412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 25)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 96 страниц)

Однажды в Каире главнокомандующий отправился верхом на какое-то празднество вроде ярмарки, проходившее неподалеку от города. За ним ехал многочисленный штаб, и все они вынуждены были остановиться на дороге из-за кавалькады всадников на ослах, на которых обыкновенно ездят в Египте. Это были штатские чиновники, армейские офицеры и жены некоторых из них. Известно, что генерал Бонапарт обладал очень внимательным взглядом; он мгновенно заметил лицо, которое поразило его, но не остановился и продолжал путь, не сказав ни слова об этой встрече.

На другой день госпожа Фурес получила приглашение на обед к генералу Дюпюи, коменданту города. У него в доме проживала некая дама, как бы госпожа Дюпюи, которая встречала гостей в торжественных случаях, когда Дюпюи хотел показать себя благоразумным человеком, и потому госпожу Фурес пригласили от его и от ее имени.

– Странно, однако, – заметил Фурес, – что вместе с женой не приглашают меня! Я все-таки офицер.

Однако он отпустил жену, велев ей известить всех, что у нее есть муж.

Госпожу Фурес приняли удивительным образом. За обедом присутствовало немного народа, и все шло спокойно, так что она никак не могла ожидать, что будет дальше. Перед самым кофе в доме началось большое движение; затем обе половинки двери с шумом растворились, и вошел главнокомандующий. Дюпюи не знал, как извиняться, что генерал нашел их еще за столом, и просил по крайней мере выпить чашку кофе; Наполеон согласился. Он был молчалив и внимательно глядел на молодую француженку, которая сделалась пунцовой от застенчивости, не смела поднять глаз и все больше и больше приходила в смущение, видя, что на нее так внимательно смотрит человек, уже наполнивший мир своею славой. Он съел померанец, выпил чашку кофе и уехал, не сказав ни слова госпоже Фурес; но зато глаза его все время рассматривали ее.

Через несколько дней Фуреса позвали к Бертье.

– Любезный Фурес! – сказал ему начальник штаба. – Вы счастливее всех нас: вы возвращаетесь во Францию. Главнокомандующий имеет о вас сведения, которые показывают, что вам можно доверять, и он посылает вас в Европу с депешами к Директории. Вы отправляетесь через час, вот приказание к начальнику порта в Александрии. Прощайте, любезнейший! Желал бы я быть на вашем месте.

– Но мне надобно предупредить жену, чтобы она тоже готовилась, – пробормотал наконец Фурес, опомнившись от изумления, в какое пришел он после объявленной милости.

– Вашу жену? – вскричал Бертье. – Вашу жену?!.. Что вы это, мой любезнейший! Вы с ума сошли!.. Как вашу жену? Во-первых, она будет жестоко страдать от морской болезни на маленьком кораблике, худо снабженном провиантом, и где сверх того можно подвергнуться большим опасностям. Этого нельзя! Ах, любезный друг, я понимаю, как должны вы страдать, разлучаясь с женою, которую любите!

Бертье вздохнул и начал грызть остатки своих ногтей.

Фурес ушел довольный, но в некоторой досаде; особенно не мог он постигнуть этих странных милостей, которыми взыскали его, человека неизвестного и непритязательного. Но в каждом из нас присутствует столько суетности, что мы поймем и непостижимое; и Фурес еще не дошел до своего дома, как уже открыл в себе множество причин для объяснения выбора, сделанного главнокомандующим. Жена его лучше знала эти причины и простилась с мужем, плача и смеясь одновременно. Добрый поручик сел на корабль и поехал во Францию.

Но тогда недостаточно было просто сказать: «Я отправляюсь во Францию». Правда, на корабль садились; но всегда ли сходили с него, чтобы ступить на землю отечества? В этом-то и имелось затруднение: англичане крепко сторожили нас. Как только замечали корабль в море, тотчас за него цеплялось двадцать железных лап, которые уводили его бог знает куда. Небольшое судно господина Фуреса имело жребий общий всему, что выходило из египетских портов, – его захватили. Посланного обыскали до рубашки, стараясь выяснить, не спрятал ли он какой-нибудь важной депеши, потому что, рассматривая бумаги, которые имел при себе пленник, английский капитан видел только общие места и даже припоминал, что читал их уже в другой депеше, которая, по счастью, ускользнула за несколько недель до того и была с торжеством опубликована Директорией в «Мониторе». Затем английский капитан спросил у посланника, где ему угодно сойти на берег. Корабль отправлялся в Магон, а оттуда к Молуккским островам, должен был сделать довольно большой круг по Тихому океану или идти к полюсу: это зависело от приказаний, какие найдутся в Макао, но очень вероятно, что он возвратится к водам Нила. Если господину поручику угодно пожить на корабле во время этого небольшого путешествия, то капитан на службе Его Британского Величества совершенно к его услугам. Бедный Фурес, слыша все эти названия диких, безвестных стран, робко спросил, нельзя ли ему возвратиться в то место, откуда он отправился. Лучше быть с египетскими змеями, нежели с китайцами и на Молуккских островах, потому что, как полагал он весьма здраво, «теперь я не что иное, как пустой чемодан; зачем же мне находиться вдали от жены моей? Возвратимся лучше в Каир». Увы, ему пришлось узнать, что не все крокодилы живут в Ниле.

Английский капитан имел известия из Египта самые свежие и самые подробные, как будто сам жил в Каире или Александрии. Он уже знал об отношениях главнокомандующего и госпожи Фурес и был очень рад произвести замечательный эффект в комедии, в которой муж-путешественник играет роль, не включенную в список действующих лиц. По всем этим причинам он очень вежливо и с наружной искренностью высадил бедного поручика на землю Египта, желая ему всяких успехов. Фурес прежде всего поспешил обнять свою Беллилот, но Беллилот была прекрасна уже не для него; он нашел свое жилище оставленным, опустелым!.. Фурес мог быть доверчив до смешного, но любил свою жену истинно, он обнаружил измену и сделался несчастлив: это я знаю от очевидца. Искреннее горе этого человека заставляло скорбеть тех, кто слышал его.

После первой минуты изумления Фурес начал искать жену свою; это не стоило ему большого труда, потому что она занимала дом поблизости от квартиры главнокомандующего. Фурес хотел видеть ее, устраивал сцены, плакал, кричал и наконец довел дело до развода, который и был устроен генерал-интендантом Сартелоном; его свидетельства оказалось достаточно для утверждения гражданского акта, заключенного далеко от Франции. Но развод надобно было бы подтвердить по возвращении в Европу. Мы тотчас увидим, что произвело маленькое упущение в этом случае.

Наполеон очень любил госпожу Фурес. В ней было все, что могло привязать его, и еще больше блистала она в землях отдаленных. Наполеон нашел в Полине горячее воображение, любящую душу, ум естественный, но отточенный образованием. Ни малейшего притворства, никакой расчетливости, много преданности и нежности; все это, редко соединяемое с такой наружной прелестью, и пленило человека, ненавидевшего в женщинах все притворное и расчетливое. При этом она была шаловлива и весела, как девочка двенадцати лет.

Когда Наполеон тайно оставлял Египет, она знала об этом – чуть ли не одна из всех остававшихся в стране. Она легко, но не без печали поняла, что не может следовать за Бонапартом в случайностях его опасного переезда.

– Меня могут взять в плен, – сказал он, когда она со слезами просилась ехать с ним, обещала преодолеть все и, конечно, сдержала бы слово. – Меня могут захватить англичане, а ты должна заботиться о моей славе. Что скажут они, когда на корабле найдут со мной женщину?

Он говорил правду.

После его отплытия Египет стал ей казаться только обширной пустыней. Бонапарт оставил Клеберу приказание, чтобы тот как можно скорее отправил несколько специально названных им человек. Я уже описывала, как поступил Клебер с моим мужем и деверем. Беллилот оказалась не в лучшем положении, но, как женщина, она гораздо больше горевала. Клебер, со всем своим шестифутовым ростом и превосходным военным дарованием, бывал иногда удивительно ничтожен и мелок. Он обрадовался возможности проявить свою недавно обретенную власть, начать тиранить женщину, которая была любовницей Бонапарта, и затруднить отъезд его друзей. Признаюсь, я не понимаю таких поступков.

Наконец всегдашний и верный помощник несчастных вмешался в это дело. Как уже я сказала, Деженетт проникся горем госпожи Фурес, лишенной своего защитника и опасающейся мщения мужа, который все еще любил ее и ревность которого могла произвести последствия неприятные или даже рискованные. Деженетт, всегда столь добрый, пошел к Клеберу и так деятельно позаботился о выдаче паспорта, что госпожа Фурес тотчас получила его и отправилась во Францию, где нашла своего египетского друга в положении, которое заставило ее полюбить его еще больше.

Наполеон в это время только что примирился с Жозефиной и был погружен в труды, важность которых гнала от него всякое развлечение. Он довольствовался домашней жизнью и хотя уже не любил Жозефину, но еще сохранил к ней столько признательности, что она по крайней мере могла служить воспоминанием любви, которая сделала его счастливым. Таким образом, Беллилот удалили, и я знаю, что это дорого стоило Бонапарту; он поручил Дюроку устроить жребий ее, и тот рассказывал мне, как сражался он с самим собою в этом случае. Но Жозефина не дала бы ему ни минуты покоя, если б узнала, что госпожа Фурес живет в Париже. Наполеон всего больше хотел избежать гласности и велел передать Полине, чтобы она сняла дом за городом. Всегда послушная воле любимого человека, Беллилот купила или сняла небольшой дом в Бельвилле. Там-то и жила она, когда Жюно указал мне на нее вечером в театре.

Чтобы не возвращаться более к этому вопросу, вот продолжение ее истории.

Фурес возвратился из Египта вместе с армией. Он все еще любил свою жену и хотел заставить ее вернуться к нему. Она ссылалась на развод, но этот акт был ничтожен: его не позаботились подтвердить вовремя, и он годился только как доказательство, что супруги не могут жить вместе. Первый консул прекрасно знал о ссорах Беллилот с бывшим мужем и довольно жестоко приказал бедной женщине снова выйти замуж. Некто Рамшуп был влюблен и хотел жениться на ней. Первый консул, чтобы окончить это дело, обещал ему, кажется, какое-то место или даже звание торгового консула. Полина решила посоветоваться с Жюно, приехав однажды в Париж. Он отметил, что надо спросить опытных юристов, и она призвала к себе старого друга и покровителя господина Саля, который был в Париже одним из уважаемых адвокатов. Саль любил Беллилот, потому что знал ее ребенком и с участием наблюдал приключения ее жизни. Он также любил Фуреса, своего земляка, который, правду сказать, был виноват только тем, что не нравился жене. Но, рассмотрев дело глазами знатока и друга, Саль с величайшим огорчением убедился, что, с одной стороны, они уже не могли быть счастливы вместе, а с другой, не могут расстаться без нового развода, потому что развод, совершенный в Египте господином Сартелоном, оказался фактически незаконным. Саль говорил как друг и как честный человек и, хотя был больше привязан к Полине, нежели к ее мужу, не задумываясь объявил, что развода должны требовать обе стороны.

Но тут встретилось еще одно препятствие. Первый консул готовился принять корону; имя его вскоре должно было появиться в ряду владетельных государей, и он не хотел, чтобы его вмешивали в процесс, всегда смешной, когда дело идет о разводе молоденькой и хорошенькой женщины с человеком, который ни молод, ни хорош собой. «Пусть выйдет за Рамшупа! – говорил Первый консул. – По совести, Фурес знает, что жена развелась с ним в Египте. Госпожа Фурес также знает, что она свободна выйти вновь замуж. Зачем же давать пищу злым парижским сплетникам?»

Слова Бонапарта совершенно совпадали с мыслями Полины. Саль впал у нее в немилость за то, что держался первого своего мнения, и брак Беллилот с Рамшупом заключили по всей форме, если не по всем правилам, невзирая на бедного Фуреса, который жаловался и требовал справедливости у всех окружающих. Он жив доныне и, что всего любопытнее, все еще влюблен в свою жену.

Госпожа Рамшуп уехала со своим мужем к месту его консульства. Долго жила она в удалении и так тихо, что о ней ничего и не слыхали; но после имя ее отозвалось к чести ее характера. Узнав о заточении Наполеона и обо всех неприятностях, какие испытывал несчастный в каменной клетке, где не имел он даже чистого воздуха, Полина забыла весь страх, все предрассудки и предалась только благородным, возвышенным чувствам души. Она превратила в деньги часть сбереженного ею и объехала многие гавани, стараясь найти случай отплыть к острову Святой Елены и попытаться освободить того, кто всегда был ей мил как лучший друг и боготворим как представитель славы отечества. Она долго составляла свой план и, когда уже все было готово, узнала о смерти Наполеона. Известие об этом дошло до нее только в Бразилии.

Не знаю, где теперь Полина, но где бы она ни была, я хочу, если эта книга дойдет до нее, чтобы она видела выражение моего удивления и признательности слабой женщине, сердце и мужество которой изобрели и испытали то, на что не покушались даже мужчины.

Глава XXXIV. Новые покушения на Первого консула

Через несколько дней после нашей свадьбы я увидела, что Жюно печален и чем-то очень озабочен. Он несколько раз в день ездил к префекту полиции, и часто, даже ночью, будил его парижский плац-майор Лаборд, приходивший к нему с донесениями, казалось, очень важными, потому что один раз Жюно встал в три часа ночи, оделся и ушел с этим человеком пешком, хотя было очень холодно и он страдал мигренью. Но обстоятельства оказались чрезвычайно важными, и ради них он готов был пожертвовать всем.

Семнадцатого брюмера я наконец заметила, что муж стал спокойнее, и тогда же он сказал мне, что Первый консул вновь избежал опасности, которая на этот раз имела бы последствия поистине ужасные, потому что весь квартал, где хотели исполнить покушение, мог также пасть жертвой. Речь идет об адской машине Шевалье, предвестнице предприятия 3 нивоза. В этом деле упоминалось только имя Шевалье, но он вовсе не был тут один. Некоего Буске, Гомбо-Лашеза, Дефоржа, Геро, госпожу Буке схватили в одно время с Шевалье и, так же как его, посадили в Тампль.

Шевалье арестовали в два часа ночи с 16 на 17 брюмера. Дата эта осталась у меня в памяти потому, что если бы мать моя дала бал в тот день, как хотела, то, может быть, мерзавцы, которых называли исступленными и которые волновали народ уже три месяца, узнав, что Первый консул проведет часть ночи в гостях, один и без стражи, решились бы ожидать его при входе или выходе, надеясь преуспеть тут скорее, нежели в дверях театра, где всегда бывает множество народа. Эта мысль может выглядеть теперь нелепою, но тогда она оказала на меня большое воздействие. Я сообщила ее моей матери, и та ужаснулась; разуверения моего брата не могли успокоить ее.

Шайку исступленных [якобинцев] составляло всё, что только было нечистого в самые ужасные времена революции. Это мнение нахожу я и в современных донесениях, которые составляют часть любопытных документов, отысканных мной в бумагах Жюно. Он не верил, чтобы люди бедные, беспомощные, без средств и дарований могли когда-нибудь сделаться главами партии. Я нахожу, что самый умный из них был Моиз Бейль, некогда член Конвента, а тогда бедняк. Этот человек управлял исступленными во время событий фрюктидора. Эти же исступленные под предводительством Бейля покушались на Первого консула еще прежде заговора Черакки и Арена́. Об их заговоре почти не ведала полиция: так ничтожны были заговорщики, завсегдатаи самых отвратительных кабаков. Заговор раскрыл человек, имя которого никогда не покидало моей памяти, потому что звучало одинаково с именем человека знаменитого: Лавуазье. Мерзавцы сочли его достойным вступить в свой кровавый заговор, и один из них говорил ему о намерении заколоть Первого консула кинжалом. Место для покушения еще не избрали. Лавуазье – кажется, сапожник и честный человек – пришел в негодование от этого проявления доверия, явился к генералу Каффарелли, адъютанту Первого консула, и рассказал ему обо всем. Многих схватили, но это была гидра, беспрерывно возрождающаяся, и невидимые руки управляли ею.

Париж заключал тогда в себе бесчисленное множество поджигателей[82]82
  Les chauffeurs. Несколько раз переводили мы это слово таким образом и так будем переводить впредь, не умея в полной мере выразить неприятной идеи французского слова, которое означает разбойников, выпытывающих огнем, где скрыты деньги у людей, попавшихся им в руки. – Прим. пер.


[Закрыть]
, прощенных шуанов, бродяг, которые желали повторения 10 августа или 2 сентября не потому, что им казалось необходимым для блага свободы и республики пожертвовать жизнью Первого консула, но потому, что это ужасное событие ввергло бы в хаос весь Париж, и им легко стало бы возобновить тогда все, что только сохранилось в нашей памяти об этих ужасных днях. Но другие головы управляли заговорами, другие мысли одушевляли эти действия, по-видимому, произведенные разбойниками с засученными рукавами и с пиками в руках. Таково было мнение Жюно, и только в этом соглашался он с Фуше, которого не любил. С тех пор как Первый консул достиг власти, раскрыли больше десяти ничтожных заговоров, и он приказывал не оглашать злодейских покушений, говоря: «Они показали бы, что во Франции существуют поводы для волнения, между тем как, напротив, все спокойно. Не надо давать иностранцам и минуты наслаждения: они легко могут перемениться к нам, а я не хочу этого».

Первый консул говорил совершенно справедливо. Англичане, например, не упустили бы случая пошуметь обо всех этих делах, о которых, может быть, и знали очень хорошо, но не смели упоминать прежде наших газет. И между тем достоверно известно, что внутреннее состояние Франции было совершенно спокойно. Весь парижский народ обожал Первого консула: слово любил звучит слишком слабо. Посмотрите, кто управлял всеми этими заговорами: люди развратные и не только безденежные, но обремененные долгами, игроки, желавшие во что бы то ни стало заполучить власть, которая потому только не нравилась им в руках Бонапарта, что он был строг в выборе судей, гражданских чиновников и вообще всех уровней власти. Знаю, что моему мнению могут противопоставить некоторые имена, но таких имен немного. Справедливо, что Бонапарт, сделавшись консулом, в счастливые годы перед установлением Империи привлекал по возможности только прямодушных и известных своей честностью людей. Сенат, Государственный совет, Трибунат, министры – вся государственная администрация была составлена Первым консулом, и везде была видна истина, сказанная мною. Следовательно, при таком правительстве Демервиль, Топино-Лебрен, Черакки, Моиз Бейль, этот Шевалье и толпа подобных им не могли надеяться достигнуть чего-нибудь прямым путем, а потому кинулись навстречу опасности, закрыв глаза. Это превратилось в азартную игру. Терять им было нечего, игра составляла их жизнь. Они шли ва-банк. В случае удачи они и взяли бы банк, против которого ставили свою жизнь.

Знаю, что есть много молодых голов, и даже не только молодых, которые, не зная истинных дел нашей несчастной революции, потребуют у меня отчета в словах о бедности людей, названных мною. Они думают, что если человек беден, он должен быть честен и добродетелен. Но опыт – великий учитель, и этот учитель показывает нам (в стране, где нравы испорчены; а мы, я думаю, не можем не признать это), что бедность редко бывает честной и добродетельной; тут исключения могущественно подтверждают правило: человек бедный способен ко многому. В самом деле, если есть у человека хоть кусок хлеба, он не сделается разбойником с большой дороги: он идет на крайнюю меру потому, что ему нечего есть. Вы можете указать мне на человека, который нашел бумажник с пятьюдесятью тысячами франков и принес вам его, хотя ему не на что было пообедать; но это не будет доказательством и не разуверит меня в моем мнении. Его могла бы я подтвердить тысячью доказательств, но прибавлю только, что, говоря об этих несчастных, я никак не имею в виду тех людей, которые постоянным, тяжелым и однообразным трудом зарабатывают себе на пропитание. Это люди почтенные, достойные уважения, как бы ни была грязна их работа.

Но я слишком удалилась от Шевалье. Он был схвачен, как я уже сказала, накануне бала моей матери. Плац-майор Лаборд пришел к Жюно на следующее утро и рассказал все: от него-то и от Дюсе, начальника штаба парижского коменданта, слышала я все подробности. К Жюно принесли и небольшую машину – маленький бочонок, наполненный пулями и семью или восьмью фунтами пороху.

Жюно особенно просил меня не говорить об этом деле никому в обществе моей матери. Я исполнила его просьбу, так что мать моя узнала эту историю не прежде 3 нивоза. Вскоре я привыкла слышать почти машинально о делах чрезвычайно важных: это было во мне общим со всеми молодыми женщинами моих лет. Наши мужья беспрестанно находились подле главы правительства, и мы были обязаны все видеть, все слышать и все забывать.

Это собственные слова Первого консула, сказанные мне, когда я в первый раз обедала в Тюильри. По праву новобрачной я сидела подле него; герцогиня Монтебелло, тогда госпожа Ланн, находилась с другой стороны. Это случилось, кажется, через семь или восемь дней после раскрытия заговора Шевалье. Бонапарт спросил, не говорила ли я об этом моей матери. Я отвечала, что не говорила, не желая тревожить ее.

– И сверх того, – прибавила я, – Жюно сказал мне, что о таких предметах надобно говорить как можно меньше.

– Жюно сказал вам правду, – промолвил Первый консул. – Я сам просил его об этом. Тайны нет, и теперь уже многие знают, что Шевалье взят под стражу; но я не хочу, чтобы объяснения, которых ищут из любопытства, а не из участия, шли от таких близких ко мне людей, как Жюно. Что касается вас, госпожа Жюно, – прибавил он, – теперь вы принадлежите к семейству моего главного штаба и, я надеюсь, будете слушаться моих советов. Помните, что вы должны все видеть, все слышать и все забывать. Вырежьте этот девиз на какой-нибудь печати. Впрочем, я помню, что вы умеете хранить тайны.

Эти слова относились, конечно, к делу Салицетти.

Со времени моей свадьбы здоровье маменьки заметным образом поправилось. Против желания Альберта и моего, она взяла нового медика, который совершил чудо. Его звали Вигару. Знаю, что он был сыном искусного хирурга в Монпелье и взялся вылечить мою мать в шесть месяцев; и в самом деле, она не страдала больше и стала свежее и прекраснее, нежели за десять лет до того. Маменька была чрезвычайно довольна собой, приезжала обедать ко мне, посещала театр, все утро ездила с визитами и не чувствовала усталости.

Гарб, уже лет двадцать самый постоянный гость моей матери, пришел однажды сказать, что просит нас непременно быть в Опере в день 3 нивоза. Он собирался исполнять с госпожою Барбье-Вальбонн превосходную ораторию Гайдна «Сотворение мира», которую вместе с [композитором и дирижером] Штейбельтом аранжировал для огромного оркестра Оперы; хоры Оперы и театра Фейдо также участвовали в исполнении этого великого произведения.

Третьего нивоза я села в карету со своим деверем, и мы приехали к моей матери, которую нашли веселой, прекрасной, очаровательной; в тот вечер верно никто не подумал бы, что ей пятьдесят два года.

Обедали мы рано. Маменька велела подать карету, когда принесли кофе, мы тотчас отправились и прибыли в Оперу в семь часов. Театр был наполнен так, что не оставалось ни одного свободного места. Женщины были чрезвычайно нарядны, зал – превосходно освещен: перед нами в самом деле предстала услада для глаз.

Мы заметили, что Гарб, с двойным лорнетом, подошел к краю подмостков и искал глазами знакомых. Он был в черном и одет еще смешнее обыкновенного, что казалось невозможным. Воротник его торчал выше головы, и лицо, немножко обезьянье, едва виднелось из черных волн кисеи, употребленных на галстук, и из леса буклей, составлявших его прическу. Госпожа Барбье-Вальбонн, всегда милая и добрая, ожидала подле него, скоро ли ей начинать петь. Скрипки настраивались, и необозримый оркестр, какого не видывал прежде никто, готовился разыграть перед нами образцовое произведение Гайдна с таким совершенством, каким так никогда и не утешился сам великий художник[83]83
  Гайдн был капельмейстером у князя Эстерхази, живущего теперь в Вене. Князь нелегко позволял ему отлучаться, и Гайдн не мог приехать в Париж; а он очень желал этого, как рассказывал мне Штейбельт, бывший моим учителем фортепиано.


[Закрыть]
.

Мы с маменькой разглядывали это блестящее собрание и отвечали на множество поклонов, сопровождаемых улыбками такими доброжелательными, такими нежными, что иностранец подумал бы о нас в такую минуту, будто все мужчины тут братья, а женщины – сестры. И забавно, что эта доброжелательность действительно существует в ту минуту, когда изъявляют ее. Мне кажется, я нашла причину этого в том счастливом, беззаботном состоянии, в том, можно сказать, наслаждении, какое испытывают молодые женщины, когда они наряжены и окружены зрителями в театре или на балу, где радостный вихрь кружит и очаровывает их. Тогда улыбка и взгляд составляют одно естественное движение, оказывающее магнетическое воздействие на всякую женщину, тем более что в этих собраниях бывают только женщины молодые, или по крайней мере тех лет, когда они еще могут нравиться.

К нам присоединился Жюно. Он был в расположении духа совершенно особенном: в одно время радостен и растроган. Бертье, который только что стал министром и у которого он обедал, пересказал ему разговор о нем с Первым консулом: слова Бонапарта звучали так благосклонно, показывали такое дружеское расположение и готовность сделать столь многое, что Жюно был глубоко тронут и счастлив тем счастьем, когда на глаза наворачиваются слезы и улыбка летает на устах. Он и не подозревал, что смерть бродит рядом.

Только сыграли первые такты, как раздался взрыв, похожий на выстрел из пушки.

– Что это значит?! – воскликнул Жюно встревожено. Он отпер дверь ложи и выглянул в коридор, ища какого-нибудь из своих адъютантов. – Странно! – продолжал он затем. – Почему стреляют из пушки в этот час? И я не знаю об этом! Дай мне шляпу, – обратился он к своему брату, – надо узнать, что это такое.

Мне тотчас пришла на ум машина Шевалье, и я ухватилась за полу мундира Жюно; он поглядел на меня сердито и вырвался с некоторым нетерпением. В это мгновение дверь ложи Первого консула отворилась и он сам вошел в нее с генералами Ланном, Лористоном, Дюроком и Бертье. Улыбаясь, поклонился он бесчисленной толпе зрителей, которые смешивали восклицания радости с рукоплесканиями. Через несколько секунд появилась госпожа Бонапарт с полковником Раппом, госпожою Мюрат, которая была на девятом месяце беременности, и девицей Богарне. Жюно хотел вернуться в ложу, но тут к нам зашел Дюрок, чрезвычайно встревоженный, с полубезумным видом. Слова его могут показать, в каком он был состоянии.

– Первый консул только что избежал смерти, – быстро проговорил Дюрок. – Поди к нему, Жюно, он хочет говорить с тобой; но ты умерь себя. Понятно, что все станет известно через четверть часа, но ему не хочется самому выставлять этого. Пойдем же со мной, но дай мне опереться на твою руку: я дрожу. Первое сражение так не тревожило меня.

Все это было сказано тихо, так что мы ничего не слышали. Уже вечером Жюно повторил мне этот разговор, и прибавил:

– Я люблю Дюрока. Он почти так же, как я и Мармон, привязан к Первому консулу.

Жюно простился со мной наскоро и ушел с Дюроком.

Оратория началась, но прелестные голоса певцов не привлекали к себе никакого внимания. Глаза всех были обращены к Первому консулу, и он один занимал в ту минуту две тысячи человек. Я не говорила матери об адской машине Шевалье, но деверь мой знал обо этом деле, и я шепнула ему на ухо, чтобы он шел узнать, что происходит. Я предчувствовала какое-то несчастье. Когда Дюрок говорил, Жюно побледнел как привидение, и я видела, что он приложил руку ко лбу с изумлением и отчаянием, однако не хотела тревожить мать и соседние ложи[84]84
  Моя ложа в Опере находилась в третьем ярусе. Известно, что эти ложи были не закрытые, и потому в них слышали все, что говорилось в соседней ложе.


[Закрыть]
.

Деверь мой еще не воротился, когда мы уже все знали. Глухой шум начал распространяться от партера к оркестру, к амфитеатру и наконец в ложи. «На Первого консула сейчас напали в улице Сен-Никез», – шептали везде.

Огромное волнение предшествовало в эти первые минуты взрыву народного гнева: негодование толпы в отношении вероломного покушения нельзя передать словами! Женщины рыдали, мужчины вздрагивали от гнева, несмотря на личные свои мнения, и в этом случае чувства соединялись и доказывали, что различие мнений не мешает людям одинаково воспринимать понятие чести. Я глядела в это время на Первого консула – он оставался спокоен и, казалось, чувствовал волнение только тогда, когда до него доходили какие-нибудь особо выразительные слова о случившемся. Госпожа Бонапарт меньше владела собою. Лицо ее было искажено; осанка, всегда столь приятная, сделалась совсем иною; Жозефина, по-видимому, дрожала и хотела спрятаться в свою шаль, будто под какую-нибудь защиту. Она плакала, и как не силилась сдержать слезы, они текли по ее бледным щекам; взглядывая на Первого консула, она снова содрогалась. Дочь ее тоже была в большом смущении. В госпоже Мюрат, напротив, явился фамильный характер, и хоть положение ее и дозволяло выразить смущение и беспокойство, естественные для сестры Первого консула, но она совершенно владела собою во весь этот ужасный вечер.

Жюно принял от Первого консула приказания и зашел сказать нам, чтобы мы его не ждали; он тотчас отправился по делам. Префект полиции, ложа которого находилась подле моей, также давно оставил ее и уехал в префектуру. Когда Жюно вышел, мать моя, уже зная все, сказала, что в соседней ложе молодой человек, по-видимому военный, говорил сидевшим рядом дамам, что заговорщики сначала хотели подложить бочку с горючими веществами к дверям Оперы. «Это подорвало бы весь зал!» – прибавил молодой человек. Мать моя велела мне поглядеть на него, чтобы увериться, стоят ли внимания его слова. Молодой человек оказался господином Дитрихом, адъютантом генерала Вандама, а бывшие с ним в ложе дамы – его матерью и сестрой. Я видела его несколько раз у себя в те дни, когда Жюно принимал, а накануне он обедал у генерала Мортье, где я также была в гостях. Я просила его объяснить, можно ли опасаться какого-нибудь несчастья.

– Теперь трудно сказать, что делать в этом случае, – отвечал он. – Замечу только, что эти разбойники хотели, чтобы преуспеть в своем намерении, поставить тележку против дверей Оперы. Часовой, однако, не позволял экипажам останавливаться подле театра, как всегда в дни премьер, и тем избавил от смерти всех, кто присутствует в этом зале. Но, – прибавил Дитрих, понизив голос, – ни один из преступников еще не пойман: кто же может гарантировать, что когда Первый консул будет выходить, он не встретит другого удара, приготовленного на случай неуспеха первого? Я сейчас иду проводить мать и сестру; когда они окажутся в безопасности, дома, я ворочусь, потому что рука мужчины никогда не бывает лишней среди смятений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю