412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 21)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 96 страниц)

Глава XXIX. Съезд двух партий

Жюно был очень привязан к своим товарищам. Все, кто служил в Итальянской или Египетской армии, оставались друзьями его, и потому-то он хотел в первый же день своего брака дать обед восьми или десяти военным братьям. Напрасно мать моя, которая все думала привести его на путь хорошего общества, доказывала, что это не в обычаях, что разве у какого-нибудь подмастерья столяра дают обед на другой день свадьбы. Жюно стоял на своем твердо, и матери моей пришлось пригласить к себе друзей, которых он назвал ей.

– Но приедут ли они ко мне? – спросила она. – Они ведь не знают меня.

– Без сомнения, приедут, – отвечал Жюно.

И приглашения были тотчас посланы Дюроку, Ланну, Евгению Богарне, Раппу и некоторым другим. У Жюно еще оставались друзья в Египте: Бельяр, Деженетт и другие, но все бывшие в Париже съехались по приглашению моей матери.

Этот обед чрезвычайно любопытен тем, что в первый раз тут явилось полное собрание всех партий. Не только друзья моей матери сидели подле семейства Бонапартов, но круг увеличивался еще теми знаменитыми людьми, которых я сейчас назвала.

Их имена часто поражали слух мой среди патриотических восклицаний французского народа, при каждой новой победе наших армий; но я никогда не видела этих людей. Я знала только Моро, Макдональда, Бернонвиля, которых мы встречали довольно часто у госпожи Леклерк, и, не знаю почему, я не чувствовала к Моро той приязни, какую возбуждала во мне слава Клебера, Гоша и Массена. Но здесь не место говорить об этом.

Таким образом, я была чрезвычайно рада узнать наконец людей, которые помогали Бонапарту и стали для него добрыми товарищами, а вместе с тем и хорошими работниками в постройке здания славы, где укрывался теперь прекрасный французский народ, гордо смеясь над теми, кто хотел покорить его. Я, кажется, довольно показала свой образ мыслей, и читатели могут судить, что чувствовала я в этот день.

Генерал Ланн тоже тогда недавно женился. Он даже опередил Жюно и уже три недели был супругом девицы Луизы Геэнек. Ланн, тогда двадцати восьми лет, мужчина высокого роста, имел стройную талию и ноги и руки замечательной красоты. Лицо его было некрасиво, но выразительно, и когда голос его произносил одну из тех мыслей, которые породили дела, давшие ему прозвище Роланда французской армии, то небольшие глаза его вдруг делались огромными и метали молнии. Жюно говорил мне, что почитает Ланна храбрейшим в армии, потому что его мужество не изменялось от случайностей, которые действуют почти на всех военных. Он обладал одинаковым хладнокровием, входя в свой шалаш или приближаясь к убийственному огню посреди битвы, в обстоятельствах самых затруднительных. К этим бесценным преимуществам, говорил Жюно, надобно прибавить быстроту взгляда, сообразительность и верную оценку обстоятельств, чего не встречал он ни в ком, кроме Первого консула. По мнению Жюно, Ланн соединял в себе, больше всех других, качества, необходимые для совершенного военачальника. Сверх того, в нем были доброта, верность в дружбе, истинная любовь к отечеству и сердце настоящего француза. От лучших времен республики у него не осталось никаких кровавых воспоминаний, кроме воспоминаний о пролитой им крови неприятеля[69]69
  Замечательно, что Ланн никогда не хотел отрезать свою косу. Напрасно Первый консул просил, даже умолял его об этом: он никак не соглашался отделить от себя эту часть своего туалета и всегда носил косу, довольно толстую и короткую, волосы, остриженные envergette (высоко поднятые надо лбом), напудренные и напомаженные. Эта причуда едва не рассорила его с Жюно, когда тот заставил остричь волосы всем в знаменитой Аррасской дивизии, а потом и во всей армии.


[Закрыть]
.

После Ланна Жюно называл мне Дюрока, который был, я думаю, годом моложе его. Он был хорош собой, почти такого же роста, как Ланн, так же строен, но гораздо благороднее в обращении. Лицо его могло нравиться, но я не находила его особенно приятным. Глаза Дюрока были довольно большие и навыкате, так что взгляд его не всегда гармонировал с улыбкой. Это позволяло тем, кто не любил его, говорить, что он неискренен. Но я, истинный друг его, могу сказать, что знала душу его едва ли не лучше всякого другого, я смею утверждать, что его доброта и характер были совершенны. Дюрок был таким же другом мне, как и Жюно. С 1801 года и до самой его смерти мы оставались в неизменной дружбе, как брат и сестра. Разные обстоятельства вызвали его доверие ко мне, он доверял мне сначала невольно, а потом совершенно по собственному расположению; особенно в одном случае, который должен был составить счастье всей его жизни, но сделался только причиной несчастья. Множество писем его, писанных из всех стран и хранящихся у меня, доказывают, что рана его долго не заживала…

Дюрок обладал замечательными способностями. Бонапарт, знаток людей, отличал его среди товарищей и посылал для исполнения своих приказаний к иностранным дворам тогда, когда нужно было не только говорить: Император, мой государь, приказывает вам то или другое. У меня есть письмо Дюрока, писанное из Петербурга; он говорит о слишком лестном мнении, какое имели о нем при дворе. Но и через двенадцать лет, когда посетил меня император Александр и многое рассказывал о лицах наполеоновского двора, которых посылали к нему, я услышала (в 1814 году) о Дюроке то же мнение, какое имел он о нем в 1802 году. Не место упоминать здесь о событиях более поздних; но я часто буду иметь случай указать, что Дюрок не только не был неблагодарным в отношении Бонапарта, как уверяет в этом легкомысленно Бурьен, но и навсегда остался преданным ему, как многие другие из его верных соратников.

О внешности Дюрока я сказала уже почти все. Волосы у него были черными, как и глаза; нос, подбородок, щеки – все это имело тот же недостаток, что и глаза, то есть было слишком кругло, отнимало всю выразительность черт, придавая выражению лица какую-то неопределенность.

Полковник Бессьер (тогда он имел еще только этот чин) так же находился в числе искренних друзей Жюно[70]70
  После эта дружба расстроилась. Я всегда сожалела о причине размолвки их, столь ничтожной и смешной, насколько это возможно, особенно между такими людьми, как Бессьер и Жюно. Я была судьею между ними и должна сказать, что не всегда оправдывала Жюно.


[Закрыть]
. Он был одних лет со всеми своими товарищами, ростом выше Ланна и тоже уроженец юга: и у него, и у Ланна произношение обличало это совершенно. У него были прекрасные зубы, глаза немного косили, но не настолько, чтобы это делало его неприятным; цвет лица скорее хороший, нежели дурной; но, как и генерал Ланн, он имел страсть к пудре. Волосы висели с каждой стороны его лица собачьими ушками, а вместо Ланнова катогана у него имелась длинная и тонкая коса на прусский лад.

Дюрок служил полковником в гвардии с Евгением Богарне, и про них рассказывали, что оба они жадно наслаждались всеми радостями, какие доставляют богатство и молодость. Евгений Богарне был еще ребенок, но уже обещал быть тем, кем видели его после. Это был милый и даже прелестный мальчик, но с такими же испорченными зубами, как и у его матери. Все в нем отличалось изящной светскостью, тем более привлекательной, что она соединялась с откровенностью и веселостью обращения. Смешливый, как ребенок, он никогда, однако ж, не засмеялся бы от шутки дурного тона. Он был любезен, чрезвычайно вежлив без угодливости и насмешничал без малейшего оскорбления: это дарование, мимоходом сказать, потеряно теперь. Богарне очень хорошо играл в комедиях, пел очаровательно, танцевал не хуже своего отца[71]71
  Которого называли прелестный танцовщик. Хоть его род и был старинным, однако Богарне не ездили в королевских экипажах, и Жозефина (госпожа Богарне) не была представлена ко двору. Лишь мужа ее приглашали на балы как отличного танцовщика – с ним часто танцевала королева.


[Закрыть]
и вообще был очень приятный человек. Он одержал победу над моею матерью: кажется, специально хотел понравиться ей, и это удалось ему совершенно.

Рапп тогда был таким же, как и через двадцать лет, когда у него прибавилось несколько ран и огромное брюхо. Жизнь при французском дворе и дворах иностранных не произвела на него ни малейшего воздействия: он оставался превосходным человеком с добрым сердцем, но был самым неловким, самым смешным созданием, какое только Бог пускал в мир для роли светского человека. Но его любили и уважали, потому что Рапп был точно достоин этого. Он не сумел при дворе сбросить своей грубой, тяжелой коры, но зато сохранил прекрасную душу чистой и непорочной, сохранил доброе, редкое сердце. Я и Жюно имели доказательства этого: в свое время я представлю их.

Из всех друзей Жюно я особенно желала узнать Бертье. Я встречала его, и даже часто, у госпожи Висконти, но лишь мимоходом; а в это время имя Бертье было очень тесно связано с именем Бонапарта.

Почитаю ненужным говорить о лице Бертье: в нашем распоряжении осталась тьма портретов, и из них многие очень схожи с оригиналом. Но для любопытных скажу, что он был невысок ростом и дурно сложен, хоть и не уродлив. Голова его была велика для такого маленького туловища и покрыта волосами скорее курчавыми, цвета не черного и не русого; нос, глаза, лоб, подбородок – все это было как должно, но все-таки как-то нехорошо. От природы безобразные руки его сделались, наконец, ужасны: он беспрестанно грыз ногти; ноги были под стать рукам, только что он не грыз на них ногтей. Прибавьте ко всему этому, что он заикался и делал если не гримасы, то движения столь странные, что очень забавлял тех, кому не было нужды до его знатности. Но довольно о внешности[72]72
  Добавлю, впрочем, что он был самый безобразный из трех братьев. Цезарь Бертье был лучше его, а Леопольд – лучше Цезаря. Госпожа д’Ожеранвиль, сестра их, походила на Александра.


[Закрыть]
. Сам он, то есть сердце его, душа, ум будут изображены мною после. Предварительно скажу, что он был человек превосходный, хоть и слабовольный до такой степени, что это портило множество хороших качеств, которыми наделила его природа. Но я решительно отвергаю уверения многих биографов его: он любил не только Наполеона, но и многих своих военных товарищей. Он даже не боялся гнева императора, прося за своих друзей, когда они совершали какие-нибудь проступки. Бертье был добрый человек, в полном смысле этого слова.

– Здесь нет теперь лучшего, самого милого моего друга! – сказал Жюно, представляя мне поочередно своих товарищей. – Он в Италии, но скоро возвратится со своей женой, которой я представлю тебя, и вы будете с нею друзья, потому что я и муж ее любим друг друга как братья.

Речь шла о генерале Мармоне.

Жюно просил мать мою также пригласить господина Лавалетта. Не знаю, какую должность занимал он тогда, и даже не помню, был ли еще адъютантом Первого консула. Он уже имел ту нелепую наружность, которую знали мы всегда… Что-то вроде Бахуса, на коротких ножках, с брюшком, которое только росло, и с комическим лицом, потому что глаза у него были маленькими и нос с горошину – между двух толстых щек; таков был Лавалетт! На голове его можно было насчитать даже не клочки волос, но каждый волосок отдельно.

Однажды в Египте кто-то из штаба главнокомандующего явился к завтраку с черным крепом на рукаве.

– Кто умер у тебя? – спросил генерал.

Человек в трауре отвечал торжественным голосом:

– Генерал! Неукротимый пал в пустыне.

Надобно знать, что каждый из волосков господина Лавалетта имел свое название: один назывался Непобедимый, другие – Страшный, Храбрый и, наконец, Неукротимый, потому что эти бедные остатки растительности торчали всегда дыбом, правда, не от гребня (что было ему тут делать?), но от маленькой белой руки с розовыми выпуклыми ногтями[73]73
  У Лавалетта были руки, которыми гордилась бы женщина.


[Закрыть]
, которая беспрестанно взбивала их. Эти несчастные волоски были известны всему главному штабу, и когда один из них переходил от жизни к смерти, его обыкновенно поминали чем-нибудь; когда Неукротимый пал, по нему надели траур.

Теперь надобно сказать, что помещалось внутри этого смешного человечка. Господин Лавалетт был человек умный. Он прелестно рассказывал множество анекдотов, которыми была набита его чрезвычайно вместительная память. Он много видел, много помнил и с развитым умом соединял редкий дар, которым природа награждает только своих любимцев: чрезвычайную ясность, блеск и остроту мыслей и рассказа. Лавалетт был человек, конечно, не с высокими дарованиями; по крайней мере не так, как я понимаю это (хотя, признаюсь, требую многого). Он, без сомнения, был человеком умным. Ужасное и постыдное преследование, которому он подвергся, заставило его спасаться от потока, чтобы не быть захваченным им на том возвышении, куда и не подумал бы он всходить, если б мирно и спокойно оставался в своем доме. Он имел много достоинств: добрый отец, добрый муж, верный друг. Это последнее качество увлекло его слишком далеко.

Женитьба его оказалась довольно странной. За несколько дней до отправления в Египет он женился на Эмилии Богарне, дочери маркиза Богарне, деверя госпожи Бонапарт. Родители ее развелись: отец женился на немецкой каноннице, а мать вышла замуж за негра. Бедная девушка осталась беспомощной сиротой, но она была восхитительно красива, тиха, добра и превосходно воспитана благодаря попечениям тетки. То, что в нее влюбился Лавалетт, было в порядке вещей; но что странно, она ответила на его любовь всем сердцем. Они поженились, и муж отправился в Египет, а в Европе оставил прелестнейшую из жен.

Несчастье заключалось в том, что бедное брошенное дитя не было защищено ни от чего. Семнадцати лет она оставалась еще без прививки от оспы, а эта ужасная болезнь особенно любит хорошенькие личики. Армия не доплыла еще до Мальты, когда госпожа Лавалетт, счастливая тем, что избежала смерти, стала обладательницей другого лица.

Эмилия была в отчаянии и сначала хотела умереть. Она видела себя страшною, но в действительности не так переменилась, чтобы приходить от того в отчаяние, и многие женщины удовольствовались бы остатками ее красоты. Она сохранила ослепительную белизну кожи, прелестные зубы, нежный взгляд, прекрасную талию, короче говоря, оставалась еще прекрасной особой, но уже не той, на которой женился Лавалетт. Она послала ему в Египет портрет свой, но, кажется, он достался англичанам. Впрочем, каково бы ни было впечатление Лавалетта, когда он нашел по возвращении не ту, которую оставил, я не думаю, чтобы, испытывая прежние нежные чувства, он дал заметить, что любовь его переменилась. Однако, кажется, Эмилия предполагала именно это. Тихий характер ее не позволял выказывать тайные мысли, но беспрерывные слезы, глубокая задумчивость, явно выражаемое отвращение к жизни часто докучали этому доброму, превосходному человеку…

В первый день моего брака Люсьен, тогда министр внутренних дел, не мог приехать на обед; но меня собралось поздравить все семейство Бонапарт. Госпожа Мюрат, хотя вскоре собиралась родить, приехала тоже. Она была в черном бархатном платье, чтобы скрыть свою полноту, как она сказала; на самом же деле, полнота ее казалась необыкновенной. Что касается госпожи Леклерк, она, как всегда, оставалась прекраснейшей из прекраснейших. Я сказала и повторю еще: госпожу Леклерк не видели во всей ее красоте, если видели уже по возвращении из Сан-Доминго.

В этот день на госпоже Бачиокки был наряд, который я запомнила. Она председательствовала утром в литературном обществе, куда хотела принять всех знакомых ей умных женщин, и предметом обсуждения стал костюм принимаемых членов.

– Я придумала образ, – заявила она, – и, чтобы меня лучше поняли, сама выполнила его. Эти дамы будут в таком наряде.

На голове у нее была кисейная вуаль, вышитая шелками всех цветов и прошитая золотом; сверху прикололи лавровый венок, как у Петрарки и Данте. Длинная туника и платье с полушлейфом, совсем без рукавов, а сверх всего этого огромная шаль в виде мантии, – таков был туалет ее, в котором видели мы элементы и еврейские, и греческие, и римские, и средневековые; словом, все, кроме изящного французского вкуса.

На предыдущих страницах я представила несколько персонажей, теперь надобно показать странную комедию, которая разыгралась в зале из-за соединения в нем двух партий. Одна сторона старалась скрыть презрение к другой чрезвычайной вежливостью; но вежливость эта была только данью хозяйке дома, которая сделалась матерью одного из противников. Впрочем, время от времени все же вырывались насмешливая улыбка или словцо, сказанное тихо, но с таким выражением лица, что оно заменяло звуки. Только папенька мой, господин Коленкур, едва ли не один из всех в своей партии, искренне веселился в тот день и поздравил меня с откровенностью солдата, вежливостью придворного и от чистого сердца. Но любопытна была встреча его с Раппом. Они виделись в Тюильри у госпожи Бонапарт, и, как будто Коленкур должен был только туда и выезжать из дому, Рапп вскричал, увидев его:

– Как, черт возьми! Да что делаете здесь вы?

– Я скорее могу задать этот вопрос вам, – отвечал Коленкур, – потому что двадцать пять лет знаком с госпожой Пермон и никогда не видал вас у нее. Каким образом вы обедаете здесь сегодня?

Он прошел через гостиную и спросил меня тихонько, посещал ли нас ранее этот толстяк (он указал на Раппа). Я отвечала, что нет.

– Это невозможно!

Я снова уверила его, что точно не был.

– Но, по крайней мере, вы получили от него карточку?

– Совсем нет.

– Полноте! Повторяю вам, что это невозможно; вы, верно, были в рассеянности, любуясь своим свадебным подарком, и не заметили его. Возможно ли, чтобы человек, который обедает за столом в хорошем доме, пришел туда, как в трактир, без предварительного представления…

Покуда он говорил это с большой горячностью, Рапп, который не терял его из виду, подошел к нему тихонько сзади и закричал в ухо:

– Что вы тут рассуждаете, мой милый? В день брака старики находятся под арестом.

Он схватил его за талию, поднял в воздух, как ребенка, и поставил в нескольких шагах от меня.

Господин Коленкур был добр, и за то любили его все друзья; но эта доброта скрывала силу характера, известную только тем, кто общался с ним ежедневно. В таких случаях он становился настоящим французским дворянином, во всем полном значении этого слова. Он резко вырвался из объятий Раппа, потом взглянул на него строго и сказал:

– Полковник! Ни вы, ни я еще не так стары и уже не так молоды для подобных шуток. – Он поклонился ему с благородством и подал мне руку, говоря: – Не угодно ли посмотреть, что там происходит?

Мы прошли через комнату моей матери, наполненную гостями. Видя, в каком он волнении, я посадила его в своей комнате, в которой маменька устроила еще один будуар. Жюно между тем искал меня и удивился, когда увидел, что я утешаю моего старого друга. Тот отнесся к случившемуся совсем иначе, нежели я, и думал требовать у полковника Раппа ответа.

Мы описали все дело Жюно. Он пожал плечами и, взяв Коленкура за обе руки, крепко сжал их в своих с самым дружеским видом, потому что всегда изъявлял величайшее уважение в отношении этого превосходного человека.

– Я улажу это, мой друг. Рапп, может быть, не знает обычаев света, который долго был ему чуждым; но это самое честное, самое доброе создание, так же как самый храбрый человек. – И Жюно хотел возвратиться в гостиную, когда Коленкур остановил его.

– Нет, позвольте! – сказал он. – Я не хочу, чтобы вы у него вымаливали извинения для меня. Полковник Рапп обидел меня, он должен понять это, загладить или…

– О, не беспокойтесь! – отвечал Жюно с важностью, может быть притворною. – Я не заставлю вас сказать или сделать что-нибудь неприличное. Вы полагаетесь на меня, не правда ли? Но могу уверить вас, что Рапп способен драться даже с самим собой, то есть убить себя, когда узнает всю неприличность своего поступка.

В самом деле, не прошло и пяти минут, как мы увидели, что Жюно идет назад с Раппом, который был готов кинуться в ноги Коленкуру, просил прощения, извинялся, и, словом, отдавал себя на его волю за то, что был груб.

– Жюно заметил мне также, – прибавил он, обращаясь ко мне, – что я виноват перед вами, сударыня, потому что при вас поступил так необдуманно. Но в этом я могу уже и не просить прощения, потому что извиняются только в таком случае, когда были виноваты с намерением.

Видя, что мы все трое смеемся, он вскричал:

– Ну! О чем же вы смеетесь?.. Да, да… Я говорю, что просить прощения надобно только тогда, когда хотели сделать дурно. Разве это не правда?

– Вы добрый, славный малый! – улыбнулся Коленкур. – Я хочу быть вашим другом, полковник. – И он протянул Раппу свою маленькую худую руку.

Эта маленькая сцена осталась незамеченной среди толпы и движения в комнатах, и мы не говорили о ней никому. Но следствием ее стало то, что мать моя возненавидела бедного Раппа и не могла его видеть без того, чтобы не оказать ему приема почти невежливого.

Что касается Коленкура, он вспоминал об этом случае только для того, чтобы посмеяться вместе с нами. Но испытания его еще не кончились. Через несколько дней он обедал у меня вместе со многими друзьями Жюно и особенно выделил генерала Ланна.

– Вот этот нравится мне больше всех из новых друзей ваших, милое дитя мое! – сказал он. – У него прекрасная выправка военного и, сверх того, что-то такое… что нравится. Да, генерал Ланн очень по сердцу мне. Не угодно ли вам представить меня ему?.. Очень, очень хорош, очень…

Вместо всякого ответа я подала ему руку, и мы подошли к Ланну, который разговаривал в углу гостиной с Жюно.

– Генерал, – сказала я. – Позвольте мне представить вам господина Коленкура, старого генерала, почтенного и уважаемого. Он знаком со славою и хочет познакомиться с вами.

Доброе лицо Ланна вдруг прояснилось искренней улыбкой.

– Это по-рыцарски! – сказал он, немилосердно тряся его руку. – Я люблю старых служивых: от них всегда чему-нибудь научишься. А в каких войсках служили вы? В двуногих или четвероногих?..

Жюно тихо сказал Ланну несколько слов, и обхождение того переменилось мгновенно. Он был все тот же, потому что и не думал оскорблять моего старого друга; но в его голосе и взгляде появилось выражение почтительности.

– А, так вы отец двух храбрых молодцов, из которых один уже полковник карабинеров! Верно, и вы принадлежите к храбрецам!.. Вы для отечества воспитали своих сыновей и не продали их иностранцам, как многие другие!.. Вы человек честный, и я должен поцеловать вас. – Он обхватил Коленкура и прижал к себе из всех сил.

– Ну, как он показался вам? – спросила я Коленкура, когда мы удалились.

– О, хорош!.. Очень хорош!.. Только я ожидал увидеть другого человека!.. Помилуйте, у него такой язык, и он так бранится! У меня волосы встали дыбом… Однако ж, за всем тем, он славный малый, настоящий солдат.

– Но как же вы ожидали встретить в генерале Ланне что-нибудь другое, кроме отличного военного, храброго, умеющего только бить неприятелей?

– Что сказать вам, мое дитя?.. Его проклятая прическа обманула меня. Я думал, что в человеке такого вида есть что-нибудь из старинного обхождения…

– Как? – возразила я с изумлением. – Так вы судили о Ланне по его напудренной косе?.. Счастье же, что вы не встретились еще с генералом Ожеро, потому что с ним вы ошиблись бы гораздо сильнее.

В это время прошел мимо нас высокий мужчина, поклонившийся мне с почтительным выражением, которое явно показывало человека образованного.

– А это кто такой? – спросил меня Коленкур. – Он, кажется, в пудре!..

– Это полковник Бессьер. Не угодно ли, чтоб я представила вам его?

– О, нет, нет! – отвечал он с живостью. – Довольно на этот раз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю