Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 85 (всего у книги 96 страниц)
Я упала в кресла совершенно истощенная. Не знаю, откуда взялось у меня столько смелости, но в эту минуту я сказала бы что-нибудь и еще более сильное. Когда я говорила о маршале Ланне, император кусал себе губы и явно казался в замешательстве: я напомнила ему о неприятном, потому что Ланн в самом деле обходился с ним иногда очень странно. Да Ланн и не любил его, как Жюно. Как генерал он пользовался уважением и известностью и не был созданием Наполеона, как Жюно. Маршал Ней тоже. В нем даже скрывалось какое-то чувство, близкое к неприязни, потому что он принадлежал вначале к Рейнской армии, а все, кто был оттуда, никогда не переставали питать какое-то предубеждение против Моро, и это ненеизменно обращалось против Наполеона. К этому присоединялась еще мысль: я велик и без него… Так что я поразила верно, и Наполеон некоторое время глядел на меня почти с неудовольствием; он хотел скрыть свое чувство, но оно выражалось на его лице.
– Просто непостижимо, как вы похожи на свою мать, когда сердитесь! – сказал он мне с полуулыбкой. – Вы, право, так же вспыльчивы, как она.
– Вы не великодушны, государь! – отвечала я еще с трепетом. – Вы знаете, что я сейчас не могу двинуться, а между тем уже очень давно, более десяти лет назад, я сказала вашему величеству, что никогда не буду слушать от вас ни одного неодобрительного слова о моей матери.
– Ну? – сказал он с самым странным выражением и посторонился, как бы давая мне место. – Кто же вас удерживает? Чего вы ждете?
– Вашего ответа, государь.
– Какого ответа?
– Которого я пришла просить у вас для Жюно. Я не оставлю вашего величества, пока не получу его, хотя бы должна была много перенести для этого.
Он остановился, поглядел на меня несколько секунд и сказал как бы самому себе:
– Странная женщина!.. Железный характер. И как вы ладите с этим бешеным Жюно?
– Угодно ли вам знать, государь?
– Да.
– Я буду иметь честь прислать вам некоторые письма его. Да вы сами велели мне это.
– А что, он очень нездоров?
– Кажется, что так, государь. Вы, может быть, помните, что несчастная голова его вся покрыта ранами, некоторые получил он очень давно…
– Да, да!.. Это благородные, прекрасные раны. Жюно был храбрый малый, он шел в огонь, как на бал…
– Он доказал вашему величеству еще недавно, что не думал о своей жизни, когда надобно было служить вам, государь, и отечеству.
Он поглядел на меня, как бы требуя, чтобы я объяснила свою мысль; я этого и хотела и продолжала:
– Правда, вы не столь памятливы к близким событиям, как к прежним, но, повторяю, Жюно не думает ни о своей крови, ни о своей жизни, когда надобно служить вашему величеству.
Тут он, кажется, вспомнил. Вот событие.
Когда мы возвращались в Париж летом 1811 года, Жюно еще страдал от следствий раны, полученной им в Рио-Майор, в Португалии, в январе того года, во время отступления Массена. След ее еще так мало изгладился, что, надо сказать правду, даже лицо его изменилось несколько от этого. Император, с быстротой орла видевший всё, тотчас заметил эту перемену в Жюно. Настроение императора было в то время беспокойно: дела с Россией запутывались, дела в Испании шли дурно, Германия волновалась. Наполеон был болен нравственно, и эта болезнь выражалась иногда жестокими словами.
В первое воскресенье после нашего возвращения Жюно был в Сен-Клу у обедни. Император остановился, когда проходил мимо него, поздоровался и потом стал рассматривать его с величайшим вниманием.
– А, а! – сказал он наконец. – Так вот та знаменитая рана, о которой столько кричали английские газеты. Она сделала тебя совершенно безобразным, Жюно.
Жюно передал мне эти слова и, как я видела, с неудовольствием. В самом деле, можно что-нибудь другое сказать человеку, который, будучи генералом, подвергает свою жизнь опасности, как простой офицер. Жюно обиделся на них.
– Почему ты не отвечал ему? – спросила я Жюно. – Все от того, что ты и многие другие позволяете ему слишком много. Вспомни, говорит ли император когда-нибудь мне неприятное слово? А почему? Да потому что он знает: я буду отвечать ему не шутя.
Жюно глядел на меня мрачно. Я хотела придать ему решимости, мужества, настаивала и говорила долго.
– В самом деле, ты, кажется, говоришь дело, – ответил он наконец. – Если он еще раз скажет мне одно из тех жестоких слов, которые оскорбляют… – он остановился, но я видела в нем твердую решимость, и радовалась, потому что тут вопрос шел о том, чтобы его понимали.
В следующее воскресенье император, проходя мимо парижского губернатора, опять остановился и опять не нашел сказать ему ничего другого, кроме своей фразы о его ране: «Ах, Жюно, как она обезобразила тебя!»[242]242
От нее ужасно расширился у него нос. После это прошло.
[Закрыть]
Жюно сначала побледнел, потом покраснел, как сказывал мне после Дюрок; но волнение его тотчас прошло. Он низко поклонился императору и сказал ему с особенным выражением:
«Я гляжу на себя совсем иначе, государь, и уверен, что стал красивее от этой раны: я получил ее на службе вашему величеству».
Император закусил губы. Ему самому было странно услышать упрек, хотя скрытый под такой формой, что привязаться к нему было нельзя. Он долго глядел на Жюно и пошел далее.
Никогда потом он не говорил ему о его ране. Об этом-то я и намекнула ему, и, вероятно, он вспомнил это, потому что кинул на меня один из тех взглядов, которые не забываются никогда, но в этот день я была неуязвима.
Изъясняю все эти подробности, потому что они превосходно объясняют самого Наполеона.
Не надо, однако, применять теперешних моих мнений ко всем временам его жизни, а следует принимать в соображение обстоятельства. Так, например, муж мой возвратился из Испании раненый, страдающий, и всегда веселое лицо его явилось перед императором с мрачным выражением, с горьким предвидением будущего. Так все возвращались из Испании, и это было как бы строгим осуждением тамошней войны, еще недавно самого дорогого плана Наполеона, любимой его утопии… Довольно причин для него быть несколько жестоким с теми из генералов, которые не скрывали своих чувств. И он был не прежний: он хотел поражать своими словами. Он делал дурно. Несомненно, что он сам чувствовал это. Я видела в его взгляде упрек мне и досаду на самого себя…
Однако он не сказал мне ничего, что относилось бы к той знаменитой ране, и только, будто желая отмстить за маленькое торжество мое, вдруг спросил, довольно язвительно, для чего я беспрестанно сближаюсь с его врагами? Избавляя меня на этот раз от труда угадывать, он назвал мне госпожу Рекамье и прибавил самым повелительным тоном:
– Как вы думаете, что будет с вами, если вы не перестанете так упорно противиться мне?
– Ваше величество слишком благосклонно употребляете такое громкое слово для дела самого обыкновенного. Я останавливалась в Лионе повидаться с госпожой Рекамье, потому что она искренний друг моего мужа, и он уважает, чтит и любит ее. Да я сделала это и для самой себя, потому что тоже люблю ее, потому что она несчастлива своим изгнанием, несчастлива смертельно, как…
Я была готова назвать имя госпожи Шеврёз, но вдруг остановилась: не знаю, какой-то внутренний голос говорил мне, что нельзя сравнивать ее с госпожой Рекамье. Одна была ангел совершенства, мученица дружбы и жертва тем более трогательная, что удары судьбы поражали всю ее женскую душу; другая, напротив, молодая женщина, без сомнения занимательная, но которая сама, казалось, искала немилости к себе, добилась ее и потом – как дитя, наскучившее игрушкою, – увидела, что несчастье слишком тяжелая игрушка для нее, что ей совсем не нравится оно… Она страдала, но по собственной своей ошибке. Всё это представилось мне вдруг, в одну секунду, и я умолкла.
Император продолжил за меня:
– …Как госпожа Шеврёз, не правда ли?.. Да, конечно, пожалейте о ней, об этой сумасшедшей… Это ведь настоящая сумасшедшая!.. Что касается подруги вашего Жюно, я ничего не могу сказать ей, кроме того, что дом ее и дом ее отца слишком долго были сборным местом, клубом всего, что только есть дьявольского в Сен-Жерменском предместье… К ней ездят в Лион, как ездили к господину Шуазелю в Шантлу.
– Государь! От Парижа до Шантлу только шестьдесят лье, да это и место удивительное. Герцог Шуазель принимал в Шантлу множество гостей; даже велел записывать имена приезжающих к нему на большой колонне, которая была в парке. Я понимаю, что к нему могли ездить, покуда были уверены в безнаказанности за дерзость при Людовике XV… Но ехать к госпоже Рекамье в гостиницу, где она помещена дурно, страдает каждый день лишением многого, к чему привыкла с детства, потому что она уже не богата…
– Полноте!.. – сказал Наполеон, пожимая плечами. Он продолжал беспрестанно расхаживать.
– Уверяю ваше величество…
– На что, однако, она жалуется?.. Разве я послал ее не на родину ее?
– Она не жалуется ни на что, государь. Я должна сказать также, что она вовсе не поручала мне говорить с вашим величеством… Но подумайте, государь, какое божеское дело совершите вы, возвратив госпожу Рекамье! Вы сделаете ее счастливой, и она, воротившись домой, будет каждый день благословлять вас. Так же, как я, как Жюно и как все друзья ее. О, государь, заклинаю вас, будьте добры к изгнаннице. Возвратите ее домой, где ее любят, обожают все, где будет она истинно счастлива, потому что наше отечество там, где наши привязанности и привычки. Сделайте эту милость мне, государь, ведь скоро я не буду просить у вас ничего.
В самом деле, тогда я была опасно больна.
– Нет, нет! – сказал Наполеон. – Я был бы сам слишком наивен, если бы вернул женщину, которая ненавидит меня и водится только с моими ненавистниками!
– Но это заблуждение, и я могу…
– Не надо! Я не хочу, чтобы госпожа Рекамье возвратилась в Париж. Так ей и напишите.
– Нет, государь, я не сделаю этого. Женщины должны утешать, а не увеличивать скорби несчастных. Но не угодно ли вашему величеству сказать мне, что делать с просьбою Жюно о возвращении во Францию?
– Что я позволяю ему возвратиться, но только на четыре месяца. Напишите ему это сами…
Движением руки прощаясь со мной, он показал, что аудиенция кончилась. Но если он закончил со мной, то я еще не закончила с ним: я хотела добиться от него справедливости в одном деле, чего бы это ни стоило: я хотела добиться возвращения моего брата на должность в Марсель.
За несколько месяцев перед тем, однажды утром в одном прекрасном большом доме на улице Черутти вспыхнула шумная пьяная драка, в которой был замешан господин Монтрон. Эта история стала известна и дошла до императора… Он спросил, где случился такой беспорядок. Когда ему назвали Монтрона, он вспыхнул и стал утверждать, что этот человек олицетворяет все пороки Регентства.
– У меня не будет нравственности во Франции, покуда остается в ней господин Монтрон! – сказал император.
Господин Монтрон, человек умный, светский и любитель удовольствий, стал смеяться над этой вспышкой императора против его нравственности и над заботой императора о нравах Франции. Но как бы то ни было, Монтрона заставили выехать из Франции, в исполнение приказа высшей власти. Он удалился сначала в Англию, а оттуда на Сицилию.
Однажды брат мой, тогда главный комиссар полиции в Марселе, получает от герцога Ровиго приказание, прямо именем императора, схватить Монтрона, как только тот появится у городских ворот.
– Он нарушил свое изгнание, – писал министр. – Он возвратился во Францию, в Париж, и я ничего не знал об этом! Сейчас он на пути в Марсель и через несколько часов после этого моего письма должен прибыть в ваш город, где он предполагает сесть на корабль. Он в желтой коляске и в синем фраке, он бьет почтальонов и кидает им по сто су сверх прогонов.
Брат мой отдал соответствующий приказ и стал ждать окончания этого дела с нетерпением и со скукой, потому что ему было досадно самое поручение: Монтрона изгнали за такую глупость, считал он, что надобно было или смеяться, или сердиться.
В семь часов вечера докладывали ему, что в город въехал какой-то человек, в желтой коляске, в синем фраке, и что он бьет почтальонов, давая им по сто су сверх прогонов. Но у этого человека черные глаза, а у Монтрона – голубые; он толст как бочка, а Монтрон, хотя уже не юноша, известен приятным станом всему Парижу. У этого человека волосы черные, курчавые, а у Монтрона не было никаких, так что он носил парик, да и то русый. Следовательно, это не Монтрон, если только он не переменился во время дороги. Однако дело было важное – приказ императора, – и Альберт велел привести этого человека, готовясь двадцать раз попросить у него извинения, если он был не тот, кого искали. При первом взгляде Альберт увидел, что это не господин Монтрон, которого он знал… Приведенный господин был бледен как смерть и не понимал, чего хотят от него. Он ехал в желтой коляске, потому что желтый цвет был тогда в моде для экипажей; он был в синем фраке, потому что это нравилось ему и, конечно, не составляло никакого преступления; а по сто су давал он почтальонам потому, что скакал за одним банкротом, который был должен ему триста тысяч франков… Брат мой, в отчаянии от такой ошибки, исполнил обещание, данное самому себе, и попросил двадцать раз извинения у незнакомца, который тотчас опять поскакал за своим банкротом. Не знаю, поймал ли он его: у этих людей проворные ноги; я испытала подобное на себе[243]243
После смерти Жюно я испытала разорение от пяти банкротств, или даже от шести, если считать прусские и ганноверские: там вместо 180 000 франков выплатили мне 4000.
[Закрыть].
Альберт начал ждать другого синего фрака, другой желтой коляски. Никого! Брат мой сумел выяснить, что господин Монтрон точно возвращался во Францию, но опять уехал из нее, смеясь над герцогом Ровиго и над его подчиненными: он сел на корабль в Нарбонне; а кто знает географию, тому известно, что не через Марсель ездят туда. Так он и отвечал герцогу Ровиго, когда получил от него письмо, смешное и жесткое, с изъявлением неудовольствия императора за его упущения.
Вот этого слова не надобно было употреблять. Прочитав его, Альберт почувствовал, что вся кровь его закипела, и он написал другое письмо к герцогу.
«В тот день, когда правительство назначило меня на нынешнюю должность, – писал мой добрый, благородный Альберт, – я дал клятву самому себе действовать так, чтобы совесть ни в чем не могла упрекнуть меня. До сих пор я исправлял свою должность как честный администратор и государственный человек, а не как чиновник, презираемый честными людьми. Я не взял под стражу г-на Н., потому что это не Монтрон, и я не буду исполнителем несправедливого произвола. Император не может требовать от людей больше, нежели они могут. Я, господин герцог, не могу служить ему иначе как отдавая свою жизнь и преданность. Но всякое усердие останавливается перед вопиющею несправедливостью: это выше сил моих… Вот искреннее мое мнение, и я осмелюсь сказать, что его величество не удивится моим словам, зная меня довольно хорошо».
Но его величество очень переменился со времени Итальянских походов. Наполеон уважал общественные начала, на которых основано спокойствие каждого, но такой образ мыслей подчинялся у него личным выгодам… Альберт скоро увидел это: он получил письмо, где герцог Ровиго требовал, чтобы он подал в отставку.
Альберт с первой же почтой послал просьбу о ней и тогда же написал мне:
«Добрая сестра!.. Буду в Париже: меня отставили… Но прошу тебя не тревожиться: меня отставили за хорошее дело, и я, зная тебя, не сомневаюсь, что ты похвалишь мою решительность. Сам император увидит несправедливость свою и будет для меня тем, чем я желаю; а больше этого я не требую ничего.
Ты окажешь мне гостеприимство, не правда ли? Эта отставка будет мне радостна, потому что я свижусь с тобою; а я мечтал об этом так долго, добрая сестра моя, милая Лора, дитя мое, дочь моя, потому что ты и сестра и дочь мне!.. Не я ли воспитывал тебя, заменяя тебе нашего отца!.. Словом, не хочу больше расставаться с тобой. Буду для твоих дочерей и сыновей тем же, чем был для тебя. Эта мысль греет душу мою. Я буду также с добрым Жюно, который брат мне по сердцу, по природе, а не только по закону; он любит меня, он честный человек, он поймет меня.
Как превосходно мы устроим нашу жизнь!.. Будем заниматься музыкой, живописью, литературой. Дом твой и теперь сборище всех художников, а он сделается еще веселее…»
Альберт приехал в Париж осенью 1812 года, когда я возвратилась из Э.
Узнав, что случилось с ним, Жюно был в отчаянии, потому что любил Альберта. Это, говаривал он, честнейший из всех известных ему людей. Приказ императора был подписан в России, кажется, в Москве, и Жюно был тогда в России.
Но если так оскорбилось сердце моего мужа, то что должна была чувствовать я?!. Сначала это был гнев, потом скорбь, наконец, все впечатления соединились в негодовании, которое и заставило меня сказать всё императору в тот день, когда я была в его кабинете, бледная, больная и, как я думала, близкая к смерти.
Таким образом, когда император сделал мне знак рукой, что я могу удалиться, я оборотилась к нему и сказала:
– Государь, я имею еще одну просьбу к вашему величеству.
– О чем?
– Чтоб вы, государь, возвратили моему брату свою благосклонность, лишения которой никогда не заслуживал он… Прошу этого не как милости, потому что говорю вам об этом без его согласия, и, может быть, даже получу от него упреки. Но я прошу только справедливости. Люди не всё видят прямо и верно. Альберт известен как человек с честью; но когда ваше величество наказываете, всякий думает, что это не без причины… Следовательно, и брат мой должен казаться виноватым. А вашему величеству теперь довольно известно, что он не был виноват.
Сначала император не отвечал мне ничего… Надобно отдать ему справедливость, что он был истинно правосуден. Много доброты было в его душе, но не в сердце, – он совсем не знал чувствительности. Он досадовал, когда видел свою несправедливость, и даже часто поправлял ее. Тогда-то бывал он выше людей обыкновенных. Он знал Альберта с давних лет, знал наизусть, и когда Альберт всё объяснил ему в частном письме, он досадовал, что наказал слишком поспешно. Он слушал меня почти со смущением, и я была ему благодарна за это.
– Как же решите вы, государь?
– Слишком поспешны вы, госпожа губернаторша. Вы думаете, что чиновников делать так же легко, как вам свои чепчики. Нет, право, нет!
– Но, государь, не я виновата, что его так скоро сделали отставным… Однако на что я могу надеяться?.. Говорю я, потому что Альберту я остерегусь сказать о моем заступничестве за него перед вами.
– Этот ваш Пермон очень хорошо делал свое дело в Марселе, – сказал император и начал опять ходить, соединив руки сзади. – Но его поступок со мной нисколько не относится к его управлению – он оказал неповиновение мне лично.
– Нет, государь, – отвечала я с величайшим спокойствием.
– Как нет! – вскричал он, вспыхнув. – Он не повиновался мне!..
– Нет, государь! Герцог Ровиго отдал ему приказание остановить господина Монтрона, а не человека в синем фраке, скачущего в желтой коляске, который бросает по сто су почтальонам… Ваше величество видите, что я знаю дело.
– Слишком подробно… Я сто раз говорил вам, что вы женщина, а женщины не должны вмешиваться в государственные дела.
– Пусть так, государь, но когда они касаются любимых нами людей, как же не заниматься ими нам, бедным женщинам, даже поневоле…
Он поглядел на меня, пробормотал несколько слов, которых я не поняла, и сказал громко:
– Чего же хотите вы для вашего брата?
– Вы должны вознаградить его, государь, потому что государь всегда возвращает больше, нежели взял… Отчего не сделать вам его префектом парижской полиции или префектом Парижа?
– Ну вот уж нет! – вскричал Наполеон с таким непринужденным выражением, что я почти простила несправедливость его к Альберту. Он опять стал ходить и потом взглянул на меня еще раз, но с той доброй очаровательной улыбкой, которая заставляла так любить его.
– Ну? Чего же вы ждете? Не думаете ли увезти с собой приказ о месте?
– Почему же нет, государь?
– Почему же да, скажите лучше!.. Я во всем этом вижу только слова женщины, да еще сестры.
– Угодно ли вашему величеству иметь доказательства, что я говорила сущую истину?
– Как это?
– Я буду иметь честь прислать вам письмо герцога Ровиго, и ваше величество увидите, что в приказе велено было взять под стражу господина Монтрона, который в синем фраке, едет в желтой коляске и дает по сто су почтальонам. Но не было приказано взять человека только в синем фраке. А поскольку брат мой знает Монтрона…
– Знает?! – вскричал Наполеон.
– Да, государь, хорошо знает…
Меня так изумило его восклицание и удивленный вид, в котором проглядывало выражение дурное, что я тут же прибавила.
– Да, государь, Альберт хорошо знает Монтрона и потому не мог арестовать вместо него другого. Если бы он признал его в человеке, приведенном к нему в кабинет, он велел бы отвезти его в замок Иф, как было приказано, даже если бы у этого человека был зеленый фрак, коляска темного цвета и он не давал бы лишнего почтальонам. Напротив, он очень хорошо сделал, что не остановил толстого господина в синем фраке и в желтой коляске… И как все это мелочно!..
– Не решайте так резко, госпожа Жюно… Вы узнаете со временем, когда будете опытнее, что от мелочей происходят великие дела… Но скажите вашему брату, что я очень жалею о случившемся.
– Я не скажу ему ничего, государь, потому что уже имела честь объяснить вашему величеству, он не поручал мне говорить с вами. Я вообще не скажу ему, что говорила с вашим величеством.
Я пошла к двери… Он глядел на это, не останавливая меня.
– Ну, – сказал он наконец, – неужели расстанемся сердиты?.. О, бешеная! Как же вы добры к своим друзьям! Зато, я думаю, для врагов своих вы настоящий демон.
– У меня нет врагов, государь… Думаю, по крайней мере… Если только считать тех, кто делал мне зло, врагами моими. Но такова природа человечества, так что я не удивляюсь этому…
Мысль моя перенеслась к женщине, которая хотела сделать мне много зла, старалась уничтожить жизнь мою и отчасти достигла этого… Император знал всю эту историю и глядел на меня с выражением совершенно особенным.
– Я был доволен вами в этом деле, госпожа Жюно, – сказал он мне с важностью во взгляде и в голосе, которую я не сумею передать. – Не могу сказать того же о другой; но, кажется, она не лучше обходится и с теми, кто ближе к ней, чем вы… Прощайте.
Он воротился к своему бюро, сел, и еще до того как я закрыла дверь, он уже был погружен в те обширные помышления, которые колебали мир.








