Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 96 страниц)
Когда Первый консул приехал, он захотел осмотреть все. Жюно водил его и в погреба, и на чердак: он сам требовал этого. Бонапарт оставался на балу только до часу пополуночи; но и то было для него очень поздно. Мы изъявили ему искреннюю признательность.
Постановление Сената, где больше просили, нежели объявляли о продолжении консульства, казалось недостаточным. Сенат подготовил другое постановление и представил его Первому консулу 4 августа. Жюно в то самое утро, очень рано, уехал в Тюильри. Он говорил с Первым консулом долго и, возвратившись из дворца, сказал мне, что Бонапарт остается еще в нерешительности, принять или нет пожизненное консульство. Я знаю, теперь многие могут сказать мне, что Наполеон нисколько не сомневался; но я спрошу в свою очередь: разве нет во Франции множества людей, которые любят отечество ради него самого? По крайней мере, они говорят это. Как же могут они сомневаться в благородных чувствованиях других людей? Но, прибавляют они, последующие поступки Наполеона ясно доказали деспотические его намерения. На это я могу отвечать только улыбкой жалости. Снова прошу их найти мне ангела между людьми и особенно обращаюсь к тем, кто, не сделав еще ничего ни для счастья своего отечества, ни для славы его, присваивает себе право порицать или хвалить того, кому не было равного в веках.
Как бы то ни было, через два месяца после того, как народ просил Бонапарта принять консульство на десять лет, тот же народ, чувствуя необходимость сохранить как можно дольше своего покровителя и благодетеля, возвратившего Франции счастливые дни, просил его принять консульство на всю жизнь. При всем своем огромном честолюбии Наполеон хотел, чтобы его оправдало желание Франции. Сделано было воззвание, открыты списки; граждане могли свободно писать, не страшась преследования, потому что, надобно заметить, Наполеон никогда не мстил по политическим причинам. Доказательством этого служит Моро.
«Жизнь гражданина принадлежит отечеству его, – отвечал Первый консул депутации Сената. – Французский народ хочет, чтобы моя жизнь была посвящена ему: повинуюсь».
И конечно, он мог сказать, что народ хотел этого, потому что из трех миллионов пятисот семидесяти тысяч двухсот пятидесяти девяти граждан, подавших голос свободно (тогда это и не могло быть иначе), три миллиона пятьсот шестьдесят восемь тысяч восемьсот девяносто подали голос в пользу его. (Замечу в скобках одно из странных сближений, которыми иногда мало занимается история, потому что записывает только крупные события: в тот самый месяц, когда Франция просила у него целой жизни, к республике постановлением Сената был окончательно присоединен остров Эльба, куда после сама Франция изгнала своего героя.)
Жюно был воспитан в идеях чисто республиканских, и потому постановление Сената, объявлявшее Наполеона пожизненным консулом, не нравилось ему. Помню, что, возвращаясь однажды из Сен-Клу, Жюно был мрачен и задумчив. Мы обедали с Первым консулом, и я заметила, что, вернувшись в гостиную госпожи Бонапарт от Наполеона, у которого провел он с полчаса, Жюно явно казался встревоженным и обеспокоенным. Сначала я безуспешно выведывала у него, что с ним. Наконец он сказал мне, что Первый консул спрашивал его, что вообще думают в высшем парижском обществе о пожизненном консульстве, и он отвечал: совершенно одобряют это; так было и в самом деле.
– Но ты говоришь о всеобщем одобрении, а сам вроде как против, – заметил Первый консул. – Когда целая Франция одобряет меня, неужели я должен найти критиков только в самых близких друзьях своих?
И лицо его вдруг сделалось печально и строго.
– Эти слова, – сказал мне Жюно (и голос его дрожал), – эти слова истерзали мне сердце! Я – критик моего генерала! Эх, верно, он уже забыл Тулон!..
На горизонте жизни Жюно, конечно, появлялись облака, бывшие следствием предостережений со стороны Первого консула или слишком горячего желания его самого исправить ошибку по службе или ветреность какого-нибудь поступка; но тут я видела, что душа, благородная, чувствительная душа Жюно была тронута глубоко. Я не удивлялась этому. Уязвление, нанесенное дружеской рукой, бывает тяжело и нелегко излечивается. Я взяла его руку и почувствовала, что она покрыта холодным потом.
– Но, – сказала я, – невозможно, чтобы одно выражение твоего лица заставило его произнести такие слова.
Жюно помолчал немного и потом произнес, не оборачиваясь ко мне:
– Да, конечно… Я говорил ему о нашей… скорби, да, нашей скорби… Я могу сказать это слово, когда вижу, что новое постановление Сената ниспровергает Конституцию VIII года. Трибунат уменьшен по воле Сената до ста пятидесяти человек! Трибунат – важное место для друзей свободы и республики… И потом, эти странные выборы, эти два кандидата в Сенат… Сверх того, в провинциях тоже много кричат о том, что сделано с Государственным советом.
Все эти вопросы были совершенно чужды мне, хоть я и слышала беспрестанно разговоры о них. Я спросила у Жюно, что он имеет в виду, говоря о Государственном совете.
– Его признали неизменяемым сословием, – отвечал Жюно. – Я сказал Первому консулу, что эта мера дурно принята во многих провинциях. Я был таков, каким буду всегда, – откровенным, честным человеком. Я не изменю ни своей совести, ни пользе отечества, ни пользе человека, которого люблю и уважаю больше всех в мире. Но я надеюсь оказать ему большую услугу, говоря истину, чем скрывая ее. Потому я и объяснил ему выражение печали на моем лице и начал говорить о множестве этих сенатских постановлений, которые наполняют «Монитор» уже недели две. Вот что заставляет кричать! Кроме того, о назначении двух других консулов говорят в таком смысле, какого я не желал бы слышать в разговорах о Первом консуле. Я очень люблю одного и уважаю другого, но зачем навязывать народу двух сановников, которых он не избирал, как моего генерала? Словом, Лора, я говорил, что думал, и начинаю понимать, что у нас уже есть двор, где нельзя говорить правды без того, чтобы кого-нибудь не прогневить.
Жюно заболел после этого путешествия в Сен-Клу. Он пламенно любил Первого консула, и все, что касалось этого, тревожило его душу.
Через несколько дней госпожа Бонапарт пригласила меня к себе завтракать и велела сказать, чтобы я привезла с собой мою Жозефину. Я приехала в Сен-Клу с Жозефиной, но без Жюно – он был в постели и очень болен. Известно, что Наполеон не завтракал с женой и даже не являлся утром в ее гостиную. Однако он иногда заходил туда, если знал, что найдет у нее тех, с кем хотел говорить приватно. В утро нашего завтрака он явился, когда мы выходили из-за стола, подошел к нам и тотчас заметил между другими мою очаровательную Жозефину, которой было полтора года. Первый консул вскричал, увидев ее:
– А, а!.. Вот наша крестная дочь кардинальша! Здравствуйте, сударыня! Ну, посмотрите на меня… так… откройте ваши глазки… Ах, черт возьми! Да знаете ли, что эта маленькая девочка непостижимо прелестна! Она похожа на свою бабушку… да, право, она похожа на госпожу Пермон! Вот была красивая, прелестная женщина! Я никого не видывал прекрасней ее.
Между тем он трепал мою дочь за уши и за нос, что совсем ей не нравилось. Но я наперед сказала Жозефине, что если она не будет плакать в Сен-Клу, то, возвращаясь домой, мы остановимся перед магазином игрушек и она сможет там выбрать все, что ей угодно. Наполеон не знал этого обещания и видел только доброе расположение ребенка, которому я десять раз в минуту напоминала о магазине с игрушками, а потому громко сказал:
– Вот каких детей люблю я! Не крикунов, не плакс… А эта маленькая прелестна, как ангел, но так кричит, что я бегаю от нее, как от огня.
Разговаривая, мы перешли в голубую гостиную, которая принадлежала тогда к числу апартаментов госпожи Бонапарт. Может быть, помнят, что там вокруг комнат шел балкон, и выход на него был из этой гостиной. Первый консул сделал мне знак, чтобы я шла с ним туда. Я хотела отдать свою малютку кормилице, но он сказал мне:
– Нет, нет! Оставьте у себя дочь… Молодая мать всегда мила, когда она держит своего ребенка. Чем болен Жюно? – спросил он у меня тотчас, когда мы вышли на балкон.
– У него лихорадка, генерал, и довольно сильная, так что он не может подняться.
– Но какая же это лихорадка? Гнилая, прилипчивая? Что такое, в самом деле?
– Не прилипчивая и не гнилая, гражданин консул! – отвечала я, немного раздосадованная сердитым тоном, с каким он спрашивал меня. – Но вы знаете, как сильны все впечатления у Жюно, и если его поражают сердечные скорби, то они доходят прямо до сердца его. Вам известно, генерал, что в этих болезнях от врачей мало пользы.
– Я вижу, что Жюно говорил вам о маленькой размолвке, какая случилась у нас с ним несколько дней назад… Он был смешон!
– Позвольте мне, гражданин консул, не подтверждать этого слова, которое, верно, сказали вы шутя. Я думаю, вы худо поняли Жюно, поэтому он в большой печали. Он, конечно, глубоко поражен, потому что ни ласки этого ребенка, ни мое участие, ничто не может успокоить его. Думаю даже, генерал, что он не открыл мне всего, пересказывая разговор ваш с ним….
(После я узнала, что не ошиблась в своем предположении.)
Первый консул глядел на меня несколько секунд, не говоря ни слова, потом взял мою правую руку, которая поддерживала дочь, сидевшую на левой руке, но тотчас с каким-то странным движением отпустил ее, схватил беленькую пухленькую ручонку Жозефины, поцеловал ее, сильно потрепал малютку по щеке, дернул ее за нос, поцеловал в голову и исчез, подобно молнии. Все это сделалось в одну секунду.
Я описала эту небольшую сцену Жюно, которого нашла совершенно больным. Он был не только чрезвычайно раздражен, но и физически чувствовал себя так плохо, что ничего не мог воспринимать спокойно и рассудительно. Утром того дня ему приставили тридцать пиявок, и потеря большого количества крови должна была ослабить его; но он продолжал раздражаться, потому что нервы его были сильно возбуждены и уже трое суток он не спал. Наконец около семи часов вечера, выпив бульону, он растянулся на диване в моем кабинете и крепко заснул. Вскоре настала ночь, и я сидела впотьмах, боясь разбудить мужа; начала размышлять, потом сама незаметно заснула…
Вдруг быстрые шаги послышались на небольшой лестнице, которая вела со двора в ту комнату, где мы обыкновенно завтракали. Привыкнув быть чуткою подле больных, я вскочила в то же мгновение и услышала, что Гельд, первый камердинер моего мужа, прибежал, говоря: «Сударыня! Сударыня!»
Мои глаза еще были полузакрыты, но слишком знакомый голос совершенно разбудил меня. Передо мной стоял Первый консул.
– Здравствуйте, госпожа Жюно! Вы не ожидали меня, не правда ли? Ну, где же ваш умирающий?
Говоря это, он прошел в небольшую гостиную, которая служила, можно сказать, переходом между комнатами моими и Жюно. Я уже упомянула, что муж мой заснул тут.
– Ну, господин Жюно? Что это сделалось с вами, а? Что значит эта лихорадка? Зачем эти страдания? Постой, я придам тебе сил…
Он начал дергать его за нос, за уши, щипать ему щеки, словом, показывал всю свою любезность. Но Жюно задыхался, и никогда, может быть, не видала я его в таком сильном волнении. Он хватал руки Первого консула, прижимал их к своей груди, глядел на него со слезами на глазах и непередаваемым выражением в лице. Он не мог говорить…
– Спорим, что ты теперь уже не болен! – сказал Первый консул, садясь наконец в кресло, обтянутое плотным шелком, которое я поставила для него с самого начала. – Ох, упрямец!
Он не успел сесть, как опять вскочил и стал ходить по комнате.
– Да, так вот что называют твоим дворцом?[136]136
Òîãäà âñÿ ÷àñòü, ãäå æèë ïîñëå Æþíî, áîëüøàÿ ãàëåðåÿ, áèáëèîòåêà è íåáîëüøàÿ ïðèñòðîéêà, åùå íå ñóùåñòâîâàëè. Ñëåäîâàòåëüíî, äîì íàø áûë âîâñå íå äâîðåö, à ïðîñòî õîðîøèé äîì.
[Закрыть] О, я непременно хочу видеть его. Все говорят, что это чудо.
Он быстро обошел комнату Жюно и кабинет его; потом вернулся в мои комнаты.
– А, это святилище! – сказал он добродушно, однако с некоторой насмешливостью. – Но что за нелепость у вас там? – продолжил он, подняв голову и глядя на карнизы моей комнаты и бывший под ними фриз[137]137
Ýòîò ôðèç òàê ïîðàçèë åãî, ÷òî îäíàæäû â ïðîäîëæèòåëüíîì è î÷åíü ñåðüåçíîì ðàçãîâîðå â 1808 ãîäó, ò.å. ñïóñòÿ ÷åòûðå èëè ïÿòü ëåò, êîãäà áûë óïîìÿíóò ìîé äîì, îí âäðóã ñïðîñèë, íå âåëåëà ëè ÿ ïåðåêðàñèòü ñâîþ ñïàëüíþ è íå çàìåíåíû ëè ÷åì-íèáóäü çíàìåíèòûå æåíùèíû?
[Закрыть]. – Уж не бабушки ли это ваши?
– Это даже не родственницы мне, генерал, – отвечала я. – Жюно хотел угодить мне и велел поместить в этих медальонах портреты знаменитых женщин старых времен и прошлого века. Он не хотел, чтобы я была о себе слишком низкого мнения как женщина.
Разговаривая, он все шел, а я глядела на него со вниманием, которого сначала не замечал он нисколько, но наконец угадал его, видя, что глаза мои прикованы к нему и улыбка сопровождает мой взгляд. Это заставлял меня делать его наряд, всегда комический: он напоминал мне улицу Ришелье и даже улицу Сент-Круа. В тот день сюртук его был из прекрасного сукна, и шляпа превосходная, пуховая, но форма ее оставалась все та же, и хозяин шляпы все так же натягивал ее на лоб, с тою только разницей, что пудра и собачьи ушки исчезли. Надобно сказать, что Наполеон, даже окруженный ореолом славы и императорским величием, казался всегда смешон в партикулярном платье: я не могу сказать почему, потому что не могу объяснить. Не потому ли, может быть, что он с отрочества носил мундир? Как бы то ни было, он казался совсем другим человеком, когда был не в мундире своем, а, как говорил он сам, во фраке цвета стены.
– Нет, государь! – отвечала я. – Вы глядели на них, и они должны остаться там.
Это было справедливо. Они и по сей день не закрашены, и должны остаться там всегда.
– Ну, Жюно! – сказал он моему мужу, пройдя по всем комнатам. – Надеюсь, это мое небольшое путешествие по твоим владениям совершенно вылечило тебя?
Жюно опять схватил руку, которую протянул ему Бонапарт, сжал ее в своих руках и плакал, не говоря ни слова. Он вел себя не как сильный человек и храбрый солдат, а как слабый ребенок.
– А в доказательство того, что ты выздоровел, – прибавил Первый консул, – завтра приезжай ко мне в Сен-Клу завтракать. Прощай, мой старый друг! Прощайте, госпожа комендантша!
Я проводила его до дверей на улицу. Никто не знал, что Первый консул был в нашем доме; он сам велел молчать Гельду, который один и видел его, а известно, что Наполеону повиновались. Он имел причину для этого приказания, потому что такое посещение возбудило бы только зависть, если бы о нем узнали. Он был пешком и прошел через Тюильри. Дюрок, который сопровождал его тогда, сказал нам, что наемная коляска, род кабриолета в две лошади, которая довольно часто служила Дюроку, ожидает их подле Елисейских Полей.
Я всегда предполагала существование какой-то особенной Божией помощи в том, что произошло далее: буквально через три минуты Жюно, вдруг исчезнувший, возвратился в мундире и с саблей на боку. На нем был плащ.
– Что это значит, Жюно? Я не хочу, чтобы ты выходил, слышишь? Приказываю тебе как военный командир.
– Генерал, вы знаете меня: я заболею не на шутку, если не увижу, что вы сели в свой экипаж, и не удостоверюсь, что ваша доброта не подвергла вас никакой опасности.
Мы дошли до первых деревьев Нейльской аллеи, где оставалась коляска. Первый консул быстро вскочил в нее, а Дюрок едва успел сесть, как она полетела стрелою.
Жюно прислонился к дереву, и пронзительный взгляд его следовал за чередой светящихся фонарей, пока она была видна. Он не произнес ничего, и я не прерывала этого молчания, которое показывало, что душа его говорит слишком красноречиво.
– Ах, – сказал он наконец, когда коляска исчезла, – могу ли я не отдать этому человеку своей жизни?
Я отвела его домой и уложила в постель, но он спал дурно: душа его была так возбуждена, что не могла вынести ни счастья, ни горести. Однако на другое утро он встал совершенно здоровым, ездил в Сен-Клу и возвратился в восторге.
Вскоре после описанного мною приключения произошел разрыв с Англией. Об этом писали всё, что хотели. Есть люди, которые, уничтожая того, перед кем пятнадцать лет курили фимиам, говорят теперь, что все погубило его ужасное честолюбие, что он нарушил договоры, и особенно Амьенский, потому что не любил Питта. Еще недавно я слышала, как говорил эти глупости один человек, который узнает себя, читая эти строки, если моя книга дойдет до него; он вспомнит мой взгляд и мою презрительную улыбку, наверняка вспомнит, потому что, заметив их, не осмелился продолжать своего бесчестного и унизительного рассуждения.
Но некоторые люди, достойные всеобщего презрения, а не презрения одной женщины, пусть даже искренней и мужественной, управляют иногда мнениями толпы, больше доверяющей лжи того, кто говорит: «Я видел», нежели уверению того, кто пишет: «Это было так».
Я хочу говорить о разрыве с Англией. Конечно, Наполеон хотел идти в Англию. Кто отрицает это? Но он хотел исполнить свое намерение в приличное время. Да, он хотел идти туда; он должен был потребовать у горделивой Англии отчета во многом и не хотел откладывать этого. Но он не был безумцем, и генерал Сульт обругал в Булони солдат больше из-за войны на шведской земле, нежели чтоб пойти через Ла-Манш.
Договор был нарушен Англией. Карфагенская совесть разодрала пергамент, потому что, обещая союз, готовилась к войне. Первый консул узнал намерение Сент-Джеймского кабинета и оставался в оборонительном состоянии, принимал предосторожности; надобно ли упрекать за это? Нет, и еще раз нет! Великий Конде говорил, что самый знаменитый полководец может быть застигнут врасплох. Таким образом, когда узнали о новых посланиях английского короля к парламенту зимой 1803 года, когда британские министры в этом самом парламенте говорили о войне так, будто уже раздались пушечные выстрелы, удивительно ли, что Первый консул, принявший на себя заботу об интересах Франции, усилил свои предосторожности? Он требовал новых призывников у Сената, потому что английский король образовал армию добровольцев в своем королевстве. Первый консул продал Луизиану Соединенным Штатам, потому что корабли наши, взятые без всякого предупреждения, служили доказательством, что третья Пуническая война начинается и что для нее необходимы деньги. А ведь эта продажа была тягостна для самого Бонапарта.
Лорд Витворт уехал из Парижа. Англичане, которые еще оставались там, находились в страшном недоумении. Жюно, тогда комендант французской столицы, хотел, чтобы она столько же славилась своим спокойствием, сколько блестящим состоянием. Он усилил меры безопасности. Ежедневные донесения его и графа Дюбуа, тогдашнего префекта полиции (он заведовал гражданской частью, а Жюно – военной), не показывали ничего тревожного. Но некоторые люди увлекали Наполеона на тот путь, который стал для него пагубным, и тогда-то начались отвратительные интриги, гибельные для императора, как проклятие Провидения.
Разрыв совершился, и лагеря по побережью Пикардии и Нормандии образовались немедленно – все произошло с быстротою молнии. Генерал Лапланш-Мортьер был послан в Ганновер, и без него труды Жюно еще больше увеличились.
Однажды утром, часов в пять, когда еще едва рассвело, к Жюно прискакал порученец от Первого консула. Проработав накануне до четырех часов утра, Жюно только что лег спать; но он встал и в ту же минуту отправился в Мальмезон, где был тогда Бонапарт. Я ожидала мужа к завтраку; он не возвратился. Только в десять часов утра конный егерь консульской гвардии приехал с запиской к дежурному адъютанту, требуя в ту же минуту дневного рапорта. Жюно возвратился лишь в пять часов. Заседание, следовательно, было продолжительное и бурное.
Когда Жюно приехал к Первому консулу, он увидел, что тот изменился в лице, был не похож на себя, и все показывало в нем одну из тех ужасных душевных бурь, которые заставляли трепетать всех.
– Жюно! – сказал он своему бывшему адъютанту, как только увидел его. – Все ли еще ты мне друг, на которого я могу положиться? Да или нет? Говори прямо!
– Да, генерал!
– Хорошо! Надобно немедленно принять меры, чтобы все англичане, все без исключения, оказались под стражей через час. Тампль, Монтегю, Лафорс, Аббатство – в парижских тюрьмах хватит места. Надо показать их правительству, что если оно думает безнаказанно нарушать святость договоров, то его можно уязвить, по крайней мере в том, что оно доверяет слову своих неприятелей, которые не обязаны быть с ним великодушными. Проклятье! – Он ударил кулаком по столу. – Проклятые!.. Они не отдадут Мальты![138]138
Àíãëèÿ óòâåðæäàëà, ÷òî ïî äîãîâîðó îñòðîâ äîëæåí áûòü âîçâðàùåí ëèøü ïîñëå ïîëíîãî âîññòàíîâëåíèÿ ïîðÿäêà, íî ïîðÿäîê çàïóòûâàëñÿ âñå áîëåå è áîëåå, è îíà ïî÷èòàëà ñåáÿ âïðàâå íå èñïîëíÿòü óñëîâëåííîãî.
[Закрыть] Они ссылаются на то… – Гнев душил его; он принужден был остановиться. – Они ссылаются на то, что Люсьен по моему приказанию принудил испанский двор к реформе духовенства! Короче, Жюно, Англия, всегда коварная, всегда недружелюбная, уклоняется теперь от исполнения Амьенского договора, говоря, что когда он был подписан, условия его основывались на обоюдном согласии договаривающихся сторон.
Он сунул Жюно в руки два письма, где в самом деле было сказано то, что он объяснял.
Жюно окаменел. Но его поразил не разрыв с Англией, предвиденный и даже известный уже много дней, нет! В этих письмах он увидел побудительную причину к той ужасной мере, которую приказывал ему исполнить Наполеон. Первый консул никогда не слышал от него возражений, он мог сказать: «Жюно! Отдай мне твою жизнь…» – и тот отдал бы ее. Но этот человек требовал от него теперь исполнения дела, противного чувствам и правилам, в которых он был воспитан. Жюно оставался неподвижен и безмолвен.
Первый консул ждал ответа, но, видя, в каком Жюно состоянии, продолжил, как бы не замечая, что тот молчит уже минут десять.
– Эту меру надобно исполнить к семи часам вечера. Я хочу, чтобы в Париже не было ни одного самого ничтожного театра, ни одной самой дрянной ресторации, где оставался бы хоть один англичанин в ложе или за столом.
– Генерал! – сказал Жюно, придя в себя. – Вы знаете не только мою привязанность к вам, но и преданность всему, что касается вас. Эта самая преданность заставляет меня, прежде исполнения вашего приказания, умолять вас, генерал, взять несколько часов на размышление о той мере, которую вам угодно приказать мне исполнить[139]139
Íå èìåþ íàäîáíîñòè ïîÿñíÿòü, ÷òî Æþíî, ïðåäñòàâëÿÿ Ïåðâîìó êîíñóëó, íàñêîëüêî íàõîäèò ýòó ìåðó íåâûãîäíîé äëÿ åãî ïîëüçû è ñëàâû, ãîâîðèë ñî âñåþ îñòîðîæíîñòüþ â ñëîâàõ, ïîòîìó ÷òî áûë óáåæäåí âî âñåîáúåìëþùåì ïðåâîñõîäñòâå Íàïîëåîíà.
[Закрыть].
Наполеон нахмурился.
– Опять! – вскричал он. – Как? Недавняя сцена опять возобновится? Вы с Ланном позволяете себе странные вольности. И даже Дюроку приходиться уговаривать меня! Ей-богу, господа, я докажу вам, что умею быть упрямым. Ланн уже испытывает это на себе, и, думаю, ему не так-то весело есть померанцы в Лиссабоне. Что касается до тебя, Жюно, не вверяйся слишком дружбе моей. С того дня, когда я буду сомневаться в твоей дружбе, кончится и моя.
– Генерал! – отвечал Жюно, глубоко задетый тем, что его не понимают. – Едва ли справедливо говорить со мной таким образом, когда я даю вам величайшее доказательство моей привязанности. Требуйте моей крови, требуйте моей жизни – все это принадлежит вам. Но приказывать мне такое дело, которое должно…
– Ну, продолжай! Что может сделаться со мной, когда я отплачу вероломным интриганам за их оскорбления?
– Генерал! Не мне решать, что может быть в вашем поступке приличного или неприличного. Я уверен, что если в нем встретится последнее, то единственно из-за того, что вы будете обмануты людьми, которые доставляют вам только тревожные известия, принуждающие вас к строгости. Эти люди делают вам много зла, генерал!
– О ком говоришь ты?
Жюно не отвечал. Он сумел бы сказать то, что хотел, но благородному сердцу его было противно произносить обвинения. Добрый, превосходный человек! Верное, прямодушное существо! Такие души встречаются редко.
Но Первый консул был настойчив, и Жюно наконец назвал имена тех, на кого указывали вокруг и против кого жестоко вопияло общественное неудовольствие. Первый консул слушал его и прохаживался, по-видимому, в размышлениях.
– Что касается Фуше, – сказал Жюно, – он мой личный враг. Но я говорю вам о нем не по ненависти, потому что никого не ненавижу. Кроме того, я справедлив. Отдаю Фуше должное. У него есть дарования; но он служит вам, генерал, не такими средствами, каких желали бы ваши друзья. Он, по-видимому, снисходителен к эмигрантам, жителям Сен-Жерменского предместья, и говорит, что делает это, несмотря на опасность, какой подвергает себя. Что же могу я думать, когда знаю об этом противоположное? Это не все. Я могу сказать также, что вас часто побуждают к строгости, не свойственной вашему характеру, и средством для этого служат донесения безосновательные. Что касается двух других… – Здесь Жюно уже не мог удержать улыбки презрения. – Что касается двух других… Я скажу только, генерал, что один близок к вашему уху, а другой к вашей руке – и хватает все, что падает из нее. Дюрок не хуже их заботится о вашей безопасности, но взгляните, генерал, на его донесения. Это донесения честного человека, прямодушного солдата, и в них тоже говорится о тревожных событиях… но в них, по крайней мере, нет лжи.
– Однако эти люди преданы мне; один из них сказал как-то: «Если Первый консул велит мне убить моего отца, я убью его».
Жюно сказывал мне, описывая всю сцену, что, когда Первый консул произнес эту фразу, он искоса внимательно поглядел на Жюно.
– Не знаю, генерал, до какой степени имеет смысл доказывать вам свою привязанность, предполагая, что вы способны приказать сыну убить отца…
Через два года Первый консул, уже император Наполеон, говорил мне об этой сцене (это было по возвращении моем из Португалии). Он сказал, что был готов расцеловать Жюно, так понравились ему слова, которые сказал он, сопротивляясь своему генералу, начальнику, человеку всемогущему, и, следовательно, подвергая себя опасности. «Потому что я совсем не добр, когда сердит, – заметил император, улыбаясь, – вы-то знаете это, госпожа Жюно!»
Разговор моего мужа, или, лучше сказать, сцена эта вышла самая живая. Он даже напомнил Наполеону, что во время отъезда лорда Витворта было дано торжественное обещание о безопасности всех англичан, остающихся в Париже.
– Между ними есть женщины, дети, старики. Из их числа, генерал, многие молят за вас Бога каждый вечер и каждое утро[140]140
Ìèññèñ Âèëìîò, èçâåñòíàÿ òîãäà â Ïàðèæå îñîáà, îáîæàëà Ïåðâîãî êîíñóëà äî òàêîé ñòåïåíè, ÷òî ðàññûëàëà ñëóã, ÷òîá çíàòü, â êàêîé òåàòð îí ïîåäåò. Îíà òîò÷àñ ñàìà îòïðàâëÿëàñü òóäà è çà áîëüøèå äåíüãè âñåãäà äîñòàâàëà ìåñòî ïðîòèâ íåãî. Îíà áûëà áîãàòà è äîâîëüíî ìîëîäà; ìóæ åå è ïÿòåðî äåòåé èìåëè îäèíàêîâûé ñ íåé îáðàç ìûñëåé. Ëåäè Êàðîëèíà Ãðåíâèëü òî÷íî òàê æå îòíîñèëàñü ê Íàïîëåîíó. Âîîáùå ÷èñëî àíãëè÷àí, îáîæàâøèõ Áîíàïàðòà, áûëî òîãäà î÷åíü âåëèêî.
[Закрыть]. К тому же это по большей части коммерсанты; а все высшее английское общество уже выехало из Парижа. Тюремное заключение может нанести им неисчислимые убытки, и сверх того… О, генерал! Ваша благородная, высокая душа понимает все, и вам ли смешивать великодушный народ с несправедливым кабинетом министров? Разве народ ответствен за него?
– Может быть, и ответственен, – отвечал Первый консул мрачным тоном[141]141
Íåñ÷àñòíûé ãîâîðèë ïðîðî÷åñêè. Ðàçâå íàðîä íå òàê æå âèíîâåí òåïåðü, êàê è åãî ïðàâèòåëüñòâî, äîïóñòèâ Íàïîëåîíà ñòðàäàòü øåñòü ëåò? Íàðîä ñëûøàë âîïëè ñòðàäàëüöà è íå òðåáîâàë ñìåíèòü ïðàâèòåëüñòâî. Íî ìùåíèå – òàêîå áëþäî, êîòîðîå óñëàæäàåò âñåõ. Íàðîäû ëþáÿò åãî òàê æå, êàê è ïðàâèòåëüñòâà. Ìû òîæå íàðîä.
[Закрыть]. – Впрочем, я не зол и не упрям. Может быть, в самом деле ты прав. Однако…
Он подошел к своему столу, взял с него бумагу, прочитал ее несколько раз и потом отдал Жюно, говоря:
– Прочитай это донесение и после ручайся мне своей головой, как ты любишь говорить, что можно, не подвергая опасности мою жизнь, оставить в Париже людей, которые говорят такие речи!
Жюно слушал Первого консула и в то же время читал отданную ему бумагу. Сначала его поразила нелепость ее, а потом ложь, которая была слишком явна. Тогда-то он попросил у Первого консула позволения послать за дневным рапортом. Он надеялся найти в нем доказательства для опровержения этой клеветнической бумаги, что и случилось на самом деле. Дело подтвердили, а оно было очень важно, потому что речь шла об одном человеке, который обедал в гостях, напился там пьян, говорил оскорбительные для Первого консула слова и упомянул даже о новом правительстве, появление которого возможно вследствие смерти одного человека.
И вот что осмеливались называть донесениями, рапортами! Но всего более странно или, лучше сказать, бесчестнее, что обвиняемый англичанин был другом Жюно.
Это был полковник Джеймс Грин, который восторгался Наполеоном, и по характеру Жюно это не могло быть иначе. То же было и с сэром Сиднеем Смитом: несмотря на вражду к Первому консулу, или, лучше сказать, к генералу Бонапарту, тот от души удивлялся ему, и Жюно любил его, даже понимал его
– У тебя искусный язык! – сказал Первый консул Жюно, выслушав от него все, что написала я здесь. – Но из всех этих рассказов и пересказов я заключаю, что у тебя с госпожою Жюно страсть принимать у себя тех, кто не любит меня.
– Генерал, – отвечал Жюно, – я не знаю, сказал или не сказал полковник Грин то, что составляет это донесение, хотя ручаюсь головой, что он даже не думал этого. Хорошо, я опровергну выдумку действительным событием. Если полковник Грин говорил те слова, которые приписывают ему, еще первого мая в семь часов вечера, после пяти выпитых бутылок шампанского (что также невозможно), то тогда он должен быть в Париже. А еще семнадцатого апреля он уехал в Лондон, куда призывали его важные дела.
Первый консул широко раскрыл глаза, и лицо его выразило такое удивление, сказывал мне после Жюно, «что я рассмеялся бы, если б ситуация не была так серьезна». Наполеон поглядел на Жюно с выражением совершенно особенным и повторил:
– Так его уже нет в Париже?
– Именно! И заметьте, что это не ошибка в имени, не ветреность или забывчивость, это умышленное введение в заблуждение. Проклятье! Им недоставало только прибавить, что я также участвовал в той же попойке, где, как на пиру Атрея, хотели пить кровь!
Описывая эту сцену, Жюно говорил, что, видно, сильные чувства его были слишком явны, потому что Наполеон подошел к нему, взял его руки, пожал их, заговорил ласково и несколько успокоил его.
Следствием этого продолжительного разговора, в котором под конец участвовал и Камбасерес, стало то, что англичанам назначили в качестве тюрем города, но только до тех пор, пока они ведут себя тихо.
– Потому что иначе, – сказал Первый консул, – я воспользуюсь своим правом: они военнопленные. – Видя, что Жюно глядит на него с изумленным видом, он прибавил: – Да, военнопленные. Разве они не принадлежат к ополчению королевства?
Жюно был готов отвечать, что ополченцы в Англии – установление народное, в котором нет ничего военного, но он уже добился того, что мера взятия под стражу не будет приведена в исполнение, и эта победа казалась ему достаточной для первого опыта. Доказательство отсутствия в Париже полковника Грина придало ему сил. Наполеон был не тиран, не злой человек, и когда доходило до него явное доказательство, он редко отвергал его. Жестоко рассердился он на того, кто солгал ему с таким бесстыдством.
Что касается Жюно, он повредил себе в то бурное утро. Поведение его, прекрасное и достойное, стало уязвимо из-за тех слов, которые слишком часто вырывались у него в первых движениях. Мнение, высказанное с откровенностью солдата, который уважает своего генерала и по совести говорит истину, какою она представляется ему, это мнение было слишком мало согласно с новым образом мыслей Наполеона и не могло не посеять между ними семян, обещавших дурные плоды. Но все прошло бы, не будь этой толпы людей со злым сердцем, окружавшей Первого консула. Из числа его приближенных я надеялась только на Дюрока, через которого можно было действовать, и на Раппа. А из тех, которые не вредили и даже были друзьями, могу назвать Лемаруа, Лакюэ, Лористона. Я могла бы причислить к первым Бертье, но он был так слаб! Были еще люди, привязанность которых к Жюно доказывала, что они умели понять его, например Эстев и некоторые другие. Они любили самого Первого консула и его славу, но умели быть привязанными и к тому, кто любил его с такой нежностью.








