на него.
– Нравится ли тебе этот замок и этот парк? – спросил наконец Жюно.
– Ах, это место волшебное!
– А что, если бы каким-нибудь волшебством ты сделалась его хозяйкой? Что сказала бы ты?
– Не знаю, потому что этого, конечно, не будет.
– А ты очень желала бы этого?
Я покраснела от одной мысли, что это возможно, и могла только глядеть на Жюно с выражением, которое, конечно, понравилось ему, потому что он схватил меня, обнял и промолвил:
– Он твой!
В жизни бывают горькие часы, и, конечно, я могу подтвердить это больше, нежели кто другой, но бывают минуты мимолетные, но столь яркие, незабываемые, которые дают счастья на целую жизнь…
Моя свекровь была тогда в Париже. Она приехала увидеть своего милого сына, минуты его славы. Добрая мать! Как она была счастлива моею радостью в тот день, счастлива всем окружавшим ее и даже воздухом, которым дышала.
– Я желала бы провести остаток моей жизни с вами, здесь, – сказала она мне в тот же вечер. Увы, желание ее скоро исполнилось!
Мы поселились в Ренси. Жюно удобно было ездить в Париж и возвращаться обедать. Что касается меня, я была самой счастливой из женщин, когда поселилась там.
Четвертая коалиция, на сей раз без участия Австрии, образовалась и объявила об этом. Император отправился из Парижа в конце сентября, приехал 6 или 7 октября в Бомберг и тотчас выступил против короля Пруссии, который встревожился из-за движения французских войск в Германии и привел свои в оборонительное состояние с удивительной быстротой.
Принц Людвиг Прусский имел большое влияние на события 1806 года и после на события 1807 года. А потому весьма важно познакомить с этим лицом тех, кто мог иметь о нем мнение ошибочное, потому что император был пристрастен.
Принц Людвиг был прекрасен, и ему были признательны уже за то, что он был красивый, умный, любезный человек, лучше многих европейских принцев, даже в сравнении с принцем Уэльским, который, впрочем, долго пользовался незаслуженной славой.
Воспитание Людвига можно было бы назвать совершенным, если бы, к несчастью, он получил его не в ту эпоху, когда общее ниспровержение идей и нравственных правил делало бесполезным все. Советы, предупреждения, правила – все было напрасно для человека в возрасте принца Людвига, когда мир сотрясало повсеместное падение нравственности, религии, добродетели. Единственная добрая мысль, которую вынес он из этого крушения, была собственная решимость его сделаться человеком ученым и искусным. Добро не казалось ему столько же необходимым, и он нимало не заботился о нем, а наставники и друзья не думали противоречить ему, потому что он был принцем.
Зато все, что человек может выучить и узнать, он выучил и узнал. Он хотел проникнуть в самые отвлеченные науки, обладать всеми дарованиями, приобрести самые разнообразные сведения и преуспел во всем. Я видела письма его, написанные по-французски: только Гамильтон и мадам Севинье могли бы написать их так.
Принц сделался не республиканцем, что, по крайней мере, можно было бы понять и объяснить, а отчаянным демагогом. Но он не был злым от рождения, он был только неосторожен; а неосторожность всегда ведет к несправедливости и к излишествам. Он утешал себя в ложном своем положении при берлинском дворе частыми поездками в Гамбург. Об этих путешествиях имеются подробности, которых не может описать скромное перо, но которые очень любопытны своей оригинальностью. Впрочем, он был человек с самыми высокими способностями. Он имел такие отличные дарования, что величайшие художники в Европе не смели состязаться с ним. [Композитор] Дюссек уверял меня, что Людвиг был гораздо искуснее его в импровизации. За несколько дней до сражения под Заальфельдом, где несчастный принц погиб, он был в одном загородном доме с госпожою Лихтенау, которую, как известно, любил искренно, и играл на фортепиано так, сказывал мне Дюссек, что ему не случалось слышать ничего подобного.
Принц, как мне кажется, угнетенный личным несчастьем, уже не имел той уверенности, которая заставляла бы его думать о победе. Он сражался против дивизии генерала Сюше, принадлежавшей к корпусу Ланна, и руководил авангардом в корпусе князя Гогенлоэ. Смерть его не отличалась от смерти последнего гусара под его началом, и следствием ее стало поражение прусской пехоты, потеря тридцати пушек и тысячи человек пленных, доставшихся французам[172]172
Тело его было брошено в уединенной часовне и обобрано. Я слышала об этом подробности, от которых делается дурно.
[Закрыть].
Жюно был в отчаянии, что не мог следовать за императором в этот поход, и хотел, по крайней мере, наблюдать путь его, быстрый и славный. Он разложил карты Германии в библиотеке замка Ренси и в своем парижском кабинете, чтобы по получении каждого бюллетеня тотчас оказываться рядом, хоть мысленно, с тем, кого так любил. Красные и голубые булавки украсили собой карты, и все вечера проходили почти единственно в том, что он следовал за императором и армиями французскими и прусскими по карте. Сон его часто смущала мысль, что он далеко от императора и опасность может приблизиться к нему, как будто один он мог рассеять ее!
Здесь, кстати, говорят о том могучем волшебстве, которым очаровывал Наполеон офицеров и генералов, окружавших его с давних лет; я назову здесь этих людей, с некоторыми исключениями: это Дюрок, Жюно, Бессьер, Ланн, Рапп, Лемарруа, Арриги, Лакюэ, Ровиго, Евгений, Каффарелли, к ним прибавлю Бертье и Мармона. О последних говорили много худого. Но я думаю, что один из них невиновен, а другой пребывал только в заблуждении. Но каково бы ни было их поведение после, они долго были в числе приверженцев императора, и именно в ту эпоху, о которой говорю я сейчас.
Власть Наполеона над людьми, власть столь решительная, началась гораздо раньше времени его величия. Так, Жюно любил его и готов был поделиться с ним последним куском хлеба, пролить за него свою кровь. Я думаю, что волшебство его слова, яркого, живого, сильного и вместе точного, много способствовало этому. Жюно рассказывал мне один случай, свидетелем которого стал в Италии, незадолго до Кампо-Формийского договора. Сражение с неприятелем выдалось жаркое, день уже склонялся к вечеру. Один пехотный батальон, пробыв целый день в огне, проявил неосторожность и к вечеру был окружен австрийским полком. Увидев неприятеля, солдаты наши, измученные усталостью, дрогнули и побежали к резервному корпусу. Жюно, тогда адъютант главнокомандующего, ехал с каким-то приказанием в дивизию Массена.
– Как? – вскричал он, увидев бегство солдат, и, конечно, употребил при этом сильное словцо. – Вы бежите, а главнокомандующий надеется на вас! Я видел, как вы поступили, и сейчас скажу ему, что вы бежали.
Многие солдаты бросились к его лошади и закричали:
– Нет, нет! Вперед, вперед! Смерть немцам! Да здравствует республика!
Но гораздо большее число голосов воскликнули: «Да здравствует наш генерал!» И те люди, которые убегали от австрийцев, как чайки от бури, опять стали у дула пушек, чтобы остановить неприятеля, потому что им напомнили только имя Бонапарта.
Да, в этом человеке, даже в самых мелких подробностях его жизни, было чудное, властительное могущество над душами. Особенно все, кто получил близ него огненное крещение, как называл он это сам, были преданы ему телом и душой, точно как последователи Магомета голосу своего пророка. И совсем не блеск трона ослеплял и привлекал его сеидов. Даже когда голос его шел уже не с высоты трона, где казался он в громовом облаке, чело их так же склонялось перед его именем. И солдаты всех стран, жители разных широт, кто только мог видеть и слышать его, сохраняли это волшебное удивление, которое служило ему вместо алтаря. Но те, кто любил его всегда, остались в преданности ему и в обожании восторженном, благоговейном. Я не укажу на доказательство, часто, слишком часто приводимое в пример: преданность последовавших за ним на остров Святой Елены…
Никогда не видела я так ясно любви Жюно к императору, как во время Йенского похода; можно назвать отчаянием то, что чувствовал он, получая каждый новый бюллетень. Да, я видела, сколько проливал он слез, как был несчастлив, как любил его!
Поход 1806 года принадлежит к числу бессмертных походов императора, битва Йенская – один из прекраснейших дней его. Французскую армию составляли семь корпусов под началом Лефевра, Бернадотта, Ланна, Даву, Ожеро и Сульта. Резерв на границах Вестфалии был под началом Мортье; вся кавалерия находилась под руководством Мюрата. Войска, принадлежавшие к Рейнскому союзу, в первый раз сражались со своими земляками и находились под предводительством француза, маршала Лефевра. Прусская армия состояла из двухсот тридцати тысяч человек, одетых и обученных превосходно. Кавалерия прусская давно почиталась первою в Европе; артиллерия была многочисленна и прекрасна. Всею армиею начальствовал генералиссимус принц Брауншвейгский. Гений Фридриха Великого еще вдохновлял дряхлое тело фельдмаршала Мёллендорфа и Калькрейта, знаменитого своими военными успехами. Там был и Блюхер, еще безвестный, которого должны были прославить ошибки его неприятеля.
Бернадотт открыл поход сражением при Шлейце, небольшом городке и столице крошечного княжества Рейсс; затем последовало сражение Заальфельдское. Наконец, 14 октября, через три недели после отъезда императора из Сен-Клу, была одержана Йенская победа, одна из славнейших побед его военного поприща. Говорят, что Мюрат решил жребий дня атакою смелою и неудержимою. Кавалерия устремилась вперед с такой пылкостью, писал Дюрок Жюно, что преследовала неприятеля почти до самого Веймара, то есть около пяти лье. Примечательно, что пруссаки называют 14 октября не Йенским днем, а в честь Ауэрштедта, деревни между Наумбургом и Дерибургом, где стоял маршал Даву с тридцатью шестью воинами, между тем как против него было больше пятидесяти тысяч и главная квартира прусской армии, в которой находился король Фридрих-Вильгельм со своей прекрасной супругой. Положение Даву было очень опасно, но его твердость и непоколебимая воля принесли победу, долго оспариваемую Калькрейтом и Блюхером, которые, воодушевленные присутствием своего короля, сражались с удивительной храбростью. Судя по всему, что я видела на картах и планах Жюно, кажется несомненным, что истинная слава этого дня принадлежит маршалу Даву. Довольно лавров окружает голову императора, и он может уступить несколько листиков своим сподвижникам.
Помню, что тогда странным образом судили о запоздалом движении корпуса Бернадотта, который очень поздно появился на левом крыле императора под Йеною. Вспомнив об этом, я справилась с заметками, писанными рукою Жюно, и нахожу в них ту же мысль: уже с этого времени все, окружавшие императора, были убеждены, что Бернадотт не любил 18 брюмера.
Последствия этого сражения под Йеною и Ауэрштедтом были ужасными для побежденных: они потеряли убитыми, ранеными и взятыми в плен сорок две тысячи человек. В бюллетенях сказано пятьдесят четыре, кажется; но я говорю, следуя заметкам, которые почитаю более верными; а в них сказано: сорок две тысячи, включая в это число саксонцев. Неприятель потерял также двести восемьдесят пушек и огромные склады припасов. Двадцать шесть прусских генералов были взяты в плен. Герцог Брауншвейгский и Мёллендорф, последний луч славы Фридриха, были смертельно ранены и умерли через несколько дней. Принц прусский, тоже раненый, был вынужден скрываться на болоте и пробыл там несколько часов в холодную и дождливую осеннюю ночь. Наша армия потеряла только двенадцать тысяч человек, одного генерала и восемь полковников.
Едва имели мы время прочитать подробности об этих удивительных днях, как получили известие о капитуляции Эрфурта.
«Это настоящее волшебство, – писал Бертье, – вы не можете представить себе этого поражения».
Не буду описывать дальнейших событий войны, слишком известной. Мюрат вступил в Варшаву, и это заставило Россию объявить себя противницей воинственного духа Наполеона.
Глава XXIV. Разные события 1806 года
Увы, мы вступаем на тот путь, где каждый шаг будет означен переворотом государств. Мы скоро сделаемся равнодушными к этим великим потрясениям и проснемся только при шуме крушащейся Империи.
Мне надобно иметь такое же мужество, какое имел мой муж, когда писал ко мне однажды из Парижа в Ренси: «Я получил сегодня утром письмо от императора из Берлина. Я плакал, читая его, и плачу еще теперь, когда пишу тебе. Дружба такого человека могла бы дать душу и тому, у кого ее не было. Я часто открывал тебе мое сердце и тоску, бывшую иногда следствием слова или письма, несколько жестокого или несправедливого. Но то, что получил сейчас, надолго изглаживает всякое воспоминание о боли, какую иногда он причинял мне. Он говорит доверительно и тем отдает мне должную справедливость. Умереть за этого человека – вот что я должен сделать, вот чему научу я своих детей!»
Письмо императора к Жюно из Берлина 23 ноября 1806 го-да было все написано собственной рукой его. В этом письме император хотел выразить ему важность двух предметов; одним из них было утверждение, особенно в Париже, континентальной системы с величайшею строгостью.
«Пусть ваши жены, – писал он, – пьют швейцарский чай: он не хуже китайского; а кофе из цикория так же хорош, как арабский. Пусть они подают пример в своих гостиных, а не забавляются бестолковой политикой, как госпожа де Сталь. Пусть также берегутся, чтобы я не увидел их в платьях из английских тканей, скажите это госпоже Жюно. Если жены моих первых генералов не будут подавать пример, от кого же могу я требовать его? Это вопрос жизни и смерти Франции и Англии, и потому-то я хочу найти помощь в окружающих меня. Что касается тебя, Жюно, я полагаюсь на твою привязанность и на твое усердие. Архиканцлер сообщит тебе мои приказания».
Это письмо, очень длинное, есть может быть единственное, которое император написал слогом довольно странным для того, кто не знал его в искреннем обхождении; но оно совершенно в его характере, если знать, до какой степени сближались у него мелкие идеи с выдающимися. Впрочем, нельзя назвать мелкой идеей то, что он вдруг хотел прекратить потребление сахара, кофе и всех колониальных товаров, раз их доставляла Англия.
Существование Англии довольно искусственно. Это государство, как и земля его, выставлено для всех порывов ветра и бурь с моря, всегда недружелюбных; вся жизнь его, вся кровь приходит из Индии; высадка в Англии была бы нелепа, потому что сердце ее в Индии. И вероятно, Наполеон никогда и не думал на самом деле нападать на Великобританию где-нибудь, кроме Индии. Лишить ее ввоза и вывоза – вот вернейшее средство нанести ей смертельный удар. Торговля с Южной Америкой и Южной Европой уже была отнята у нее после заключения подневольного союза с Испанией и почти насильственного с Португалией; но все равно цель оставалась та же, и Наполеон достиг ее. Что касается нас, то наши мануфактуры, лионские и всего севера и юга, фабрики сукна, батиста, марены, сахарной свеклы, все виды промышленности процветали, несмотря на войну, что бы ни говорили об этом после. С 1805 по 1812 год последний крестьянин во Франции так же, как первый великий офицер Империи, был счастлив своим жребием. Потом настала минута, когда, конечно, надобно было бы остановиться; но мы не дошли еще до этой эпохи.
Я уже писала, что у нас случались периоды чрезвычайно различные, и тот, который я описываю сейчас, – один из самых удивительных. Вот цитата из письма Жюно того времени:
«Вандам вступил в Глогау, – говорит Жюно. – Итак, войска наши в Нижней Силезии. Взятие этой крепости обеспечивает завоевание всей Пруссии и, мне кажется, служит началом завоевания всей Польши; а со дня сражения под Шлейцем (9 октября) прусский поход продолжался только шестнадцать дней до Берлина и пятьдесят восемь до того дня, когда орлы наши появились под стенами Глогау… А я не с ним! а́…>
Можно было думать, что Аустерлицкий поход своими последствиями остановит всякое новое нападение на нас; но, видно, солнце нашей славы беспрерывно поражает неприятелей, которые рождаются от этого солнца хоть бы для того, чтобы на минуту поднять свою голову. Мы удивляемся Фридриху Великому как полководцу и как королю-философу, но дух его страны решительно переменился. Саксония поступила благоразумнее. Они, конечно, были уверены в союзе с Россией; я думал об этом с первых поступков Пруссии. Я известил Его Величество, потому что неприятели наши действовали скрытно: я удостоверился в этом, поговорив с одним офицером, который женат в Берлине и приезжал иногда по торговым делам в Париж. Он служил во втором батальоне Кот-д’Ор и был взят в плен при Лонгви, где так искрошили мне голову. Этот человек остался французом в сердце своем, хоть и женился на уроженке Берлина; не потому ли, что она старше его пятнадцатью годами? Он сказывал мне еще в августе обо всем, что говорилось и думалось в Берлине. Я предупредил об этом императора; помню, он улыбался; конечно, он знал или предвидел все.
До какой степени гений этого человека не засыпает никогда и не может быть захвачен врасплох, показывает уже одно то, что после Аустерлицкого похода французские войска остались не только в Германии, но и заняли владения новых наших союзников, в которых, может быть, мы не были уверены. Это имело два следствия, равно полезные: одно, что мы были на месте, когда двинулась саксоно-прусская армия, другое – что мы удержали новых друзей своих на военной ноге. От них и не требовали больше. Надобно было только, чтобы они шли с нами, а для этого наш барабан звучал достаточно сильно.
Что касается земель, которые сначала отреклись от покровительства Франции, например города Ганзы, герцогства Мекленбургское и Гессенское, они во власти Наполеона и как бы завоеваны им. Пруссия подала Европе замечательный пример гордости: она все еще почитала себя во временах Фридриха! Она достигла высокого положения между военными державами в сонме европейских государств; но вся значительность ее заключалась в тени ее героя, потому что Фридрих был великий человек. Она достигла этого возвышения постепенно и теперь вдруг отодвинута дальше, нежели была при курфюрсте Бранденбургском до завоевания Силезии. В шестнадцать дней наши солдаты прошли леса, горы, стремнины Франконии, переправились через Заале, через Эльбу и вступили в Берлин. Эта минута в жизни Европы будет считаться легендарной в истории. Как можно поверить, что император Наполеон, выехавший из Парижа в конце сентября, будто перелетает Южную Франконию, Ашаффенбург, Бамберг, Байройт, Шлейц и дает в этом городе первое сражение, а еще только 9 октября! Тут большая армия составила три колонны: император управляет центром; у него пехота императорской гвардии, войско которой первое в мире по храбрости и его можно назвать, как стражей персидских царей, бессмертным. (Императорскую гвардию везли из Парижа на почтовых; гвардейская кавалерия находилась дальше и не могла следовать за нею.) Две другие колонны направились к Йене, описывая сходящуюся линию к той точке, на высоту которой должна была прийти колонна центра.
Императорская гвардия, вызванная по почте решить жребий великого вопроса, даже не имела надобности участвовать в Йенской битве: успех этой битвы так же невероятен, как истории о славных рыцарях, победителях исполинов, которые слышали мы в детстве. А я не с ним! А я не с ним!..»
Между тем Италия оставалась покорною на всем пространстве своем, несмотря на потрясения на севере Европы. Попытки на Адриатическом море не имели ни малейшего успеха. Что касается Франции, мы были тогда счастливы. Отбытие нескольких тысяч конскриптов, воспламененных желанием вписать свои имена в победные бюллетени армии, могло быть почитаемо несчастьем для государства только лицемерами. Я не защищаю эпохи следующей; но до нее мы были счастливы. Франция была спокойна, горда и исполнена надежд.
В то время как орлы наши возвышались над иноземными столицами, в столице Франции начинали возобновляться зимние удовольствия. Императрица Жозефина, проводив императора до Майнца, возвратилась в Париж и принимала в Тюильри со всем достоинством своего высокого сана. Великая герцогиня Бергская делала то же в Елисейском дворце. Архиканцлер принимал в своем дворце, и все министры следовали его примеру. Жюно как губернатор Парижа должен был также давать праздники и принимать императрицу. Я хотела сделать памятным свое жилище в Ренси и просила Жюно устроить в нем праздник для императрицы-матери, прежде чем пригласить кого-нибудь другого из императорской фамилии. Он согласился на это. Но когда я приехала к ней просить ее назначить день и тех, кого хотела она видеть вокруг себя, она отказалась от каких-либо празднеств. Она выразила желание приехать ко мне, но не иначе, как на завтрак, назвала тех особ, которые должны были съехаться туда, и, по особенной благосклонности, приехала довольно рано. После завтрака я велела приготовить коляски, и мы проехали по большому парку, императрица-мать видела огромные деревья, окружающие паровую машину, луг, внизу которого располагался псовый двор, и девственную часть, где находятся Шелльские ворота, и более веселую сторону, где деревня. Быстрый бег наших колясок часто заставлял оленей и диких коз скакать по самой роще, и это удивительно украшало ландшафт.
Императрица до тех пор не знала Ренси; он была восхищена им и благосклонно сказала, целуя меня, что для нее истинное наслаждение видеть меня счастливой обладательницей этого поместья.
Во время завтрака с императрицей-матерью произошел один случай, очень простой, но ставший приятным и трогательным в следующие дни. Моя свекровь, госпожа Жюно, жила с нами в Ренси. Я говорила ранее об этой редкостной женщине, я хвалила ее, но могла дать только неполное понятие о ее доброй, любящей душе, чистоте ее сердца и добродетели, соединенной с совершенною кротостью и снисходительностью. Словом, я опять нашла мать в матери отца моих детей, которых любила с нежностью. Но ее сын! Сын! О, с какой любовью глаза ее следовали за малейшим движением его! Как она вслушивалась в его слова, даже самые незначительные, и как он был хорош со своей старой матерью! Она, уже в преклонных летах, видела от него такое внимание, какое оказывал бы он юной дочери короля. Добрая мать с глубоким умилением наслаждалась этой нежностью своего сына. Она была очень счастлива, и такое счастье не могло быть продолжительно…
В тот день, когда императрица-мать приехала в Ренси на завтрак, я имела честь представить ей мою свекровь. Госпожа Летиция, добрая от природы, оказала особенную благосклонность матери Жюно, которого любила как одного из своих сыновей. Она посадила ее подле себя, разговаривала почти все с госпожою Жюно и завоевала ее совершенно. За завтраком моя свекровь сидела за столом рядом с графом Лавиллем, камергером императрицы-матери. Господин Лавилль, всегда удивительно вежливый, разговаривал с нею и старался занимать ее. Я с удовольствием видела ее лицо, спокойное и счастливое. Заметив, что она не ест и как будто беспокоится о чем-то, я послала к ней моего доверенного камердинера Иосифа, спросить, здорова ли она. Она тотчас взглянула на меня с тихой улыбкою, и глаза ее наполнились слезами, но знакомое мне движение головы показало, что я не должна беспокоиться. Моя золовка, госпожа Мальдан, которая сидела в некотором отдалении от нее, тотчас заметила волнение своей матери. Когда вышли из-за стола, я подошла к свекрови и спросила, отчего была она в волнении за завтраком.
– О, тут нет ничего, кроме того, что я счастлива! – отвечала она, и голос ее прервался, а глаза опять наполнились слезами.
– Но вы плачете, милая маменька!
– Да, плачу. Но от радости. От счастья. Когда я увидела себя за одним столом с императрицей-матерью, когда увидела подле нее мое дитя, моего милого сына, я сказала сама себе: в этом доме теперь две самые счастливые матери во Франции. И я заплакала! Мое сердце было так полно.
Я тоже заплакала, слушая ее. Добрая, превосходная женщина!
Императрица-мать грела ноги подле камина, но подошла к нам, захотев узнать причину нашего волнения. Я тотчас сказала ей все. Она подозвала Жюно и, взяв его за руку, проговорила с неизъяснимою прелестью:
– Вы, может быть, не знаете, что Жюно так же и мой сын? Вы не знаете, что однажды он готов был погибнуть, чтобы спасти моего Наполеона? Но я напрасно сказала вам это, вы на меня рассердитесь.
– Ваше высочество! – вскричала моя свекровь. – Ах, нет! Я очень хорошо знаю любовь моего сына к императору: он отдаст свою жизнь за него. Мой сын любит вашего как брат.
Тут свекровь моя испугалась, не сказала ли лишнего, и взглянула на меня с беспокойством, но императрица-мать была так добра, так снисходительна и так чужда всякого этикета, что даже не заметила, о чем беспокоилась моя свекровь. Она взяла ее за руку со словами:
– Да, они любили тогда друг друга как братья. – Выйдя на каменное крыльцо, которое вело в парк, она прибавила: – Мой сын и ваш не только любили друг друга, как братья, но Жюно исполнял иногда и братские обязанности в отношении Бонапарта, а я знаю, что эта ваша материнская бережливость давала ему средства к столь благородным поступкам.
Жюно взял руку императрицы-матери и поцеловал ее с почтительной нежностью. Он всегда любил госпожу Летицию; но в то утро, когда она была так добра к нему в его собственном доме, она навеки освятила его нежную признательность к ней, и, провожая императрицу-мать в карету, он сказал ей это.
Вечером, за обедом, я заметила, что моя свекровь изменилась в лице. Я думала, что волнения этого дня утомили ее, но она не соглашалась, и я не смогла уложить ее спать раньше обыкновенного.
На другой день великая герцогиня Бергская должна была приехать к нам охотиться на серну. Погода стояла прекрасная, и хотя в конце октября холод уже давал себя чувствовать, небо было так лазурно, так чисто, а деревья еще так зелены…
Свекровь моя непременно хотела ехать на охоту и сказала мне смеясь:
– Я хочу этого для вас же: ведь вы не ездите верхом; так я буду вашей спутницей.
В самом деле, я тогда не умела ездить верхом, потому что муж мой не соглашался, чтобы я училась.
«Несчастный случай такого рода слишком ужасен для женщины, – говорил он мне всегда. – Я не могу решиться позволить тебе ездить верхом. Не хочу этого, или ты должна выучиться ездить по-мужски. В манеже у Пеллье ты будешь брать уроки; но только тогда, когда будешь уметь править лошадью и заставлять ее слушаться, насколько может женщина заставить слушаться зверя, который сильней ее. Тогда я соглашусь. Надобно уметь ездить верхом, как госпожа Гамелен, или не ездить вовсе, потому что женщины, которые поворачивают налево, когда галопируют правою ногой, не разбивают себе головы только по милости судьбы… О, ты никогда не будешь подражать им!»
Следствием этих милых страхов со стороны человека, который не знал страха сам, было то, что я долго не умела ездить на лошади. Ученье в манеже пугало меня, так что я предпочитала ездить на осле, что, однако, не помешало мне упасть в Поне, как я рассказывала.
Великая герцогиня Бергская приехала к нам на другой день. С нею были Адель Лагранж и господин Камбиз, совсем не царь царей и даже не царь шталмейстеров. С ними приехал и господин Монбретон, шталмейстер принцессы Боргезе, добрый, прекрасный человек, уважаемый и любимый всеми своими друзьями. Целое утро гонялись за оленем; потом обедали и вечером занимались музыкой. Я пела дуэт из «Камиллы» Фьораванти с Никола Изуаром, любезным артистом, которого видела я у себя часто и всегда с удовольствием. Не думаю, чтоб великая герцогиня радовалась, слушая меня и Николо, потому что у нее был самый фальшивый голос и вкус в музыке самый странный; но она любила говорить о музыке, и у нее даже бывали музыкальные вечера. (Зато как я счастлива, что помню один вечер, куда имела честь быть допущена, и слышала, как их императорские высочества принцесса Каролина и великий герцог Вюрцбургский пели итальянские ноктюрны и даже дуэты. Вот было что послушать!)








