Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 88 (всего у книги 96 страниц)
В самом пылу битвы в этот день видели, что Наполеон сошел с лошади и, как сказал он сам, «заменял всё собою»… При восклицаниях «Да здравствует император!» брали батареи холодным оружием. Да, наш последний вздох был прекрасен!..
Между тем принц Евгений ловким движением открыл королю Саксонскому вход в Дрезден. Неизменность этого доброго короля, всегда отменная, выразилась еще больше после Люценской битвы. Но для вице-короля это был последний его подвиг в походе 1813 года. К несчастью, Наполеон счел необходимым, чтобы он возвратился в Италию, и он поехал туда 12 мая, в самый день прибытия короля Саксонского в свою столицу. Восемнадцатого мая Евгений был уже в Милане. Новая армия создавалась его попечениями, и в конце августа она уже сражалась в Германии… В этой армии было 45 000 человек пехоты и 2000 кавалерии – все это похоже на чудо!.. За одиннадцать месяцев итальянская армия доставила 90 000 солдат! 40 000 в начале 1812 года, 20 000 осенью и 28 000 в конце марта 1813 года. Эти последние, приведенные генералом Бертраном, прибыли к германской армии в самый день Люценской битвы… Это, кажется, достоверно. Я знаю также, что отъезд принца Евгения произвел неприятное впечатление на Австрию: она видела в этом недоверчивость, которой, может быть, и не было. Но в то время, когда она открыто принимала характер вооруженной посредницы, это казалось ей оскорблением… Почему?
Надобно описать здесь один случай того времени: он важен, когда вы знаете имена двух действующих в нем лиц, потому что сам по себе он совершенно ничтожен, и несмотря на то, чрезвычайно важен.
Наполеон имел встречу с Меттернихом. Разговор был очень пылкий и часто принимал такой оборот, что слышавшие его опасались, как бы не кончился он сценой самой неприятной. В такие минуты император не всегда удерживал себя, и Меттерних, неизменно ровный, умеренный, имел над своим противником большое преимущество, и оно удваивалось, утраивалось от того, что оба они видели, как гнев одного и хладнокровие другого вели к проигрышу и к победе. Наконец, вспышка явилась в сильнейшей степени… Наполеон быстро расхаживал по своему кабинету, принуждая тем и Меттерниха следовать за собой, но он никак не мог заставить его ускорить шаги. Это хладнокровие, раздражавшее императора, переполнило меру его гнева. Он подошел к Меттерниху с величайшей запальчивостью и заговорил еще более громким голосом. В этот момент рука его упала на шляпу, которую Меттерних держал и, нисколько не предвидя удара, выронил…
Наполеон тотчас заметил это, и я уверена, что он сожалел, зачем коснулась рука его несчастной шляпы, не важно, вольно или невольно было его движение, и как бы то ни было, быстрый взгляд его следил за шляпой в миг ее падения. Меттерних продолжал ходить с прежним спокойствием и, казалось, не обращал внимания на свою шляпу.
Обстоятельство, ничтожное само по себе, явно имело влияние на ум и расположение Наполеона, и он озадаченно взглядывал на несносную шляпу всякий раз, когда проходил мимо нее.
Что сделает он, спрашивал себя Меттерних, потому что мысленно он решился уйти без шляпы, но не поднимать ее. Наконец, при третьем переходе, император сделал так, что ему надобно было проходить подле самой шляпы, и она мешала ему шагнуть. Он легонько пихнул ее ногой, поднял и небрежно кинул на стул, подле стоявший… Из этого случая, совершенно пустого, можно сделать глубокие выводы. Наполеон поступил со всею ловкостью и умом, то есть как обыкновенно поступал он, желая сделать хорошо. Что касается Меттерниха, его поведение во всей этой маленькой сцене было благородно и прекрасно; впрочем, таково оно всегда, во всех различных положениях, где жребий заставлял его играть ключевую роль.
Я уже сказала, какое ужасное действие произвела на нас весть о страшной кончине маршала Бессьера, герцога Истрийского… Нами овладел ужас, который был слишком скоро оправдан обстоятельствами… С нетерпением ждали и вместе страшились прибытия каждой эстафеты… Я знала положение Жюно в Иллирии и в Венеции и с этой стороны была спокойна. Он мог опасаться только высадки англичан; но ее могли произвести войсками немногочисленными, и потому я не беспокоилась. Генерал Бертран, место которого занял Жюно в Иллирии, приехал ко мне, возвратившись оттуда, со своею женой, и их рассказы о тамошней жизни заставили меня жалеть о скуке, ожидавшей Жюно, зато совершенно рассеяли мое беспокойство. Госпожа Бертран была удивительно мила и добра при этом свидании со мной, почти первом искреннем нашем свидании. Она показалась мне женщиной остроумной, необыкновенно приятной, когда хочет нравиться, и уверенной, что ее сразу полюбят, как только она пожелает этого. Генерал, муж ее, знакомый мой с давних пор, говорил с большим участием о положении Жюно. Несколько слов, убедительных от того, что они были сказаны с искренней горестью, показали ему глубину душевной раны Жюно, и он надеялся, что ее залечит деятельная жизнь губернатора Иллирийских областей.
В это время у нас распространилось еще одно весьма тягостное известие – о соединении Шведского наследного принца с союзниками. Восемнадцатого мая он сделал высадку в Штральзунде, с тридцатью тысячами шведов, и потом соединил под своим командованием армию во сто сорок тысяч человек, составленную из русских, пруссаков и шведов. Эта армия разбила маршала Нея под Денневицем, спасла Берлин и не допустила императора воспользоваться успехами, одержанными им под Дрезденом… Между тем Париж походил на пустыню. Жены отсутствующих мужей – следовательно, большая часть женщин высшего общества – разъехались по своим поместьям или на воды, и в Париже оставались только те, кому было необходимо, как например мне, не выезжать из столицы. Здоровье мое поправилось не до такой степени, как надеялся Корвизар, однако очень улучшилось. Я могла прогуливаться, заниматься, и по крайней мере теперь жизнь моя не останавливалась. Правда, я с трудом могла ездить в карете, но это больше от того, что беременности моей был уже пятый месяц.
У меня собирались каждый вечер: разговаривали, занимались музыкой, играли в бильярд, рисовали за большим круглым столом с альбомами, не забывали даже шитья и вышивания. К тому же подле бильярдной комнаты была библиотека, и кто хотел читать или рассматривать богатые издания, те тоже могли удовольствовать свое желание. В полночь подавали чай, и почти всегда вместе с чаем приносили страсбургский пирог, холодную дичь, и мы ужинали… Это была лучшая минута вечера.
Однажды – никогда в жизнь мою не забуду, что испытала я в продолжение этих нескольких часов – однажды вечером заехал ко мне добрый наш Лавалетт. Он, чей вид был всегда приветлив и добр для любимых им людей, в тот раз казался мрачным и почти свирепым.
– Боже мой! – сказала я. – Что с вами сделалось? Вы так печальны, будто воротились с похорон.
О, я должна была бы страшиться произносить легкомысленно это слово!.. Он затрепетал, опустил руку в боковой карман и подал мне письмо из армии, письмо Дюрока.
– Ах, как вы обрадовали меня! – вскричала я. – Я так давно не получала известий… Как я вам благодарна!
Я развернула письмо. Оно было писано в два раза и так наскоро, что едва можно было разобрать его. Дюрок писал накануне Бауценской битвы и продолжал на другой день; как всегда, вся доброта, вся любезность его сердца содержались в этих немногих строках…
Я перечитывала письмо в третий раз, когда, желая показать в нем Лавалетту несколько слов об императоре, обернулась, но уже не нашла его в комнате. Мне сказали, что он ушел в самом странном смущении. Но с Лавалеттом случалось это очень часто; потому я не обратила большого внимания на его бегство и легла спать, нимало не предчувствуя, какое несчастие уже поразило меня.
Вот письмо Дюрока:
«Десять часов вечера. Я утомлен выше всякой меры, однако не хочу, чтобы эстафета отправилась без известий от меня, потому что уже давно не мог я писать Вам.
Вчера получил я письмо от Жюно и буду отвечать ему при первой свободной минуте. Но покуда я не сделаю этого сам, напишите ему, что Император доволен им и любит его как всегда… Бедный Жюно, с ним то же, что со мной, – дружба с Императором нам дороже жизни…
Для меня невыносимо видеть скорбь Императора: смерть Бессьера ужасно поразила его…
Еще одна победа!.. Как будто счастливое предчувствие помешало мне вчера запечатать письмо. Эта победа – один из прекраснейших военных подвигов Императора. Можете говорить это громко.
Прощайте; пишите мне о себе. Я беспокоюсь о Вас.
Дюрок».
На другой день, едва было десять часов утра, как мне сказали о приезде Лавалетта… Страшная мысль пробежала у меня по сердцу, когда я вспомнила вчерашнее его смущение. Я подумала об Иллирии и, бросившись к нему, как только он вошел, спросила:
– Что случилось с Жюно?
– Ничего! Ничего! – отвечал он.
Лавалетт сел подле меня, взял за обе руки и произнес с очаровательной добротой, которая так была ему свойственна:
– Мой друг! Большое несчастие для вас… Но оно общее для всех, кто знал его, потому что его любили!..
Потом, как будто боясь, что у него не хватит сил высказать пагубное известие, он, если можно так выразиться, кинул его:
– Дюрок умер!
Я вскрикнула.
– Да! – продожал он. – Дюрок умер, убит в сражении под Рейхенбахом… Или, лучше сказать, это одна из тех страшных случайностей, которыми карает нас Провидение, потому что сражение было уже кончено!
Тут он рассказал мне, как Дюрок ехал позади императора и разговаривал с генералом Кирхнером, когда их обоих убило ядро, пролетевшее такое расстояние, что непостижимо, как могло оно еще сохранить свою силу.
Я онемела. О, как страдала я! Казалось, что в этом ударе, которым смерть стучалась ко мне в дверь, был какой-то страшный, неведомый голос, предвещавший мне новую скорбь, ужаснее всех других!..
Смерть Дюрока ужасно поразила императора. К тому же она так близко следовала за смертью Бессьера! Потерять Дюрока было неизмеримое несчастье для Наполеона. Тринадцать лет жил он с ним в самых искренних отношениях, где часто повелитель исчезал и уступал место другу. Правда, эти отношения никогда не были таковы, как отношения Жюно к императору в то ужасное время для Наполеона, когда они вдвоем терпели нужду. С Дюроком – совсем иное: Наполеон поверял ему прискорбия, совершенно отличные от тех, которые обременяли его в 1795 году; оказавшись отставным генералом, он часто не имел самого необходимого, и адъютант его был только счастлив, что мог помочь.
Глава LXIII. Меттерних и Моро
Я желала бы не говорить о той эпохе, которую должна описывать теперь… Есть несчастья, есть горести, не имеющие имени и, сверх того, не встречающие сострадания в тех, кто окружает нас, разве кроме немногих, близких к нам людей… Впрочем, постараюсь отдалить, сколько можно, минуту, когда надобно будет описывать бедствие, и для Наполеона бывшее истинным несчастьем…
Читатели припомнят описанное мной выше, где я говорила, что Наполеон предлагал отправить к императору Александру герцога Виченцского. Царь очень любил герцога, и Наполеон не обманывался, что он может сделать при нем многое. Это было тем вернее, что герцог Виченцский действовал прямодушно и думал, что он выражает с обеих сторон истинные чувствования каждого. Когда царь приехал ко мне в 1814 году, он удостоил меня разговором о делах чрезвычайно важных, но между ними одно особенно поразило меня: он говорил о выборе людей, которых Наполеон посылал к нему. Я перескажу этот разговор со всем вниманием, какое заслуживает он, но сделаю это в своем месте; теперь надобно извлечь из него только самое необходимое для пояснения событий.
– Когда я увидел, что император Наполеон (царь никогда не называл его иначе) посылает ко мне такого человека, как герцог Виченцский, я начал верить его искренности, – сказал император Российский. – Я весьма уважаю герцога Виченцского, – прибавил он, помолчав несколько секунд в задумчивости, которая почти всегда показывает внутренний диалог со своей совестью. – В его душе есть что-то рыцарское… Да, это честный человек.
– Государь! – сказала я в сильном волнении. – Похвалы вашего величества не могли быть сказаны ни перед кем, больше меня способной оценить ваше мнение… Мы почти вместе с ним воспитывались… Я называла его своим братом, а почтенный его отец называл меня своей дочерью. Арман достоин ваших похвал…
– Как! – вскричал император Александр, обрадованный, что нашел сердечное согласие в той, с кем говорил о человеке, любимым им за добро, оказанное ему. – Как, вы в такой дружбе с герцогом Виченцским?! Это очень приятно мне… Но вы сейчас сказали: «Я называла его братом!» А почему не называете вы его своим братом и теперь?
Я покраснела, несмотря на то что позади меня были шелковые обои пурпурного цвета, и сумела увильнуть от ответа: еще не время говорить и писать об этом…
Австрия хотела сначала видеть, как пойдут дела, прежде чем решиться выступить против этого ужасного льва, к которому силы возвращались так скоро после совершенного истощения. Господин Бубна, один из замечательнейших людей Венского кабинета (но ниже Меттерниха, которого я почитаю самым искусным государственным человеком в нынешней Европе), был отправлен в Дрезден к императору Наполеону для исполнения таких же дипломатических поручений при нем, с какими был послан господин Стадион к императору Российскому и королю Прусскому… Перемирие сделалось для нас чрезвычайно важно: утомленная армия нуждалась в отдыхе. Наполеон ожидал кавалерии, и она шла к нему, но для этого необходимо было время; так что перемирие помогало ему. Конечно, союзники это понимали, потому что нелепо было бы думать, будто, имея возможность низвергнуть страшного колосса, они допустили бы восстановления его силы… Справедливо говорили, что император Российский ожидал двух пособий: резервной армии и генерала Моро, которому принц Шведский (Бернадотт) писал письмо за письмом, чтобы он поспешил возвратиться в Европу; но Моро не приезжал. Говорили также, что и Австрия извлекала пользу из перемирия, потому что она не была готова… Словом, это перемирие было кстати для всех. Но жаль, что не продолжали войны – по крайней мере тогда Наполеон избавил бы себя от семи лет мучительных страданий на скале Святой Елены. О, если бы будущее было открыто ему, он, верно, предпочел бы славную смерть в окружении своих новобранцев годам мучения бесславного и безнадежного.
Я сейчас упомянула о человеке, имя которого будет всё чаще встречаться в моих Записках. Это Меттерних. Я постараюсь обрисовать портрет его, не увлекаясь ни пристрастием дружбы, ни предубеждением неприязненности, потому что жребию угодно было делать его и другом и врагом моим.
Меттерних обладает такими высокими способностями, что это ставит его вне круга обыкновенных государственных людей нашего времени. Он соединяет в себе характер твердый, рассудок и суждение совершенно верные, ум тонкий, деятельный, способный к величайшему прилежанию, стойкость сопротивления и мягкость, умеющую соглашаться. Гений его давно уже занял первое место между государственными людьми, управляющими теперь и управлявшими в 1813 году судьбой Западной Европы. Тогда в нем особенно было одно качество, изумительное в такие молодые лета[249]249
В 1813 году Меттерниху не было сорока лет, когда он приехал в Париж австрийским послом; во время Аустерлицкой битвы ему было тридцать два, и он, со своими русыми волосами, казался так молод, что пудрился и гримировался, желая придать себе вид постарше.
[Закрыть], – совершенное знание людей, дел и отношений. Ко всем другим его качествам надобно прибавить возвышенность души, благородство, откровенность в отношениях как государственных, так и частных; доброта и ум его очаровательны.
Наружность его тоже была замечательная: взгляд, спокойный и чистый, был уже сам по себе красноречив, а речи его вызывали тем больше доверия, что с этим взглядом гармонировала улыбка, пленительная и чуть ироничная, какая и прилична была человеку, защищавшему важнейшие отношения огромного государства, когда он, еще молодой, был послан к человеку, не без основания страшному для целого света.
Я слышала иногда, что французы говорят о Меттернихе с язвительностью, причем вполне естественной: он, прежде всего, австриец. Всю свою верность, все свои способности он был обязан посвятить своему государю, бывшему в несчастье… Сами осуждающие его не отличаются этим.
Странен был этот поход в 1813 году! Дадут битву – и начинают переговоры! Одержат победу – и подписывают перемирие… Этим как будто хотели сочинить кровавую сатиру на бедную природу человеческую. Однако Наполеон в своих поступках был не более зол, не более кровожаден, чем другие, просто природа вложила в него огромные страсти и придала им необыкновенную силу. Впрочем, он повиновался общему закону, который велит удовлетворять возбужденные страсти, пожирая для этого людей и целые царства.
Я уже говорила, что в Неаполе было у меня много друзей среди окружения короля и королевы, то есть Мюрата и Каролины, и я получала письма, изумлявшие меня самым странным образом… Король, писали мне, получил от императора приглашение ехать к нему в Германскую армию, и во дворце носился слух, что король отказывается… Мне уже описывали приезд его в Неаполь, и сейчас уместно рассказать, хотя бы коротко, всё, что случилось после неизъяснимого отбытия Мюрата из армии, когда он оставил французов в Познани в январе 1813 года.
Мюрат, конечно, виноват, и жестоко виноват перед императором; но я могу уверить, имея для этого неопровержимые доказательства, что заговор, составленный внутри его семейства, был единственной причиной первых его проступков. Интрига, ведомая очень искусно, заставила его поспешно выехать из Познани: Иоахима умышленно встревожили предприятиями англичан против его королевства, убедив, что английский флот находится у берегов Калабрии и готовится к высадке. Такие вести, вместе с письмами королевы, которая также была в заблуждении, чему я рада верить, внезапно прилетели в главную его квартиру 15-го или 16 января, и на следующий день Мюрат, вместе с генералом Розетти, своим адъютантом, поскакал в Неаполь, беспокоясь так ужасно, что во всю дорогу не мог ни спать, ни есть, ни даже говорить… Иногда он только ударял себя в лоб и повторял:
«Англичане!.. Англичане, Розетти! Ты увидишь, во Флоренции мы узнаем, что они высадились на берег и уже овладели Калабрией!..»
По приезде он, не останавливаясь в Неаполе, проехал прямо в Казерту, где была королева со своим семейством. Мне писали, что свидание Иоахима и Каролины было не только принужденно и холодно, но что и жаркие сцены были следствием приезда короля… На другой же день по прибытии Мюрата герцог, служивший при королеве, получил приказание удалиться от двора, и через несколько дней был изгнан… Много подобных распоряжений случилось в следующий месяц… Несчастный Мюрат мучился недоверчивостью, тем больше ужасною, что она падала на всё любимое им, и любимое так долго, потому что он был добр, несмотря на все свои смешные стороны… Но вскоре политика его сделалась мрачна и таинственна… Он беспокоился, тревожился… Часто, среди ночи, его пробуждали и вводили к нему неизвестных людей… Есть сведения об этом времени его жизни, которые показывают, что уже в те дни он готовился отделиться от императора… Тогда имел он прекрасную и благородную причину: независимость Италии. Вскоре я представлю тайную переписку его с императором Наполеоном, которая, по счастью, есть у меня; она прольет много света на то темное и таинственное время жизни Мюрата. Здесь скажу только, что в начале 1813 года Англия, реальная властительница Сицилии, предложила Мюрату вступить в переговоры и обещала вспомогательную армию и денежные пособия, и несчастный поддавался на эти соблазны… Змеей, искушавшей его, было желание вырваться от своей жены, намерения которой он сильно подозревал. Какую жизнь вел он! – гораздо более несчастную, нежели в то время, когда он жаловался на свою судьбу, восклицая: «У меня нет адъютантов!»[250]250
Важность описываемых событий позволяет мне только в примечании поместить этот случай его жизни. Король Неаполитанский, во время первой войны с Россией бывший еще только великим герцогом Бергским и Клевским, показал однажды чудеса храбрости в продолжении долгого дня и возвратился в совершенной усталости. Адъютанты его, человек двенадцать или пятнадцать молодых офицеров, все отличные люди – каковы, например, Розетти, Дюдеван, отец писательницы, известной под именем Жорж Занд, и многие другие, – ушли в сарай, и там, на сене, заснули глубоким заслуженным сном. Мюрату понадобилось послать куда-то адъютанта с приказом, но он не находил никого. Он бросился искать сам и наконец обнаружил их в сарае на сене. Тут-то, подняв глаза и руки к небу, он начал восклицать с неописуемым выражением: «Несчастный я государь!.. У меня нет адъютантов!.. Нет ни одного!.. Что за несчастный я государь!»
[Закрыть] Несчастный… Здесь оканчивается его жизнь…
В тот день, когда приехал курьер от Наполеона, король собрал своих министров на общий совет.
– Господа! – сказал он им. – Император Наполеон приглашает меня приехать к нему, в его Германскую армию.
После этих немногих слов он умолк, начал играть каким-то письмом и казался погруженным в глубокие размышления. Иногда рука его, державшая письмо, сжимала судорожно бумагу и начинала рвать ее.
Члены его совета, полагая, что Иоахим ищет только предлога отказаться от предложения императора, начали упрашивать короля.
– Государь! – сказал один. – Народ неаполитанский не хочет, чтобы ваше величество удалялись от него… Любовь его так пламенна, беспокойство так глубоко… Государь, не оставляйте нас!..
– Государь! – сказал другой. – Здоровье ваше расстроено бесчисленными трудами и, конечно, не выдержит нового утомления… Не оставляйте нас, не покидайте ваших детей!.. Мы так любим вас!..
– Сверх того, – прибавил третий, – если вам так хочется обнажить шпагу и в этом году, почему не обнажить ее за правое дело своих подданных?.. На них могут напасть и нападут почти наверняка… Государь, останьтесь с нами…
Мюрат не сказал ничего. При всякой речи он делал знак головой, и, по-видимому, одобрял ее… Совет разошелся… Каждый советник возвратился домой с полным убеждением, что его красноречие и высказанная привязанность не позволят королю оставить Неаполь, и разгласили это по всему городу…
На следующее утро узнают, что их король Иоахим уже на дороге в Германию… Этот порыв, совершенно внезапный, был последним отблеском его великой души… Порыв благородный, искупающий, как мне кажется, многие вины. Иоахим приехал к императору во время Плесвицкого перемирия, и Наполеон отдал под его начало правое крыло своей армии в день Дрезденской битвы… С этого дня, до самого отъезда его в Италию, уже после Лейпцигской битвы, он поступал так же, как во время походов в Италию и в Египет. Он будто хотел доказать, что не жалеет крови своей для императора… Повторяю, что виноват не совсем он.
Нет спора, у него была прекрасная утопия – сделать Италию независимым государством. Император Наполеон, освободитель этой части Европы в 1796 году, когда ее занимали полки Австрии и России, мог с удовольствием думать о таком предприятии… Но генерал Бонапарт сделался императором французов и изменил свой взгляд на многие предметы: он принадлежал к оппозиции, пока надобно было достигнуть предназначенной им цели, но переменил направление, когда сам стал обладателем верховной власти… Ничего нет столь относительного, как политические виды, и потому-то истинный патриот, честный сын отечества, желает только одного – счастья своему отечеству, общего счастья. Но много ли таких людей?
Король Прусский и император Российский жили в Швейднице, император Австрийский и Меттерних находились в замке Гитчин, а император Наполеон был в самом Дрездене, во дворце Марколини. Замок этот удивительно прекрасен. Император Наполеон однажды при мне говорил о нем с почтенным королем Саксонским, который рассказывал, чего стоило устройство его, и я не помню, сколько именно, однако в памяти моей осталась какая-то огромная сумма.
В это время Наполеон собирал сведения обо всех лучших дворцах Европы. Не одни королевские резиденции, но и дома частных людей обращали на себя его внимание, и все это для дворца короля Римского. Однажды он заставил меня долго рассказывать ему о резиденциях Испании и Португалии. Я описала ему все подробности, каких он хотел, и на другой день достала два вида: один Синтры, другой Ла Гранхи.
– Но вашему величеству надобно бы иметь виды Эскуриала: это любопытный памятник королевского местопребывания, и в вашей коллекции…
Говоря это, я улыбалась, глядя на десятки видов всех императорских и королевских загородных замков в Европе: тут недоставало только Эскуриала, Арангуэза и Версаля… Он понял мою мысль, ущипнул мне нос и перебил меня словами:
– Да-да, смейтесь!.. Но ведь вы в самом деле говорите правду. Я не люблю Версальского дворца, но тем не менее он превосходен. Если бы можно было каким-нибудь волшебным жезлом перенести его на равнину Шальо, он производил бы удивительное действие на парижских жителей. Не так ли?
– Тем более, – отвечала я, – что парижане тогда бы не сказали, будто ваше величество хочет воздвигнуть замок под предлогом дворца для короля Римского.
Он, конечно, увидел, какой нелепой находила я эту мысль, потому что отвечал мне улыбаясь и пожимая плечами: «Дураки!» Император имел удивительный и редкий дар довершать вашу мысль прежде, чем она облечена в слова.
Но пора обратиться к современным происшествиям.
Несчастия наши в Испании нашли громкий отклик на севере, и этому не помешало присутствие Наполеона. Распадалось от повторных ударов фортуны то волшебное здание, которое ветреная богиня сама построила для своего любимца, и бедствия наши в России и Испании придали, наконец, противникам нашим смелость, какой мы не ожидали. Они сами как будто дивились ей… Везде составлялись союзы против нас. Договоры Рейхенбахский и Петерсвальдауский доставили двести пятьдесят тысяч войск, а между тем при начале похода Англия была так истощена, что не могла дать никакой помощи. Отпадение от нас Пруссии и Австрии породило средства в такой стране, где умеют понимать это преимущество. Австрия, хотя еще посредница, уже договаривалась о разделе нашего могущества, еще не сокрушенного. Наполеон был опять неосторожен в словах, когда говорил об Австрии во время перемирия (как и прежде в разговорах с Меттернихом). Он создавал себе неприятелей, которых, может быть, и не было бы. Он удваивал число врагов, чтобы иметь удовольствие гордиться перед ними. Но тогда уже начинались ошибки…
«Я предпочитаю войну с Австрией нейтралитету ее!» – говорил он в письме герцогу Виченцскому.
Какая невероятная глупость! Вот он и получил эту войну, которую предпочитал миру… Выиграть время – вот единственная мысль, которая должна была бы занимать его, но он не только не лелеял этой идеи и не сделал ее целью всех своих поступков, но как будто смеялся над нею. А война шла между тем за существование!.. Великий Боже… Наследный принц Шведский в прокламации своей, изданной им 15 августа, в день тезоименитства Наполеона, говорил громко и торжественно: «Европа должна идти против Франции с таким же чувством, с каким Франция шла против Европы в 1792 году».
Я получила в это время письмо от Жюно, из Горицы. Он уже почти отправился в большое путешествие по берегам Адриатического моря. Но достоверные известия дали повод опасаться, что англичане готовят высадку в Фиуме. Он тотчас возвратился в Горицу, а 5 июля англичане действительно явились перед Фиумом с небольшою эскадрой. Корабли начали стрелять по городу, и хорватские войска бежали, вскоре англичане высадились посреди города, без всякого сопротивления… Жюно получил это известие в одну из тех минут, когда начинались у него последние страдания… Однако несчастный всё еще оставался прежним Жюно и написал императору отчет об этом деле:
«Я велю взять под стражу триста хорватов, которые скрылись без боя, и предам их военному суду. Они все заслуживают расстрела, но я велю предать смерти каждого десятого, по жребию, не различая офицеров и солдат…»
Он еще чувствовал необходимость строго усмирять всякое мятежное движение в завоеванных областях, а между тем сам он уже очень страдал.
В это время я жила в Париже, с трудом перенося тяжелую беременность.
Император был далеко от Парижа; только императрица и еще один человек могли бы – та своею супружеской привязанностью, этот своею приверженностью по воле долга – обрезать и даже совершенно истребить ростки возмущения, которое уже показывало свою ехиднину голову. Но Мария Луиза не имела ни власти, ни даже собственной воли, чтобы помогать своему мужу, отцу своего ребенка. А герцог Ровиго только увеличивал зло, а не уменьшал его… Он играл тогда роль медведя с камнем: убивал мух, но одновременно расшибал и головы…
Однажды он явился ко мне и очень грубо сказал, что император каждый день всё более недоволен мной:
– Вы упрямо видитесь только с его врагами! – кричал он мне. – Вечно с его врагами! – повторил он со всё возрастающим жаром. – Что значит, например, что какая-то госпожа Томьер живет у вас и беспрестанно плачет неизвестно о чем да говорит ужасные вещи против правительства императора?..
Я совершенно онемела. Герцог подумал, что он убедил меня, и продолжал:
– Это недостойно вас, госпожа Жюно!.. Если бы Жюно знал, он бы рассердился и побранил вас, хоть вы и имеете над ним большую власть.
В этой последней фразе высказалась вся ненависть Савари к нам, то есть ко мне и к Жюно.
– Это ведь вы писали императору, что мой дом наполнен его врагами? Может быть, вы даже уверяли его, что у меня бывают собрания роялистов, – сказала я ему с презрительным выражением. – Если бы вы лучше знали тех, кто сражается в нашей армии, вам было бы известно, что значит имя храброго человека. Госпожа Томьер – вдова генерала Томьера, бывшего адъютанта маршала Ланна… Он недавно убит в сражении под Саламанкой, и никто не почтет преступлением слез несчастной его вдовы, кроме разве…
Я не окончила.
Савари изумился встретив военного собрата в человеке, которого он почитал врагом императора.
Савари истинно любил Наполеона, по крайней мере я верю этому. Однако он сделал ему зла больше, нежели самый жестокий неприятель.
Состояние Парижа было тогда тревожно и напоминало бурные времена революции. Все беспокоились, искали пристани в этом безбрежном море, куда Наполеон бросил корабль отечества, но ни один утешительный маяк не ободрял нас… Плесвицкое перемирие оканчивалось, и ничто не предвещало желанного мира. Беспокойство было совсем иное, нежели в 1792 году. Тогда всё одушевлялось жаром преданности… Все было юно и даже страдало от излишества жизни и силы, которое вредило здоровью государства. Теперь, напротив, видны были только истощение и упадок духа… Не встречали больше матерей, которые сами привязывали ранец к спине волонтера; нет, теперь они плакали и старались, с опасностью для собственной жизни, укрыть своего сына от почти верной смерти. Тем более что эти бедные женщины носили траур по своим отцам, братьям и мужьям.
Моро отправился 21 июня из Моррисвиля[251]251
Усадьба генерала Моро в Америке.
[Закрыть] и сел на корабль со своею женой и господином Свиньиным, чиновником русского посольства при Американских Штатах. Он скользил по волнам и приближался к своему отечеству с ненавистью против одного человека… Двадцать четвертого июля прибыл он в Готенбург и оттуда приехал в Прагу, к союзным монархам, которые ожидали его с нетерпением. Император Александр оказывал ему знаки особенного уважения. Моро и Александр поехали делать обозренье перед Дрезденом. Царь, беспрестанно оказывая уважение Моро, уступил ему право первым ехать через мостик, очень тесный… В это время ядро, пущенное с французской батареи, ударило Моро и раздробило ему правую ногу, прошло сквозь лошадь и отхватило икру левой ноги. Моро терпел страдание неслыханные… Казаки наскоро составили носилки из своих пик, и Моро таким образом был унесен с поля битвы. Его перенесли в дом, удаленный от опасности, и хирург царя отнял ему правую ногу… Генерал Моро выдержал операцию мужественно, а потом сказал хирургу:








