412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 5)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 96 страниц)

Тогда-то Бонапарт, совершенно без денег, приехал в Париж искать правосудия и постараться исполнить что-нибудь из тысячи предприятий, какие придумывал он каждый вечер, ложась спать. С ним был только один адъютант, друг, еще более привязавшийся к нему в несчастье: Жюно. Он уже в то время доказывал ему свою неизменную привязанность, которая прекратилась только вместе с его жизнью.

Глава VII. Новые беспорядки в Париже

У отца моего был стряпчим один отличного ума человек, бывший адвокат, господин Брюнетьер. Он находился тогда в сношениях со всеми сильными людьми мира сего и пользовался этим для пользы своих клиентов. Отец мой оставался с ним в довольно близких связях, и Брюнетьер извещал нас о состоянии дел в Париже; так, однако, что это не могло повредить ему. Пик Террора миновал, но можно было опасаться, что революционный огонь возгорится, и все еще следовало поступать чрезвычайно осторожно. Новости присылались в паштетах, в вяленом мясе, в конфетах; вопросы и ответы путешествовали, таким образом, под покровительством главным образом гастрономии. Иногда парижские известия приходили в тульях шляп, в подкладке фраков, в ящиках с искусственными цветами. К посылке прибавлялось письмо, где говорилось: «Вследствие вашего пребывания посылаю вам то-то».

Но когда бывало надобно разрезать вещь, в которой заключалось письмо, мать моя нескоро соглашалась на это. Я помню, как один раз она две недели носила шляпку с письмом и не хотела сказать моему отцу, что шляпка получена из Парижа, потому что он, подозревая в ней письмо, безжалостно распорол бы ее.

Наконец для Франции настали дни более светлые, и отец мой стал беспрестанно получать из Парижа приглашения ехать туда. «Приезжайте, – писали ему, – минута благоприятна; ваши дарования в управлении верно доставят вам отличное место. Только не теряйте времени». Получив очередное письмо с такими уведомлениями, отец мой горько усмехался. «Они не узнают меня, – говорил он и печально смотрел на свое тело, худое и изменившееся. – Что хотят они сделать из меня? Я тень прежнего Пермона! Нет! Нет! Хочу только знать, смогу ли приехать в Париж мирно умереть там».

Наконец было решено, что мы оставим Тулузу, отец мой поедет в Бордо, кончит там некоторые дела, а мать отправится со мной в Париж. Приехав туда, она должна была выяснить, безопасно ли жить в столице, и сообщить отцу моему.

По приезде в Париж мы остановились на улице Filles-Saint-Thomas, в гостинице «Тишина». Гостиница была прекрасная и имела сад и двор – удобства и тогда очень редкие в этой части города. Мы заняли красивые комнаты во втором этаже, с окнами в сад; там расположилась мать моя со мной, служанка и слуга. Эти подробности могут показаться теперь пустыми; вскоре увидим в них некоторую важность.

Брат мой еще раньше возвратился в Париж с Салицетти; но он уже два месяца назад отблагодарил последнего за все благодеяния и собирался ехать в Голландию заняться там торговлей. Его предуведомили о нашем путешествии, и это он нанял для нас комнаты в «Тишине».

Через два дня по приезде мать моя увиделась с некоторыми старыми друзьями: они уцелели от Террора и теперь начинали новую жизнь. К числу их принадлежал наш бесподобный Перигор. Он только что вышел тогда из тюрьмы, обязанный жизнью своему камердинеру Болье. Не знаю, жив ли этот человек, а если жив и эта книга окажется в его руках, пусть увидит он, что добродетель неизгладимо остается в памяти людской.

Бонапарт взял с моего брата обещание тотчас известить его о приезде моей матери; Альберт сдержал слово, и Бонапарт на другой день прибежал на улицу Filles-Saint-Thomas.

С этого дня я начала истинно узнавать Бонапарта – прежде я помнила его, но сбивчиво. Когда он пришел к нам тогда, вид его поразил меня, не могу объяснить почему, но поразил так, что я никогда не забыла бы этого. В то время Наполеон был дурен, после он совершенно переменился. Я имею в виду не обольстительные лучи его славы, но просто физическое изменение, которое постепенно совершилось в семь лет. Все, что было в нем костляво, желто, даже болезненно, позже просветлело, украсилось. Черты лица его, которые почти все были угловаты и резки, округлились. Его улыбка и взгляд оставались всегда удивительны. Многое в самой особе его подверглось перемене. Прическа его, странная теперь для нас на эстампах, изображающих переход через мост в Арколе, казалась тогда совершенно проста, потому что щеголи, против которых он столько выступал, носили волосы еще длиннее; но цвет лица его был так желт и сверх того он так мало заботился о своей наружности, что его худо причесанные, худо напудренные волосы придавали ему вид неприятный. Маленькие руки его также испытали превращение; тогда они были худы, длинны, смуглы. Известно, как после он хвастался ими, и справедливо.

Когда я представляю себе Наполеона, как он в 1795 году входит во двор гостиницы «Тишина», идет по нему неловким шагом, в надвинутой на глаза дурной круглой шляпе, из-под которой торчат два собачьих ушка, худо напудренные и падающие на воротник темно-серого сюртука, без перчаток (потому что это бесполезная трата денег, говорил он), в плохо сшитых и нечищеных сапогах, с болезненным видом, словом, когда вспоминаю тогдашнего Бонапарта и вижу его потом в другое время, я не могу узнать одного и того же человека в этих двух портретах.

Мать моя, откровеннейшая из женщин, сказала ему искренне, что с удовольствием видит его вновь. Она упомянула Салицетти, не скрывая, как порицает его за поступок с Бонапартом. Неопределимая улыбка мелькнула на губах Наполеона.

– Он хотел сделать мне много зла, – сказал он, – но звезда моя не позволила этого. Впрочем, я не должен хвалиться своей звездой, потому что кто знает, какой жребий ожидает меня?

Никогда не забуду выражения его лица при этих словах. Он был душевно взволнован. Мать моя старалась успокоить его и преуспела в этом легче, нежели я ожидала. Мое удивление, могу сказать, было безмерно, когда на другой день я увидела, что он вместе с Салицетти пришел к нам обедать. Они казались довольно в ладу, но ничто не показывало той искренности, о которой говорят некоторые мемуаристы.

Париж пребывал тогда в тревожном состоянии; трагические события происходили в Конвенте каждый день. Сообщники Робеспьера, устрашенные смертью Дантона, поразили диктатора, спасая собственные жизни, и теперь не знали, как управлять, потому что не хотели больше носить маску мира и доброты, взятую ими для устроения переворота. Обвинение против Робеспьера основывалось на том, что он хотел уничтожить революционное правление и призывал к снисходительности. Следовательно, снисходительность, наказанная как преступление, не могла теперь использоваться теми самыми людьми, которые отрубили за нее голову своему предводителю, и им пришлось вступить на новый путь, еще более кровавый и ужасный: они могли спасти себя только новыми преступлениями.

Но минута отдыха, между 9 термидора и 1 жерминаля, пробудила всеобщее мужество и в то же время создала новых приверженцев общего спокойствия. Во главе этих истинных сынов Франции, которые знали только одну обязанность – защищать свое отечество, встал Тибодо. Я чту его, и похвала этому человеку всегда будет на устах моих, потому что я испытываю истинное к нему почтение, заслуженное добродетельными его поступками. Конечно, его знают и ценят, но не по всей справедливости. И таково несчастье наше, что мы, французы, узнаем достоинство людей только после их смерти, а Тибодо, в изгнании из любимого отечества, еще жив, и я почитаю это счастьем для Франции.

Среди таких-то обстоятельств приехали мы в Париж. В самый день нашего приезда Брюнетьер изъявил сожаление, что советовал нам приехать. Он беспокоился, и Бонапарт подтвердил нам его опасения. Я помню, что он в это же самое время получил письмо от своей матери: она писала, что, может быть, противодействие обагрит кровью весь юг страны.

Рассуждая об этом, Бонапарт вскричал: «Это щеголи роялисты подымают оружие! Им очень хочется собирать колосья после битвы патриотов! Как глупы они в Конвенте! Я очень рад, что Пермон не подражает смешным модам, – продолжал Бонапарт. – Все они всего лишь бесполезные французы», – заявил он.

Молодые люди, о которых говорил Наполеон, носили серые сюртуки с черными воротниками и зеленые галстуки. Волосы у них были не причесаны, как у большей части молодых людей, а la Titus, а заплетены, напудрены и подняты гребнем; с обеих сторон лиц их падали длинные косички, которые называли тогда собачьими ушками. На этих молодых людей часто нападали, и потому они ходили вооружившись толстыми тростями, которые служили им не для одной защиты: они сами часто заводили драки, тогда почти ежедневные в Париже.

Сказывался недостаток в съестных припасах. Сестра моя жила на юге; она посылала нам муку, но тайно и с тысячью предосторожностей. Для этого измышляла она множество хитростей, ибо пойманные виновные наказывались строго.

Народ, который переносил нищету при Робеспьере, потому что Робеспьер льстил ему, теперь грозил бунтом, и каждый день Конвент осаждали парижские секции: многие их ораторы приходили блеснуть своим дарованием. Секции становились каждый день неприязненнее; на всяком шагу встречались пьяные бабы, которые кричали: «Хлеба, хлеба! Он у нас был по крайней мере в 93-м году! Хлеба! Долой Республику!»

«Право, – сказал нам однажды Бонапарт, придя обедать, – я не знаю, на кого злятся они, но это настоящие дьяволы! Я сейчас встретил бунтовщиков из предместья Сент-Антуан: это второй том сволочи, которую видал я 10 августа в Тюильрийском дворце!»

В тот день мы отобедали наскоро и тотчас после обеда пошли к Тюильри разведать новости. Бонапарт вел под руку мать мою, брат – меня. Когда миновали мы пассаж Фейдо и вышли на бульвар, страшные крики поразили нас: женщины и мальчишки вопили против Конвента; все напоминало 10 августа и 6 октября.

– Не пойдем дальше, госпожа Пермон, – сказал Бонапарт, – здесь женщинам оставаться не годится. Я провожу вас домой, а потом пойду за новостями и принесу их вам.

Мать моя согласилась, и мы пошли домой. Бонапарт с Альбертом вновь отправились и не вернулись. На другой день они сказали нам, что не могли продраться сквозь толпу, однако побывали близ Конвента и что там, к счастью, президент – человек с головой; а без этого было бы худо.

В тот день пришел к нам Салицетти и был в тягость своим мрачным расположением духа. Он казался рассеянным и часто отвечал не на то, о чем спрашивали. Споры с ним, когда вмешивался Бонапарт, принимали оборот неприязненный, так что мать моя обрывала политические разговоры, лишь только они их начинали.

За несколько дней до 1 прериаля мать моя собрала несколько человек к себе пить чай и есть мороженое. «С условием, что вы не будете говорить о политике, – сказала она, – это начинает мне надоедать. Довольно, что нас будят ваши набаты, тревоги и другие прелести, не считая уж гармонических хоров ваших рыночных гражданок. Обещайте же мне не говорить о политике». Все обещали, но как сдержать такое обещание и о чем говорить? Все предметы разговора находились в упадке: театры не представляли ничего, литература умерла, и в ней не осталось ничего, кроме нескольких переводов английских романов. У нас были поэты, Шенье и Лемерсье, но перо их ослабело от скорби и ужаса. Печальное состояние Парнаса доказывало, что его лавры надобно орошать свежей водой, а не потоками крови.

Бонапарт был согласен с моей матерью в том, что не надобно говорить о политике, и некоторое время старался поддерживать общий разговор; но, я думаю, сами Нарбонн и Талейран не преуспели бы в этом. Несчастный Ромм, искавший в то время задачу, которую позже вынужден будет решить своею смертью, прежде всех расхохотался, глядя на странное выражение лиц, и предложил рассказывать истории. Бонапарт чрезвычайно любил такое препровождение вечернего времени и овладел разговором. Он тогда был не очень силен в повествовании, однако стал рассказывать множество отдельных происшествий, любопытных без всякого украшения и еще более занимательных в его собственном пересказе. Он говорил худо, делал грубые ошибки во французском языке, оказался невеждой в некоторых областях образования, но, несмотря на все это, слушать его было приятно. Однако разговор томился, и вскоре победила склонность к тому предмету, который занимал всех. Помню, что Салицетти, грустный, совсем не расположенный к веселости, прохаживался в самой малоосвещенной части гостиной и так скрипел своими сапогами, что наконец этот однообразный, неприятный звук вывел из терпения мою мать, которой и без того наскучило сонное состояние гостей.

– Салицетти! – сказала она с досадой. – Не угодно ли вам дать покой себе и другим?

Мысли Салицетти бродили далеко от чайного стола; он остановился, поглядел на мать мою и отвечал с учтивым выражением:

– Покорнейше благодарю! Я уже выпил две чашки.

И опять начал ходить и скрипеть.

Терпение не было главной добродетелью моей матери. Она встала, прошла через гостиную, взяла своей маленькой рукой руку Салицетти и повернула его кругом. Он изумился своему пируэту.

– Я люблю, мой милый Салицетти, – сказала она, – чтобы меня слушали, когда я говорю, и повиновались, когда я прошу. Знаю, что это немного самовластно, но что же прикажете делать? Я начинаю стареть и не могу принять новых правил, да и не хочу принимать их. Мы, женщины, теперь царицы без царства: нас свергли с трона, и я знаю это очень хорошо; но мы еще имеем некоторую власть в своем доме. По крайней мере тут я царица, и подданные обязаны повиноваться мне. Неужели же вы хотите уклониться от моей власти?

– Нет, нет! – вскричал Салицетти, восхищенный выражением, с каким мать сказала свою речь, взял обе ее руки и целовал их попеременно.

Маменька хотела возвратиться в Гасконь, окончить там разные дела и опять приехать в Париж, уже с моим отцом. Она беспокоилась о его здоровье. Известия, какие получала она об этом из Бордо, внушали ей сильные опасения. Она очень понимала причину его страданий; чувствовала, что надо привезти его в столицу, где больше возможностей для его излечения. Но, с другой стороны, как возвратиться в Париж, когда все еще было тут ниспровергнуто, когда сама Революция стенала, видя совершенное во имя ее?..

Каждый день пробуждались тогда от звука набата, от сигнала тревоги или от возмутительных криков; даже ночью спокойствие нарушалось во имя закона. Домовые обыски, изобретение адское, достойное инквизиции, представляли всякому средство вредить и делать все, что заблагорассудится. Даже сам Конвент, где заседали тогда люди прямодушные, часто видел неуважение к своей власти, и казалось, что все возвращает нас к тем временам, о которых одно воспоминание приводило в трепет. Тщетно опять ездили на балы; тщетно театры наполнялись каждый вечер. Французы даже на смерть идут припевая, и, право, не думаю, что это истинное мужество; это, скорее, беззаботность, нежели сила.

Да, танцевали, ездили в театры, на концерты и балы, но голод угрожал нам, и мы страшились последствий системы безначалия. Бонапарт приходил тогда к моей матери каждый день; у него случались продолжительные споры с нашими знакомыми, и почти всегда в этих спорах встречались жесткие слова, которые не нравились моей матери. Но Бонапарт был несчастлив; мы знали это, и не могли не быть к нему снисходительны. Мать моя сказала мне однажды, что она знает о нем подробности, которые очень огорчают ее тем более, что она не в силах помочь ему. Эти подробности дошли до нее от горничной, взятой ею в Тулузе. Мариетта была доброе существо и довольно хороша собой; слуга Бонапарта, влюбленный в Мариетту, хотел жениться на ней. Но она не любила его, и так как у него не было ничего, то, разумеется, предложение руки и сердца не прельщало Мариетту. Эти подробности необходимы для следующего. Слуга Бонапарта сказывал Мариетте, что у генерала его часто нет денег; «но у него есть адъютант, – прибавлял он, – который делит с ним все, и когда выигрывает, то большую часть отдает своему генералу; сверх того ему присылают деньги из дому. И что же? Почти все переходит к генералу. Но за то и генерал любит своего адъютанта как брата».

Этим адъютантом был Жюно, впоследствии он сделался моим мужем.

Бонапарт оставался без всякой помощи, возвратившись в Париж после несчастья, за которое он обвинял тогда Салицетти. Семейство его, изгнанное с Корсики, нашло убежище в Марселе, но не могло сделать для него ничего, лишившись своих прежних средств. По временам он получал немного денег, я подозреваю, что их присылал ему его старший брат Жозеф, который женился тогда на девице Клари; но этого было слишком мало для человека хоть и очень бережливого, однако имевшего много потребностей. Надобно ясно сказать: Бонапарт был беден. Жюно часто рассказывал мне об этих шести месяцах, проведенных ими таким образом в Париже. Нередко, прогуливаясь вечерами по бульвару, где молодые щеголи ездили на прекрасных лошадях и во всей роскоши, какую можно было тогда позволить себе, Бонапарт вопиял к судьбе. Жюно отдавал Наполеону все, что получал от своих, которые были не богаты, но достаточно обеспечены и не заставляли его терпеть нужду. Иногда он играл: отдавал Бонапарту три четверти полученного им из Бургундии, а остальное шло в игру. Жюно часто приносил много золота, и тогда небольшое хозяйство их выглядело веселее; они уплачивали срочнейшие долги. Бонапарт распоряжался деньгами, и Жюно бывал совершенно счастлив, когда видел, что лицо его генерала проясняется удовольствием, им доставленным.

Однажды вечером они прогуливались в Ботаническом саду. Уединенные прогулки всегда имели для Наполеона удивительное очарование: тогда он бывал откровеннее, доверчивее обыкновенного и чувствовал себя ближе к Богу, «верный образ которого видим мы в истинном друге». (Эти слова принадлежат ему: я часто слышала, как он повторял эту фразу.) Друзья шли тихо, в молчании, и держались под руки, будто разговаривая сердцами. В эти минуты исчезли для них эполеты генерала и адъютанта. Два человека, два друга стали ближе один к другому в тот прелестный вечер, упиваясь тихой, блестящей, благоухающей атмосферой, посреди кустов и гирлянд самых прекрасных, источающих аромат цветов и говоря один другому от сердца; они были там гораздо ближе, чем позже в раззолоченном кабинете.

Действие прелестной ночи на души пылкие могущественно. После Бонапартом овладела одна всепожирающая страсть, которая иссушила его в самом цвете, покорила в нем все и заявила: «Я одна буду властвовать над тобой!» Нет надобности называть эту страсть. Но тогда он был еще очень молод; сердце его билось сильнее от взгляда любимой женщины. Он говорил Жюно об этом чувстве с тоской, потому что не был счастлив. Жюно сказывал мне, что если б Бонапарт не разорвал сам всех связей, которые подчиняли его душу страстям, он переживал бы страсти самым ужасным образом. В тот день он еще говорил о своей привязанности голосом трепещущим, но в нем уже видна была борьба со страстями. Он сам прервал разговор и как будто забыл о предмете своего душевного волнения.

Ничто так не вызывает нас на откровение, как откровение друга. Сердце Жюно также было полно многим, что надо было пересказать другу, хотя Бонапарт уже знал: Жюно влюблен, как сумасшедший, в его сестру. Душа Жюно, кипящая, юная, не могла противиться такому очаровательному существу, как Полина. Он любил ее страстно, безумно, и тайна оставалась тайною для его генерала не более недели. Честь приказывала ему говорить, поскольку рассудок не мог помешать влюбленности.

Бонапарт не принял и не отверг его просьбы. Он утешал его, а этому способствовала более всех слов уверенность, что Полина скажет да в тот день, когда Жюно будет в состоянии предложить ей пусть не богатство, говорил Бонапарт, но достаток, чтобы не иметь прискорбной необходимости рожать детей в бедности.

В тот вечер, о котором я говорю, Жюно стал смелее после того, что открыл ему сам Наполеон, и говорил о своем предложении настоятельнее прежнего. Накануне он получил от своего отца письмо и показывал его Бонапарту. Отец писал сыну, что теперь, правда, он не может дать ему ничего, но со временем доля его будет составлять двадцать тысяч франков.

– Следовательно, я сделаюсь богат, – говорил Жюно, – при моем звании буду иметь тысячу двести ливров дохода. Я умоляю вас, генерал, напишите Полине и вашей матери и скажите им, что вы видели письмо моего отца. Угодно ли, чтобы он сам написал такое же в Марсель?

Между тем они вышли из сада и дошли до бульвара, прогуливаясь там взад и вперед. Бонапарт внимательно слушал Жюно, но это был уже не тот человек, который гулял под благоухающей тенью деревьев. Казалось, воротившись в шум города, в волнение общества, он опять принял все их обязанности и связи. Однако он говорил дружески и продолжал давать советы.

– Я не могу писать к моей матери и просить ее об этом, – сказал он Жюно. – Ты говоришь, что у тебя будет тысяча двести ливров дохода; хорошо; но у тебя еще нет их. Отец твой, слава Богу, здоров и заставит тебя ждать их долго. Словом, у тебя нет ничего, кроме эполетов поручика. У Полины также нет ничего. Следовательно, вывод: у тебя ничего и у нее ничего; сумма: ноль. Ты не можешь жениться на ней теперь. Подождем. Может быть, дела наши пойдут лучше, мой друг. Да, они непременно пойдут лучше, хотя бы для этого мне пришлось ехать в другую часть света[12]12
  Я описала весь этот разговор со слов самого Жюно, потому что настроение Бонапарта в тот вечер кажется мне примечательным. Жюно помнил все: даже ту часть бульвара, где они гуляли, когда Бонапарт произнес достопамятные свои слова о будущем.


[Закрыть]
.

Между тем политические отношения становились грознее с каждым днем, и новые события были готовы пробудить почти исчезнувшие воспоминания о днях кровавых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю