412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 26)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 96 страниц)

Он спросил, не может ли быть чем-нибудь полезен мне. Но со мною оставался деверь, и я только поблагодарила его. Через несколько минут мы в самом деле увидели, как он вышел со своей матерью и сестрой, очень хорошенькой и приятной особой. Замечу здесь, что у нее имелась черта, какой не видела я больше ни в ком: разные глаза один голубой, другой черный. Это не портило ее взгляда и только придавало ему странное выражение, в котором было что-то манящее[85]85
  Дитрихи, кажется, родом из Бельгии или Голландии. Это семья богатая и почтенная. Молодая особа, о которой я говорю, – теперь одна из самых значительных дам в Бамберге, где она вышла замуж.


[Закрыть]
.

– Я хочу тоже уехать, – сказала мать моя. – Этот господин говорит правду. Дай мне мою шаль, надень свою и поедем.

Я не решалась.

– Ну? О чем же тут думать? Я не говорю тебе: я еду, а ты можешь делать что хочешь; нет, я еду, и ты поедешь со мной. Скорее, Лоретта, скорее, возьми шаль и едем. Может случиться какое-нибудь несчастье, что более чем вероятно; для чего же нам становиться лишними жертвами? Твоя нерешительность похожа на глупость.

Со времени моего брака, и даже во многих случаях прежде, мать моя всегда упрекала меня за пристрастие к Бонапарту и особенно за любовь к его словам: я так живо чувствовала его торжество, будто он был мне братом. Все, что я чувствовала и видела, представлялось моей матери не таковым, у нас часто случались с нею споры, какие только могли случиться между нами. В тот вечер маменька видела, что я плачу и точно страдаю; но сначала не могла понять, что приводит меня в беспокойство. Я была в тревожном состоянии от мысли, что Жюно подвергается неизвестным опасностям, тем более страшным, что злодеи, так отчаянно нападавшие на Первого консула, могут принести в жертву вернейших его служителей. Эта мысль терзала меня, и я не говорила о ней потому, что боялась показаться слишком слабой. Я поняла, что матери моей надо ехать, но сама хотела узнать, где Жюно, и не терять его из виду. Мне казалось вероятным, что он не отойдет от Первого консула в такую минуту, хоть ему по должности и полагалось отправляться в разные секции Парижа и разыскивать заговорщиков в их убежищах, а потому я думала, что он все еще где-нибудь поблизости. Эти размышления быстро пролетали в моей голове, а маменька между тем надевала свой палантин, шаль и закутывала меня в мои меха. Вдруг дверь ложи отворилась. Жюно заглянул к нам и сказал мне скороговоркой:

– Поезжай с маменькой. Когда отвезете ее к ней, попроси, чтобы она дала тебе свою карету доехать к госпоже Бонапарт. Карету отошлешь назад, а я буду там и потом привезу тебя домой.

И он исчез. Я заметила, что он был весь в поту, несмотря на жестокий холод.

Мы отправились, и мой деверь поехал с нами. Высадив мать мою на улице Сен-Круа, мы поехали в Тюильри. Первый консул уже возвратился из Оперы, и внешне все выглядело так спокойно, будто не случилось ничего; но в гостиной обнаружили мы совсем иное. Тут находились все высшие чиновники: министры, консулы, комендант Парижа, генерал Мортье, начальник дивизии, и проч. До тех пор Первый консул показывал какое-то равнодушие ко всем покушениям на его жизнь, но в этот раз он был неумолим, и более чем справедливо. Госпожа Бонапарт казалась убитой: она беспрестанно плакала. Кроме того что Первый консул едва избежал опасности, она сама чуть не стала жертвой.

Вот как Жозефина спаслась от взрыва.

Она хотела садиться в карету, когда Рапп, обычно не замечавший гармонии цветов в нарядах женщин, сказал, что шаль госпожи Бонапарт не идет к ее платью и к драгоценностям, которые его украшали. Известно, как она дорожила нарядом и особенно согласием всех частей его. Госпожа Бонапарт вышла из кареты, поднялась на восемь или десять ступенек по лестнице павильона Флоры и исправила свою ошибку. Все это заняло минуты три; но карета ее уже отстала от кареты Первого консула, за которой она должна была ехать. Эта задержка спасла ее: взрыв произошел, когда карета госпожи Бонапарт въезжала на площадь Карусель. Стекла кареты разлетелись вдребезги, и осколки засыпали шею и плечи Гортензии, сидевшей впереди; шаль не могла защитить ее от мелких порезов.

Я не в состоянии сполна выразить, какое впечатление произвело на всю Францию это злодейство. Бонапарт обязан ему: оно показало, что он может всего требовать от народа, который любит его до такой степени. Я видела, и они все еще у меня перед глазами, рапорты военной полиции, которые всякий день приносили к Жюно. Их составляли не для показа, я читала их, и Жюно сам часто вырывал их у меня из рук. Я видела доказательства привязанности и любви народа к Наполеону, и он виновен, употребив такие чувства во зло.

Вот одна из неизвестных подробностей об адской машине. Известно, что бочку с картечью и порохом положили на дрянную тележку, в которую была запряжена кобыла: приметы последней много способствовали обнаружению убийц. Ее поставили так, чтобы она мешала проезду, и пока конные стражники ее отгоняли бы, произошел бы взрыв. Говорили, что Первого консула спасла скорость, с какой ехала карета, но вот истинная причина, и она еще больше случайна. Конные егеря, сопровождавшие Бонапарта, ехали впереди и позади его кареты; один из передних заметил, что какая-то тележка заслонила дорогу, и закричал кучеру, чтобы тот посторонился. Не обнаружив никакого кучера, егерь сам изо всех сил ударил саблей плашмя по спине бедного животного, которое тогда сдвинулось на три или четыре шага: узел на шпагате ослабел, клапан стал пропускать воздух, что и вызвало взрыв. Это мгновение почти неопределимое; однако в продолжение его Первый консул успел свернуть на улицу Мальты и оттуда на улицу Ришелье. Лошадь убило, но нисколько не обезобразило, так что приметы ее описали и саму выставили в префектуре полиции, чтобы ее могли признать и, может быть, выяснить, кому она принадлежала. Судьба всего, что замешано в этих событиях, любопытна, и потому я опишу, какова была знаменитая кобыла. Если захотят вспомнить этот случай из жизни Наполеона, то небесполезны будут приметы лошади, которая несла на себе его смерть. Это была упряжная кобыла, гнедая, с редкой гривой, широким хвостом и лисьим носом, поджарая, с белыми пятнами на лбу и на боках, старая, четырех футов и шести дюймов росту, вообще хорошо сохранившаяся.

Взрыв оказался настолько мощным, что обломок колеса и один из железных обручей с бочки были отброшены за особняк д’Эльбеф: они перелетели через всю улицу Мальты и не были остановлены высотою дома. Можно судить о силе удара! Многих из жителей улиц Сен-Никез и Мальты погубило любопытство. Госпожа Леже, хозяйка кафе «Аполло» на углу улицы, услышав топот лошадей, поспешила выйти из-за прилавка к дверям взглянуть на Первого консула, что делала всякий раз, когда он ехал в театр или в оперу. Несчастная встала в дверях, и куском котла ей оторвало обе груди: он летел наискось и изуродовал ее. Она умерла не тотчас, но не прожила и трех дней. В том же кафе один служитель был убит, другой ранен.

Впрочем, число жертв несколько преувеличивали. Мне кажется, я обладаю самыми верными сведениями и могу доказать, что в тот день погибло не больше девяти человек. После число умерших возросло до тридцати. Конечно, это очень много, но все же менее ужасно, нежели когда мы должны были бы оплакивать гибель двух тысяч человек; а это непременно случилось бы, разреши часовой поставить тележку у дверей Оперы.

Может быть, никогда не было так любопытно наблюдать Наполеона, как после этого случая. Я глядела на него со вниманием, которое удваивалось от того, что слышала я с другой стороны. Пусть говорили, что я пристрастна к нему: нет, напротив, я умела отдавать должное каждому. Моя ли вина, что в такие минуты он увлекал всякого на свою сторону?

Все власти, все сословия явились с поздравлениями к Первому консулу и просили у него, как милости, большей заботы о собственной его безопасности.

Самый замечательный адрес был поднесен парижанами. Этот несчастный город имел особые причины убеждать Первого консула оставаться деятельным: он видел, что может стать жертвой немногих низких злодеев, которых не заботило, что для исполнения своего преступления нужно погубить тысячи невинных граждан.

На другой день, 4 нивоза, Париж проснулся в страшной тревоге. Уже вчера узнали всю гнусность заговора, но только утром подробности стали известны всем, и негодование сделалось общим.

Возвратившись домой вечером третьего дня, я узнала, какой опасности подвергался Жюно. Выйдя от военного министра, он велел везти себя в Оперу; тогда военное министерство располагалось на Лилльской улице, в особняке д’Авре. Проезжая под аркой на площади Карусель, Жюно думал, что еще только семь часов, что Первый консул еще не отправлялся в Оперу и можно заехать в Тюильри поблагодарить его хоть одним словом за благосклонность, в которой Первый консул уверил его через Бертье. Жюно дернул за шнурок. У нас тогда были прекраснейшие, лучшие лошади в Париже: Жюно купил их перед свадьбой, и четверка стоила ему десять тысяч франков. И в самом деле, они были удивительны: молодые, огненные, они летали как ветер и, пустившись с легкой двухместной каретой, не вдруг останавливались.

Две из этих лошадей были запряжены вечером 3 нивоза. Они скакали с такой быстротой, что кучер не мог совладать с ними и остановил их уже близ улицы Сен-Никез. Пришлось бы возвращаться и разворачиваться посреди садов и дощатых стен, а Жюно любил своих лошадей и, сверх того, хотел поскорее приехать в Оперу. В это мгновение дверцы кареты растворились и слуга спросил, что ему угодно.

– Поди к черту! – сказал Жюно с нетерпением. – Зачем не остановились тотчас?.. В Оперу!

Если бы кучер вовремя остановил лошадей, Жюно застал бы Первого консула в самую минуту выезда, поехал бы за его каретой в своей (потому что карета Наполеона была полна) и, таким образом, не смог бы избежать смерти. Опасность, которой подвергался Жюно в этот вечер, поразила только меня и его кучера, который больше года не мог потом проезжать без страха по площади Карусель. Что же касается Жюно, то, не знаю почему, он запретил мне говорить об этом обстоятельстве.

Разумеется, все гражданские и военные власти развили такую бурную деятельность, что ее не нужно было поощрять. Но как производить следствие? Об этом думали различно. Жюно и Фуше, обычно не согласные ни в чем, полностью соглашались друг с другом в этом случае. Они думали, что главные причины беспрестанных покушений на жизнь Первого консула находятся далеко от Парижа. Первый консул утверждал противное.

– Это, – говорил он, – те же исступленные, в числе которых множество сентябристов.

И ничем нельзя было заставить его отказаться от своего мнения.

Два дня Жюно не имел ни минуты покоя. Он никак не хотел предоставить низшим чиновникам такое важное дела, как обнаружение исполнителей ужасного покушения. Едва начинался день, как он уже вставал, уходил в свой штаб и там лично распоряжался всем, что относилось к следствию.

В продолжение ноября месяца я страдала от крапивной лихорадки, но уже выздоравливала. На время этой непродолжительной болезни маленькую походную постель Жюно поставили подле моей. Измученный усталостью, он ложился и спал крепко; но сон его, нередко беспокойный, сделался особенно тревожным в это время. Страшные сны снились ему: кинжалы окружали Первого консула, убийца поражал его, новая адская машина была готова взорваться, словом, все, что только есть ужасного в снах, вместе с предчувствием еще больше ужасным, окружало его.

Вечером 5 нивоза он вновь вернулся домой измученный усталостью и сразу лег. Приехав от матери моей, я нашла свою горничную в комнате перед спальней; она сказала мне, что муж лег и просил меня не ложиться, не простившись с ним. Я вошла в спальню, приблизилась к походной постели, на которой спал Жюно, и, наклонившись к нему, сказала:

– Как? Уже заснул?

В это мгновение снилось ему, что он в кабинете Первого консула, что туда прокралось множество убийц и один из них хочет поджечь машину, поставленную на письменный стол Наполеона. Тогда-то я и заговорила с ним; он пробудился, но не вдруг узнал меня; огонь, еще мелькавший в камине, показался ему фитилем, который держит убийца, а меня принял он за самого убийцу.

– У меня нет оружия, но я все-таки уничтожу тебя! – вскричал Жюно.

И прежде чем я успела повторить свой вопрос, он ударил ногой мне в грудь: удар заставил меня отлететь на другой конец комнаты. Все это произошло так быстро, что горничная, которую оставила я в первой комнате, только тут вошла со свечой.

Я закричала пронзительно, и голос мой совершенно разбудил Жюно, бледного, похолодевшего от ужаса на своей постели. Он подумал, что убил меня, и не смел тронуться с места, не смел подойти ко мне. В самом деле, я была в жалком состоянии: удар не только разбил мне грудь, но и вызвал довольно сильный кашель с кровью. Думали, что я беременна, и тогда этот несчастный случай мог иметь самые горестные последствия. Жюно стал как безумный, и я, несмотря на боль, вынуждена была скрыть от него все, потому что иначе он впал бы в отчаяние, которое лишило бы его нравственных сил, слишком нужных для него в то время. Послали за господином Беккером, хотя было уже одиннадцать часов вечера. Он приехал, и когда мы объяснили ему, как все произошло, он сказал, что если бы Жюно был на два дюйма дальше от меня и, следовательно, мог придать больше силы удару ногой, я умерла бы.

Глава XXXV. Спор Бонапарта и Фуше

В дни после взрыва адской машины мы еще усерднее посещали Тюильри. Даже мать моя заставляла меня ездить туда, и часто; как ни хотелось ей, чтоб я побыла с нею, она гнала меня во дворец.

– Постарайся, пожалуйста, – сказала она, – выразить хорошенько генералу Бонапарту, как прискорбно мне это ужасное происшествие. Не сделай из этого чего-нибудь вроде адреса Государственного совета, но опиши со всей истиной, что я чувствовала вечером и ночью 3 нивоза.

Мать моя много плакала, возвратившись домой, куда, как я уже сказала, не могла я следовать за ней; ночью у нее случился жестокий припадок лихорадки. Мать моя могла говорить, что не нравилось ей в Первом консуле, но он был дитя, ею воспитанное, и природа оказывалась сильнее всех мелких раздоров, которые превосходный ум и прекрасная душа моей матери допускали только для защиты достоинства обиженной дружбы. Она была привязана к Наполеону и, я уверена, много раз раскаивалась в своей строгости к тому, кого любила как друга, а в малолетстве – и как сына одной из самых лучших своих подруг. Покушение в день 3 нивоза заставило ее содрогнуться. Она не показала мне этого в Опере, потому что боялась только за меня, и это поглощало всякий другой страх. Но когда она возвратилась домой, и ужас злодеяния, со всеми его страшными последствиями, представился ей во всей истине, она много плакала и два дня была очень нездорова.

Когда я исполняла поручение ее к Первому консулу, он отвечал мне так, что это удивило бы всякого, кто не знал его так, как я. Он остановил на мне свой взгляд, исполненный внимания и в то же время огня, и заставил повторить, что говорила я от имени моей матери.

– Я имела честь, генерал, изъявить вам от имени моей матери то сердечное участие, которое приняла она в недавнем случае; она надеется, что вы не сомневаетесь в этом, и я добавлю, что она может быть уверена в вас. Не правда ли?

– Однако она, да и вы с нею, уехали, не дождавшись конца оратории.

Я не отвечала, но взглянула на Бонапарта столь выразительно, что он перестал смотреть на меня и пошел к окну, хотя уже была ночь и ничего во дворе нельзя было разглядеть.

– Впрочем, для меня не прибавилось бы безопасности, если бы еще одна лишняя жертва подвергла жизнь свою риску.

– Прибавлю, генерал, что мать моя видела свою дочь, а я – свою мать в опасности; мы были связаны взаимным участием. Что касается меня, я могу утверждать без всякого преувеличения, что уехала из Оперы с величайшей неохотой. Я знала, что в ту самую минуту, когда я удаляюсь, Жюно тоже подвергается опасности, которая могла угрожать его генералу, и эта мысль убивала меня. Но я стала бы преступницей, если б заставила подвергнуться тому же свою мать.

– О, конечно, конечно! – отвечал Первый консул с таким выражением, которого я не умею передать. – Я, именно я совершенно смешон, сказав это требовательное слово: потому что так назовете вы его. Я знаю, что в обществе вашей матери собирают всё, что может показать меня в неблагоприятном виде.

– Генерал, – отвечала я, огорченная этим упорством во мнении, что гостиная моей матери является сборным пунктом всей ненависти к нему. – Чем могу я разуверить вас? Только Бог поможет мне донести до вашего сердца голос истины. Да, я очень надеюсь на истину. Смею удостоверить вас, что никогда в гостиной моей матери не произносили ни одной оскорбительной фразы без того, чтобы мать моя или брат тотчас не употребили власть хозяев дома и не заставили умолкнуть людей, которые говорят о вас в смысле, какого не может перенести дружба моей матери к вам и ко всему вашему семейству. Да, это истинная привязанность, потому что дружба моей матери, – продолжала я с волнением, – не из числа тех обыкновенных привязанностей, которыми жертвуют первому приличию в гостиной.

– А! Так вы соглашаетесь, что в гостиной вашей матери бывают люди, которые не любят меня?!

– Я говорила откровенно, генерал, и так же буду продолжать. Между знакомыми моей матери есть люди, которые не любят нынешнего правительства: я не могу ни порицать их, ни оправдывать. Я знаю, что многие из них страдают после продолжительного изгнания, что имущество их конфисковано, что большей частью они бедны и находятся еще под гнетом проклятия; но все это сделали не вы. Следовательно, они были бы глупо несправедливы, обвиняя вас в своих несчастьях. Но, с другой стороны, я думаю также… – Тут я остановилась и с полуулыбкой глянула на Первого консула.

Он продолжил мою фразу:

– Что я был бы несправедлив в свою очередь, заставляя их кричать: «Да здравствует республика!»? Ведь это хотите сказать вы, госпожа Жюно? Но если они не любят республику, так зачем же возвращаются во Францию? Кто зовет их? Они не нужны ни в одной отрасли администрации. Фуше и Шапталь будут такими же хорошими министрами, как граф д’Антраг, а Жюно и Ланн также хорошо будут командовать моими солдатами, как Роже Дама́, несмотря на всю его храбрость[86]86
  Всякий раз, когда Наполеон говорил о храбрости эмигрантов, он приводил в пример Роже Дама́. Как я поняла, причина состояла в следующем: Дама́, видя, что его возьмут в плен, укутал голову своей лошади плащом, чтобы скрыть от нее опасность, прижал ее шпорами и заставил спрыгнуть в море. Один человек из армии Конде, которому описала я это происшествие, сказал мне, что все происходило точно так.


[Закрыть]
.

– Но, генерал, – возразила я, – разве земля отечества не принадлежит всем его сынам? Разве француз может возвратиться на свою землю только для того, чтобы иметь место службы? Разве нет влечений более могущественных? Я знаю это по опыту своего собственного семейства. Дядя мой Комнен вернулся во Францию, чтобы жить мирно в надежде на лучшее будущее. И конечно, в нем не было недоверчивости к вашему великодушию: он возвратился во Францию без паспорта, без всякого подтверждающего слова; он не мог ожидать, что найдет свою племянницу невестой одного из ваших генералов; следовательно, был просто уверен в благородстве и великодушии правительства.

– Дядя ваш не любит меня; могу сказать, он не любит и республику. Сверх того, он эмигрант, а я почитаю всякого эмигранта преступником. Однако я сделал для господина Комнена все, о чем просил меня Жюно, потому что, – прибавил он, – сама госпожа Пермон не подумает обратиться ко мне с просьбой даже о своем брате.

Это было справедливо. Мать моя сказала, что если он захочет, так сделает это и для Жюно, а не захочет, «так чем я могу помочь?». Мать моя ошибалась. Бонапарт никогда не отказал бы госпоже Пермон в том, в чем, возможно, отказал бы Жюно.

Помню, что в этот самый день Первый консул много говорил со мной обо всем моем семействе. Он осведомлялся, жива ли еще моя бабушка, спрашивал, что сделалось с моим дядей аббатом Комненом, говорил о моем брате и о своем расположении сделать для него многое. Речь не шла о родственниках Жюно; он говорил только о моих.

Я часто, как уже упоминала выше, ездила к госпоже Бонапарт; госпожа Мюрат вскоре должна была родить, но также бывала там, и я встречалась с ней всегда с удовольствием. Она была простое, доброе дитя, страстно любила своего мужа и всячески привлекала к себе внимание. Однажды я приехала к ней в особняк Брионн, где она занимала нижний этаж, а господин Бенезет и все его семейство жили на втором. Я нашла госпожу Мюрат готовой садиться в карету и ехать в поместье Вилье, которое только что подарил ей Первый консул. Она была близка к родам и необычайно располнела. Ей советовали ходить, и, чтобы исполнить предписание врача, она ездила в карете до Вилье, объезжала там два раза аллеи и возвращалась в Париж. Она предложила мне ехать вместе; я согласилась, и мы поехали, но взяли с собой госпожу Франжо, потому что Каролина могла родить дорогой.

Как смешна была эта госпожа Франжо в своем платье, выкроенном по моде Регентства, в своем маленьком чепчике, со взбитыми волосами, и при всем этом с чем-нибудь, сделанным явно по моде 1800 года! Она была любимицей доктора Боделока, который посылал ее только в уважаемые дома. Кто из нас не помнит госпожи Франжо? Все тогдашние молодые женщины, пациентки Боделока, забирали ее на время родов и находились под ее присмотром шесть недель. Воспоминание о ней живо в моей памяти; я уверена, что королева Неаполитанская, королева Голландская, герцогиня Фриульская и множество молодых матерей того времени так же хорошо помнят госпожу Франжо, как и я.

Это маленькое путешествие в Вилье осталось у меня в памяти потому, что рассказы госпожи Франжо заставляли нас хохотать всю дорогу, и я боялась даже, чтобы Каролина не родила. Но она и не думала. Несмотря на свой смех, она с упоением занималась любимым делом и съела десять или двенадцать кистей винограда с двумя небольшими хлебцами, которые положили в карету по приказанию госпожи Франжо. Я никогда не видывала такого аппетита!

– Не хочешь ли ты есть? – сказала она мне, вспомнив наконец, что уже с самой заставы грызет маленькие хлебцы.

Но я отказалась. Для меня лишь начиналось то, что для нее уже оканчивалось, я не могла, напротив, ничего есть и беспрестанно чувствовала тошноту.

Когда мы приехали в Вилье, в корзине не оставалось ни хлеба, ни винограда. Взяли у смотрителя простого хлеба, груш и с новым запасом возвратились в Париж, объехав парк, который был прелестен, несмотря на позднее время года: зеленых деревьев встречалось еще множество.

– Первый консул подарил нам это поместье и притом показал самую великодушную доброту, – сказала Каролина. – Мы не богаты, и если бы брат не помог нам меблировать и не дал средств содержать Вилье, мы были бы вынуждены продать его.

Когда Мюрат, возвратившись из Италии, стал после отъезда Жюно в Аррас парижским губернатором, они уже не говорили о недостатке денег для меблировки дома Телюссон.

Вечером, даже после спектакля, когда не было очень поздно, мы приезжали к госпоже Бонапарт. Там-то удавалось встретить Первого консула. Речь его, всегда привлекающая глубиной мысли и оригинальными оборотами, какие давало ему блестящее воображение, была еще занимательнее в это время, когда он высказывал только идеи, которые могли находить непосредственное воплощение. Признаюсь, что по этой самой причине я редко пропускала обеды в Тюильри. Там бывало много шуму, много людей и, следовательно, много движения; однако всегда было легко услышать и разговоры Первого консула. Самые глубокомысленные юристы, самые великие знатоки финансов, самые тонкие дипломаты сходились вокруг него, слушали его, точно на лекции, и вовсе не походили на людей, пришедших поделиться своими знаниями с неопытным молодым человеком.

Во время истории с адской машиной Первый консул, как известно, был убежден, что удар готовили якобинцы, или, лучше сказать, ничтожная кучка людей, завладевшая именем республиканцев, но достойная лишь прозвания исступленных, данного ей полицией! Он с большой уверенностью говорил в Государственном совете: «Все зло от революционеров, от сентябристов».

Долго нельзя было переубедить Первого консула. Помню, однажды в Мальмезоне он защищал свое мнение против Фуше, Камбасереса, Жюно и многих других. Уже тогда полиция имела в руках нить этого бесчестного дела, и Фуше гордился этим. Жюно не любил его, но соглашался с ним во всем, что говорил он об адской машине. Первый консул спорил, причем упрямо и спокойно, будто дело шло не о жизни его. Только одна минута рассердила его.

Фуше справедливо утверждал, что Вандея, мало усмиренная, все еще в огне, что шайки мятежников контролируют там все дороги и что в Бретани нельзя жить.

– Прекрасно! Очень хорошо! – сказал Первый консул с гневом. – Что вы поете нам о Вандее, о Бретани? Как?! Вы, министр полиции, зная состояние севера и юга Франции, говорите о Вандее словно о средоточии, к которому должны обращаться все внимание и вся забота правительства!.. Какие известия с правого берега Рейна? Разве вандеец тот главарь шайки, которая в прошлом месяце украла 60 000 франков в департаменте Урт? Разве вандейцев захватили нынче в Шатодёне? Из Авейрона, из департамента Нижних Альп, вам всякий день приходят известия о новых арестах. А что случилось третьего дня на Руанской дороге, на дороге в Париж? Это же не какая-нибудь пустыня! Однако дилижанс там остановили восемь разбойников, несмотря на охрану, четырех солдат и сержанта, сидевших на империале. Разве и это вандейцы?

Первый консул, казалось, не на шутку разгневался; но нелегко было сбить Фуше, который глядел на него, конечно, почтительно, однако с таким выражением, что я на месте Первого консула рассердилась бы.

– Позвольте мне заметить вам, генерал, – сказал он Первому консулу, – что разбойники, которые остановили руанский дилижанс, суть не что иное, как шуаны; а это близкая родня вандейцам. Остановив дилижанс, они, прежде чем стали стрелять, потребовали денег, принадлежащих республике; а известно, что вандейцы начинают с того же. Их гонит и преследует генерал Бернадотт, и вот они появляются у нас. Но я не перестану утверждать, что это шуаны.

При этом новом повторении Первый консул подошел к Фуше с поспешностью, которая показывала сильный гнев. Он стал перед ним, сложив руки накрест, и проговорил:

– А я повторяю вам, гражданин министр общей полиции, что вы ошибаетесь, или, лучше сказать, хотите показать, что ошибаетесь.

Тут госпожа Бонапарт, которая чрезвычайно любила Фуше и всегда демонстрировала особенное к нему участие, подошла к Бонапарту сзади и просунула свою руку под его руку. Первый консул тихо вывернулся и сказал ей без гнева, но довольно решительно:

– Сделай милость, Жозефина, оставь меня в покое, когда я говорю о важных делах.

Никогда я не забуду смущенного лица госпожи Бонапарт. Она тихонько вернулась на свое место, не имея и мысли отвечать ему.

– Да, гражданин министр, – продолжал Первый консул, – я повторяю вам очень ясно; вы ошибаетесь, когда хотите доказать, что этот яд, который по несчастью распространился в стране, имеет какую-то другую причину, а не обширный заговор разбоя и преступления, где все решают ничтожные люди, не принадлежащие ни к какой партии; да они и обесчестили бы всякую. Но вот уже пятнадцать лет они готовы продать себя любому и внимательно наблюдают малейшее смущение, чтобы усилить его и воспользоваться им. Неужели вы думаете, что эти люди, которые резали 2 и 3 сентября, устраивали республиканские свадьбы в Нанте, привязывали пятнадцатилетнюю девушку спиною к двадцатилетнему юноше, изрыгая при том отвратительные призывы, наполняли авиньонские ледники трупами; что эти убийцы версальских пленников, мерзавцы, которые два года жили по локоть в крови, подписывая смертные приговоры старикам и девяностолетним старухам, подобным аббатисе Монмартрской[87]87
  Это госпожа Монморанси. Годы сгорбили ее до такой степени, что палач был вынужден распрямить, или, лучше сказать, переломить ее, чтобы исполнить свое дело. Она была глуха и слепа и могла слышать только в слуховую трубку, которую у нее, впрочем, отняли, и потому на допросах Фукье-Тенвиль чрезвычайно громко кричал ей в ухо. Но она ничего не слышала, и поэтому ее осудили за тайный заговор. В тележке, когда ее везли на казнь и свежий воздух повеял ей в лицо, она вполголоса запела Salve Regina. Несчастная почитала себя освобожденною!..


[Закрыть]
, или молодым жертвам, каковыми были девушки Вердена; так неужели думаете вы, милостивый государь, – тут Первый консул еще на два шага ближе подошел к Фуше, – что эти люди любили республику и свободу? Можете ли вы отвечать мне да? Если вы сделаете это, то я скажу вам нет! Эти люди хотят своеволия: накануне убийств им не на что было купить хлеба, а через полгода они жили в роскоши, потому что без угрызений совести носили рубашки зарезанного ими и спали на его постели. Вы скажете мне, что иные из них остались все же бедны? Может быть, это и возможно; только бо́льшая часть их долго ела хлеб, смоченный в крови. Я знаю то, что знаю! – прибавил он, покачав головой.

Фуше сделался бледен больше обыкновенного. Когда Наполеон подошел к камину и, по своему обыкновению, начал мешать в нем угли, Фуше сказал голосом, изменившимся от гнева, хотя и соблюдая умеренность в словах:

– Вы, однако, позволите сказать вам, генерал, что не все злодейства, которые обагряли кровью революцию, были устроены якобинцами, как вы называете этих людей. Понятно, что вы не видели, какие трагедии происходили в Тарасконе, Бокере, Марселе и во многих других южных городах, где действовали иезуиты и их сообщники; словом, вы не видали роялистских убийств.

Первый консул стоял наклонившись и поворачивал головешки в камине; при последних словах Фуше он быстро поднялся и тотчас опять подошел к нему.

– То, что вы рассказываете мне, прелестно! Вы подтверждаете слова мои: я целый час говорю вам то же. Эти чудовища с лицом человеческим, которые засучивают рукава, если только на них есть рубашка, и кидают людей в воду или рубят им головы, бросили бы их на костер инквизиции, если бы только великий инквизитор больше заплатил им. Как будто я не знаю, что были роялистские убийства! Я мог бы сказать, что они стали возмездием и что авиньонские ледники и убийство многих людей, которых я сам знал лично и (хотя был тогда еще очень молод) мог бы поручиться за них, извиняют некоторым образом последние злодейства; но я не скажу этого; ничто не дает права на жестокость, ничто не может сделать законным преступления. Не революция устроила эти бесчестные дела. Кровожадные убийцы!.. Будь они прокляты! Надо положить конец разбою, который смущает внутреннее спокойствие; это отрыжка гибельных времен. Общественная безопасность под угрозой, и на многие драгоценные ее приобретения уже нападают. Каждый член общества ежеминутно видит подрыв порядка. Безопасность остается пустым словом, и самое невинное существо не знает, ложась спать, будет ли оно на другой день завтракать в своем доме. И все это делается при таком правлении, которое хочет спокойствия и возвращения порядка. Надо, чтобы это прекратилось. Знаю, Директория оставила нам печальное наследство, но зла нельзя изгладить, обвинив в нем других. И вот теперь этим мерзавцам уже не достаточно того, что они нападают на меня: они хотят подорвать целый квартал в Париже! Если бы часовой в Опере не отослал бочки подальше, две тысячи человек было бы изранено и убито из-за того, что эти чудовища хотят моей жизни. Повторяю, надобно это прекратить. В то время как республика, везде победоносная, предписывает законы своим неприятелям даже среди их собственных земель, она не допустит разрушений со стороны нескольких мелких извергов, которые как будто на смех принимают на себя политическую волю. Не им изъявлять такие возвышенные чувства, как любовь к отечеству! Эти разбойники грабят дилижансы и сборщиков податей, а говорят, что ведут войну с правительством! Это низко!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю