Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 78 (всего у книги 96 страниц)
В первых числах сентября французская армия начала дефилировать для вступления в Португалию. Наконец и восьмой корпус начал свое движение: минута разлуки моей с мужем наступила… и была ужасна! Он трепетал за свое дитя и за меня; я боялась за свое дитя и за него. Не без страха я думала и о себе, хотя болезнь поселила во мне большое отвращение к жизни. Но я была необходима невинному существу, которое носила, и смерть моя могла сделать сиротами трех детей, которые молились Богу за своего отца и за меня в пятистах лье от пустыни, где я плакала и молилась за них.
Наконец мы расстались: он отправился в Португалию, а я поехала в Сьюдад-Родриго. Генерал Како, тогдашний начальник этого города, был предуведомлен и приготовил мне квартиру, которая, говорил он, могла быть прилична, то есть защищала меня от дождя, падающего ручьями в это время года на бесплодные, пустынные горы.
Я могу долго описывать Сьюдад-Родриго, но это не даст понятия о том, что такое была эта груда обломков, посреди которых, как вехи, стояли несколько домов, поддерживаемые огромными блиндажами, что придавало печальную мрачность тесным улицам и домам этого ужасного места, без того уже темного. Когда я въехала в город, сердце мое сжалось и я невольно закрыла глаза.
Генерал Како ожидал меня у дверей дома, приготовленного для меня, едва ли не лучшего в городе. Дом остался цел, потому что стоял в отдалении, это был дом одного каноника, который тоже бежал при общем бегстве. Под блиндажами видели только бродивших солдат, раненых или больных, оставленных Массена, которые больше походили на тени, нежели на людей, предназначенных для защиты города. Между тем они должны были сражаться в случае нападения на город.
Сьюдад-Родриго – самое дикое и бесплодное место на всем Пиренейском полуострове: ни одного дерева нет вокруг старых его стен. Вы сказали бы, глядя на горы без зелени, что проклятие Бога иссушило тут все. Но этот печальный вид оставался не единственным несчастьем нашим: у нас не было ничего. Даже за золото не могли мы купить самой простой, обыкновенной пищи: крестьяне бежали, земля стала пустыней.
Я устроила себе комнату в верхнем этаже, потому что в нижнем было темно от блиндажей. Там занималась я шитьем белья для моего ребенка, часто смачивая слезами нитку, которой сшивала крошечные наряды. Я не получала писем из Франции около месяца, с того времени как французская армия выступила в поход, и за это время мне не пришло также ни одного известия ни о Жюно, ни об армии. Никогда раньше не случалось, чтобы шестидесятитысячная армия перешла реку, вступила в другую страну, и на другой день наступило бы глубокое безмолвие, будто смерть поразила их всех.
В тот день, о котором я говорю, у меня был генерал Како, он казался мне встревоженным более обыкновенного и говорил – причем больше, нежели следовало бы говорить при женщине в моем положении – об опасностях, каким я подвергалась в Сьюдад-Родриго:
– Дон Хулиан знает, где вы, и хочет захватить все здесь; это подвергает опасности также и меня с моим гарнизоном.
Я не могла удержаться и поглядела на него с таким выражением, что он потупил глаза.
– Будьте спокойны, генерал! – сказала я. – Если на вас нападут (чего я, однако, не ожидаю), то двести человек моего прикрытия окажутся гораздо полезнее ваших убогих солдат, которые, вон, видите, бродят под блиндажами, как тени. Так что, думаю, вам гораздо спокойнее с тех пор, как я приехала сюда.
Из полученного письма я узнала, что в Саламанку приехала французская кормилица, назначенная мной, и моя ключница, госпожа Гельд, вместе с горничной, потому что я лишилась своей.
Я должна сказать несколько слов о своей кормилице: это была женщина необыкновенная. Когда я родила моего сына Наполеона, Жюно, всегда привязанный к Бургундии и думающий, что нет ничего хорошего в других местах, хотел, чтобы кормилица его сына была также оттуда. Мои золовки выбрали мне одну и отыскали ее с таким тщанием, будто невесту для какого-нибудь индийского царя. После всех этих забот, после всех изысканий ко мне приехала толстая, высокая и довольно красивая женщина; но она стала кормить моего сына молоком тощим и дурным, и ребенок стал худеть. Боделок, мой медик и человек проницательный, осмотрел ее и открыл, что она уже три месяца беременна.
Тогда я стала просить своих знакомых, чтобы они помогли мне. Все бросились искать на другой же день утром, и еще до полудня в моей гостиной находилось уже двадцать кормилиц, а от запаха молока можно было лишиться чувств. В числе этих женщин была одна, высокая, складная, с прелестными зубами, с живым и всегда веселым взглядом, щеки ее были круглы и румяны. Она заявила, что хочет сначала видеть ребенка, потому что, объяснила она, ребенок может умереть. Эта откровенность понравилась мне. Короче, я выбрала ее, и с той минуты ни разу не имела повода упрекнуть ее в чем-нибудь.
Роза воротилась домой, когда перестала кормить Наполеона. Жалованье и множество подарков, сделанных ей мною, составили для нее небольшое состояние. Однажды она пришла ко мне в дом наведаться о моем здоровье, потому что любила меня и, зная, что я живу в Испании, посреди этих демонов, как называла она испанцев, беспокоилась. И тут она услышала, что я беременна, больна, и это в глубине Испании! Она спросила, на каком месяце беременности была я, и ушла, не говоря ничего. На другой день она принесла письмо и попросила, чтобы его тотчас отправили мне.
Это письмо было трогательно: она просила в нем, чтобы я позволила ей приехать и кормить моего сына или мою дочь. Я знаю, говорила Роза, что вы не кормили своего первого ребенка и, конечно, не станете кормить другого. Она была беременна, так же как и я, и готовилась родить в октябре, а я ожидала своего разрешения в ноябре. Роза просила у меня одной милости: чтобы я взяла мужа ее к себе в лакеи. Она не могла оставить его во Франции, но не могла и допустить, писала она, чтобы я родила в этой погибельной Испании и у меня не было чистого, здорового французского молока для моего ребенка.
Превосходная женщина! Можно угадать, согласилась ли я на ее предложение, которое было милостью больше для меня, чем для нее!
Через несколько дней генерал Како сказал мне с таинственным видом:
– Важные известия! Говорят, что Массена дал большую битву и потерпел поражение…
Я не могла не вскрикнуть.
– Успокойтесь, – прибавил он, – корпус герцога Абрантеса не участвовал в сражении. Дрался маршал Ней. Пусть теперь не хвастает – его так же пощипали, как и других.
Несмотря на уверения Како, мной овладело одно из тех ужасных беспокойств, которые лишают пищи и сна. Я делала все возможное, чтобы получить хоть какое-нибудь известие о Жюно, но ничто, ничто не доходило ко мне. Наконец, однажды, когда я погрузилась в самые печальные думы, мне сказали, что какой-то человек, дурно одетый, просит переговорить со мной. Это был португальский крестьянин – он принес мне письмо от Жюно. Понимая, как должна была я страдать, не имея о нем никаких известий, Жюно написал мне три письма и поручил трем крестьянам доставить их, обещая, что я заплачу двести реалов, если письмо будет доставлено. Это было еще мало за радость такой минуты!
Кто не был в моем положении, тот не может оценить всего счастья, какое почувствовала я, получив от Жюно письмо. Но назавтра, когда я хотела отвечать ему с тем же отважным курьером, который уверял, что дойдет благополучно, я снова погрузилась в прежнюю тоску. Письмо Жюно было отправлено месяц назад. Сколько событий могло произойти за это время! А я, что стала бы я отвечать ему? Со дня приезда своего в Сьюдад-Родриго я только один раз получила известия о наших детях! Я могла только оплакивать одиночество, которое окружало меня, и если не написала последнего прости своему лучшему другу, отцу моих детей, то единственно боясь опечалить его; я была уверена, что скоро умру.
Сын мой родился чрезвычайно слабым: я столько страдала! Бедный цветок, он возник посреди бурь, в пустыне, без всякой защиты! О, сколько раз я плакала над его крошечным личиком, еще синим от испытанных мною страданий! Но эти слезы были очень сладки: в ужасные часы, когда я воображала, что все погибло для меня во вселенной, Бог послал мне это милое, ангельское существо сказать, что я должна жить и перевезти его в истинное его отечество. Жюно хотелось назвать сына его Родригом, и я уже готова была дать ему это имя, но потом мне оно разонравилось, и я назвала своего сына Альфредом.
Глава L. Новости из Франции
Вскоре я переехала в Саламанку и заняла дом, где прежде жил маршал Ней, в самой уединенной части города. Дом был без мебели, как обыкновенно водится в Испании, но генерал Тьебо устроил мое жилище, и я жила очень удобно. Сын мой был совершенно здоров и, по простонародному выражению, цвел, как розовый бутон. Я наконец получила из Франции известия, и очень счастливые, о своих детях. Будущее казалось мне прекрасным; я была еще молода и не знала многого, что узнала после: никогда не нужно строить замков на том, что называют верным счастьем.
Известия, полученные мною из Франции и доставленные герцогом Истрийским, отличались странным характером: это была самая причудливая смесь успехов, поражений, потерь, возвышений, благосклонностей и немилостей. Тут были немилость к Фуше, взятие англичанами Иль-де-Франса, присоединение к Французской империи Ганзы, Голландии и множества мелких владений. Кроме того, мы взяли Вале. Французская империя занимала тогда пространство от 54-го до 42-го градуса широты, что дало господину Семонвилю возможность сказать в одном из своих донесений Сенату: «После десяти лет борьбы, славной для Франции, самый удивительный гений, какой только являлся в мире, соединил в своих торжествующих руках части империи Карла Великого».
Но другое постановление Сената объявляло, что государство должно представить сто двадцать тысяч конскриптов 1810 года; причем новобранцев из приморских департаментов следовало не оставлять для сухопутной судьбы, а отдавать во флот.
Во всех получаемых мною письмах встречалась информация о том, что со времени своего брака император во многих отношениях переменился. Я думаю, собственное положение заставляло его беспокоиться. Чем более увеличивался колосс Империи, тем более он должен был внушать забот тому, кто довел его до такого фантастического, дивного могущества. Дела уже дошли до той точки, когда самые завоевания внушали радость, смешанную с беспокойством. Так, по крайней мере, говорили мне, когда император наш овладел герцогством Ольденбургским. Он, конечно, имел для этого побудительную причину в виде укрепления континентальной блокады всего северного побережья. Но император Александр не мог довольствоваться такими причинами. Государь, владения которого мы заняли, был его родственником, и, узнав об этом, он не мог удержаться от явного изъявления гнева. «Император Наполеон – слишком большой эгоист», – заявил он. Слова, особенно примечательные в год, предшествовавший бедствиям нашим в России.
Жизнь кипела в то время так бурно, что, обращаясь к этой необычной эпохе, всякий раз чувствуешь новую горячку воспоминаний. Слава наша еще сверкает так часто! Еще гордятся именем француза; это имя заставляло врата отворяться и стены падать. Сюше взял Тортосу, на что ему понадобилось всего тринадцать дней, хотя гарнизон там был многочисленный, съестных запасов было довольно, а припасов – еще больше. «Теперь, – сказал император, – маршальский жезл ожидает его в Таррагоне». И Сюше двинулся на Таррагону. «Ну уж этой не взять ему!» – говорили мне пленные испанцы и англичане, бывшие с нами в Саламанке. Но волшебны были слова, сказанные императором генералу Сюше о маршальском жезле! И Таррагона пала, как и другие укрепленные города Испании. Вот только развалины ее покрыло множество французских трупов[213]213
Осада Таррагоны продолжалась больше двух месяцев, были сделаны пять приступов, Сюше при этом завоевании, хоть и очень важном, потерял много людей. Мы уже приближались к тому времени, когда надобно было считать потерю в людях.
[Закрыть].
Примерно в это же время английский парламент торжественным актом вверил регентство принцу Уэльскому. Кажется, я уже писала об отвращении, которое чувствовал Наполеон к принцу и ко всем его действиям. Он упоминал его имя не иначе как с унизительным эпитетом. Принц отвечал на это умно (потому что был умен), но неловко и с какой-то искусственной простотой. В подобных случаях смешивается все, и если на такую игру ставят царства, народы превращаются в жертву и страдают. Нет сомнения, что ругательные книжонки, тысячами изданные с обеих сторон после разрыва Амьенского договора, растравляли раны и без того болезненные[214]214
Принц Уэльский вступил в управление королевством лишь к 1812 году. Сколь ни ограничена в Англии эта власть, однако тот, кто имеет ее, может устраивать многое в делах Европы.
[Закрыть].
В это же время случились события частные, но также очень неприятные: одно – отставка графа Дюбуа, префекта парижской полиции, незаменимого для императора в своей деятельности, дарованиях и привязанности; другое – поступление герцога Ровиго в министерство полиции.
Во всех известиях, которые получала я, мне твердили о новой императрице. И сколько разных мнений было выражено на ее счет! Особенно странно в этом отношении прозвучало письмо кардинала Мори: «Тщетно было бы пытаться дать вам понять, как любит император нашу очаровательную императрицу, – писал мне кардинал. – Да, это любовь, и на этот раз любовь истинная. Он влюблен, говорю я вам, влюблен, как не был никогда в Жозефину, потому что, надо вспомнить, он не знал ее молодой: когда они соединились, ей было уже за тридцать. Напротив, эта молода и свежа, как весна. Вы увидите ее и наверняка придете в восхищение».
Кажется, кардинал больше всего пленился роскошью красок на щеках Марии Луизы. Я увидела ее уже после того, как она родила: она сделалась гораздо бледнее, однако все еще казалось мне очень краснощекой, особенно когда ей становилось жарко, потому что на щеках ее был красный, а не розовый оттенок.
«И если бы вы знали, – писал мне еще кардинал, – если б вы знали, как императрица весела, приятна, как она искренна с теми, кого император принимает в свое дружеское общество! Вы увидите, как она любезна. Уверяю вас, императрица очаровательна для тех, кого император благосклонно допускает на маленькие собрания у себя в Тюильри. Туда съезжаются по вечерам, играют с их величествами в реверси, в бильярд, и императрица устраивает так много приятностей, так много милых пустячков, что по глазам императора видно, как ему хочется расцеловать ее. Там-то я желаю видеть вас, герцогиня, и господина парижского губернатора, потому что вы насладились бы счастьем императора нашего».
В то же время другие писали мне, что на вечерах императрицы, – до того как приходил туда император, – одно из величайших удовольствий доставляла она сама своим искусством, или, вернее, способностью шевелить ушами. Способность довольно странная, и, кажется, я не знаю, чтобы кто-нибудь другой обладал ею[215]215
Двигая мускулами челюсти, императрица шевелила своим ухом почти вокруг. Нелегко понять, как она совершала это круговое движение, но она совершала его.
[Закрыть].
Император хотел, насколько возможно не нарушая этикета, избегнуть неудобства, которое часто не только выводило его из терпения, но и делало несчастливым с императрицей Жозефиной: я говорю об окружавших ее людях. Мария Луиза, молодая, не знающая обычаев света (хотя она знала дворцовый этикет), привыкшая к величайшему домашнему уединению и к жизни совершенно семейственной, нисколько не удивилась порядку, предписанному ей, и не скучала. Император сказал, что она не должна видеть ни одного мужчины в своих комнатах, исключая Паэра, учителя музыки; но и тут было приказано придворной даме ни на минуту не оставлять императрицы. Однажды император нежданно приехал к Марии Луизе в Сен-Клу и заметил в углу комнаты мужчину, которого не узнал сразу; гнев был первым движением его, и он вспылил до того, что сказал грубое слово дежурной даме, кажется, госпоже Бриньоль. Она извинялась, говоря, что это Бьенне[216]216
Бьенне был золотых дел мастер императора, так же как Одио и многие другие. Он уже не был молод, но, я думаю, и в двадцать лет он не был опаснее, чем в то время.
[Закрыть], который должен был приехать, чтобы кое-что показать императрице из сделанного им для нее по заказу. Сначала император не говорил ничего, глядел на Бьенне, ходил по комнате, не переставая хмуриться. Потом, все еще с досадой, он сказал:
– Все равно… Он мужчина… А для приказаний, данных мной, не может быть исключений!
Он говорил справедливо – последствия оправдали его слова.
Впрочем, Париж веселился в этот год, как писали мне. Много было танцев; беременность императрицы развивалась благополучно, и будущее льстило надеждой на счастливые дни, хотя реальность явилась совсем иной. Мы в Испании не имели и надежды на лучшее. Девятый корпус не вышел на связь; португальская армия, составленная из трех корпусов и более чем из пятидесяти тысяч человек, находилась от нас только в пятидесяти лье, но мы не имели о ней никаких известий.
Император тоже очень беспокоился; до какой степени – можно судить по тому, что он рассердился на меня из-за того, что я не переслала ему письмо Жюно, писанное после сражения при Бусако. Депеша, отправленная Массена во Францию, была перехвачена испанцами и передана англичанам. Таким образом император только поверхностно знал о событиях, пока не приехал генерал Фуа, и потому-то, предполагая, что Жюно сообщил мне больше, нежели рассказал бы ему Массена, он сердился, что я не переслала письма Дюроку. Но могла ли я предвидеть, что Массена не сделает для армии того, что муж мой сделал для меня? Как бы то ни было, я получила упреки, и даже довольно резкие: они дошли ко мне через Нарбонна, а ему были переданы Дюроком.
Депеша Массена к Бертье, впрочем, была довольно примечательна, как мне рассказывали английские офицеры. Князь Эслингенский сознавался в приблизительном числе потерянных им людей, то есть говорил, что их было четыре тысячи, а почти достоверно, что он пожертвовал шестью тысячами человек при нападении на подножие Бусако. Кроме того, он заблуждался, как утверждали англичане, во всем, что говорил об их силах и положении.
В это время получила я также известие, что Жюно ранен. Молодой племянник сенатора Казабьянки привез мне это известие и отдал письмо Жюно, написанное за два часа до операции. Вот оно.
«Спешу, моя милая Лора, написать тебе сам, чтобы ты не беспокоилась, и надеюсь, что письмо дойдет до тебя прежде, чем ты узнаешь от кого-нибудь другого о моем вчерашнем приключении. Я ранен в лицо пулей, которая разбила мне нос, вошла в правую щеку и остановилась в кости под мякотью. Рана вполне удачная, потому что если бы удар пришелся на полдюйма выше или прямее в лицо, я был бы мертв. Теперь отделаюсь тем, что посижу несколько дней в комнате и потерплю несколько секунд, когда станут вынимать пулю. Я чувствую себя очень хорошо, хотя вчера сделал четыре лье верхом после ранения, а сегодня столько же по сквернейшим дорогам.
Меня обнадеживают, что нос мой останется прямее, нежели у Виль-сюр-Арса[217]217
Кузен герцога Рагузского совершенно кривоносый.
[Закрыть], и я утешаюсь этим. Рана на щеке… Да ее стоит только поцеловать моим детям и тебе, и я забуду о ней. Вот все мое честолюбие, все мои надежды. Пусть исполнятся они, пусть я прочитаю в ваших сердцах, что я необходим для вашего счастья, и жизнь еще будет мне мила.
Прощай, моя милая Лора. Передай известие обо мне моим родным. Не могу больше писать: глаза так распухли, что почти ничего не вижу…»
Когда господин Мальрезон, главный хирург восьмого корпуса, пришел к своему генералу вынуть пулю, попавшую ему в середину носа, он не смог ее найти. Однако отверстие не закрывалось, как и вся рана. Наконец, после долгих изысканий, пуля нашлась в выпуклости челюстной кости левой щеки. Кости были отодвинуты ударом, который не раздробил ничего. Пуля так прочно вошла в кость, что ее с трудом могли вынуть, и на ней остались следы щипцов, сдавивших ее при этом изъятии.
Когда приступали к операции, Мальрезон спросил у Жюно, угодно ли ему, чтобы пуля была вынута внутрь или можно вынимать ее снаружи: при последнем способе остался бы рубец на щеке.
– Рубец меня не смущает, – отвечал герцог, когда узнал, что если пулю вынуть внутрь, через рот, то рана может не закрыться. – Одним шрамом больше или меньше, это для меня совсем не важно, я даже стану на него любоваться.
Он говорил правду: тут точно было кокетство – в его лета и в его состоянии получить шрам на лице. Я долго хранила пулю, на ней виден след хирургического инструмента, которым вынули ее.
Операция оказалась до такой степени болезненной, что господин Прево, адъютант Жюно, много раз упоминавшийся мною, несколько дней чувствовал боль в руках от судорожного сжатия их герцогом, который не хотел кричать и только сжимал его руки[218]218
Известно, что при тяжелых операциях часто дают что-нибудь сжимать в руках, и рука преданного человека годилась для этого, конечно, лучше всего.
[Закрыть]. Рана почти не была видна снаружи, и лицо Жюно не очень переменилось, только нос его стал несколько шире.
Кстати, надобно рассказать тут анекдот, в похвалу герцогу Веллингтону: он выступает тут в самом благоприятном свете, какой обыкновенно освещает истинного английского дворянина.
Когда Жюно ранили, вся французская армия отступала. У нас было довольно много дезертиров, жители доставляли нашим неприятелям сведения, в которых отказывали нам, так что англичане точно знали состояние наших дел, а мы не знали, что делалось у них и даже у нас. Все это было известно лорду Веллингтону: он знал все несчастья, поразившие армию Массена, в числе их, конечно, был и недостаток в медикаментах. При таких сведениях о нашем печальном положении Веллингтон решился поступить рыцарски в отношении к человеку, уважаемому им и уважавшему его, как он знал. Вот письмо, которое он написал Жюно.
«27 января 1811 года.
Милостивый государь!
С большим прискорбием узнал я, что вы ранены, и прошу извинить меня за такой вопрос, но не могу ли я послать вам чего-нибудь, что пособило бы вашей ране и ускорило выздоровление?
Не знаю, имеете ли вы известия от герцогини, супруги вашей. Она родила мальчика в Сьюдад-Родриго в конце ноября, а после выехала оттуда и прибыла в Саламанке, из которой располагала отправиться во Францию в первых числах этого месяца[219]219
Я в самом деле велела распространять слух, что возвращаюсь во Францию в первых числах января. Я говорила это окружавшим меня, но единственно из соображений своей безопасности.
[Закрыть].
Имею честь быть вашим, милостивый государь, преданным слугой,
Веллингтон».
Из всех, кому герцог Веллингтон оказал бы эту услугу военного собрата, ни один, может быть, не понял бы его так хорошо, как Жюно. Для него не погибло ни одно из приятных чувств, какие должно было пробудить это письмо. Но если растроган был человек, то француз, солдат должен был страдать, и гордость его могла выражаться только как у военного человека: он отвечал Веллингтону с признательностью, но отказался от его предложений. Что касалось меня, он отвечал, что знает о рождении своего сына.
Я никогда не забуду этого поступка Веллингтона. Теперь надо прибавить еще, что я узнала после и совсем не от него: он велел сказать дону Хулиану, чтобы тот не вел войн с женщинами; что ему очень неприятно узнавать об опасностях, каким я подвергаюсь по вине его войск, и что он с большим неудовольствием услышит о каком-нибудь несчастье со мной и предупреждает его о том.
Кажется, этого более чем достаточно для объяснения, почему Веллингтон был принят мной так дружески во время приезда своего в Париж. Если бы Жюно еще был там губернатором, английский лорд вступил бы в нашу столицу только через его труп. Но, испуская последнее дыхание, Жюно тем не менее пожал бы ему руку как благородному и великодушному врагу.
Между тем как сообщение между Францией и нами было прервано и я томилась без известий о своих детях, в семействе моем происходило событие довольно примечательное.
Я уже сказала, что император исполнял роль крестного лишь для ограниченного числа детей. Он справедливо полагал, что после роли отца нет ничего величественнее и выше, чем это второе усыновление, когда монарх делается отцом своего подданного. Как же было не окружить священную церемонию этого действия роскошью и торжественностью? Такая церемония стоила больших издержек, и ее нельзя было возобновлять слишком часто, хоть и без того император принимал детей очень немногих, если вообразим бесчисленную толпу, которая умоляла его об этой благосклонности. Он назначал крещение не прежде, чем набиралось детей около двенадцати или пятнадцати. Промежуток между моментом, когда император соглашался крестить дитя и выполнял этот обряд, стал причиной странной особенности в жизни моего старшего сына, Наполеона. У него крестными матерями оказались две императрицы, и вот по какому случаю.
Ранее я писала, что Жюно поручил мне просить императора быть крестным отцом его сына. Соглашаясь на это, император колебался в выборе восприемницы: он даже говорил мне об императрице-матери. Наконец он избрал Жозефину. Известно, что при гражданском обряде не бывает крестной матери, потому что для законности гражданского акта довольно одной подписи; но когда в Тюильри принесли списки, чтобы император подписался на акте о рождении моего сына, тут же подписалась и императрица, как то делается всегда. Это случилось за год до их развода. Но для церемонии не было достаточного числа детей, и император откладывал ее два года. Наконец, приехав однажды в Фонтенбло во время беременности Марии Луизы, он узнал, что крестников набралось уже достаточное число. Тотчас все их почтенное общество было созвано, и, поскольку мой сын находился в списке действующих лиц, ему тоже послали приглашение. Мы с Жюно были тогда далеко, в Испании, а дети наши жили в Бургундии; но у нас оставался господин Каваньяри. Получив извещение, он высчитал время и увидел, что еще можно успеть. Тотчас сел он в карету, гнал день и ночь, платил почтальонам вдвое и втрое и, приехав в Дижон, где мои дети жили с сестрой Жюно госпожою Мальдан, взял моего сына и его няню, поскакал с ними обратно в Париж, да так скоро, что по дороге они едва не сломали себе шеи, но приехали живы и здоровы.
В Париже тотчас занялись нарядом ребенка. Хоть на приглашении был означен особый наряд, но с тех пор его два раза переменили, и к счастью: в нем бедные малютки походили бы на полишинелей. Другим важным делом стало найти временную мать для моего Наполеона. Время года не благоприятствовало этому: все разъехались по деревням и еще не возвращались с вод. Герцогиня Рагузская соединяла в себе тогда все, чего могла я желать и просить: она была друг моего сердца, сердце и ум мой равно гордились ею; но ее самой не было в Париже. Госпожа Лаллеман была нездорова и не смогла бы выдержать такой церемонии; да она еще и не была представлена ко двору, ее представили уже в 1812 году. Другие из женщин, моих друзей, которые с удовольствием приняли бы на себя это временное опекунство над моим Наполеоном, сами должны были участвовать в церемонии. Каваньяри мог бы избрать госпожу Жюст-Ноайль, только что назначенную придворной дамой при Марии Луизе (а муж ее стал камергером императора), и она, руководствуясь дружеским чувством, возникшим еще в детстве, конечно, была бы истинною матерью для моего сына; но Каваньяри не подумал о ней, равно как и о герцогине Монтебелло. Впрочем, выбор сделали самый счастливый: избранная мать заботилась о моем сыне не хуже меня самой. Это была герцогиня Ровиго, тогда прелестная; и конечно, очаровательная получилась картина, когда она держала на руках такого амурчика, каким был мой Наполеон. Его нарядили в вышитую батистовую рубашку, обшитую английским кружевом, множество прелестных локонов, белокурых и шелковистых, окружали белую, полную шейку младенца, и он, со своими круглыми, толстыми ручонками и крошечными пальчиками, казался бесконечно очаровательным существом. Красота его поразила императора.
– Боже мой! Какой прелестный ребенок! – вскричал он. – Давно ли у вас мальчик, госпожа Савари, да еще такой прелестный мальчик?
Тут сказали ему, что это мой сын.
– Право, этот Жюно счастливец! – воскликнул он.
В продолжение всей церемонии император не переставал глядеть на ребенка, что-то тихонько говоря иногда императрице, и указывал ей на малютку глазами и жестами. Он, верно, говорил ей о том ребенке, которого она носила тогда, об этой надежде Франции и доброй половины мира! Сын… сын… его сын, его! Как, должно быть, билось благородное, великое сердце Наполеона! Я уверена, что день этой церемонии крещения был одним из достопамятных дней в жизни Наполеона, и не в одной внутренней, но и в императорской, в политической жизни его. Сколько мечтаний, сколько планов роилось в голове его, когда он глядел вокруг своего трона и видел себя подле дочери цезарей, носившей залог его любви… его, Наполеона, победителя стольких царств! Он мог в своих планах будущего соединить во имя своего сына все прекрасное, цветущее поколение, которое собралось тут.
Да, да, я знала его, и уверена, что в тот день его волновали самые сладостные и вместе с тем самые высокие помышления.
Двор находился тогда в Фонтенбло. Тотчас по окончании церемонии господин Каваньяри обратился с благодарным приветствием к герцогине Ровиго, посадил маленького Наполеона и его няню в карету, снова поехал с ними по дороге в Бургундию, и сын мой возвратился в Дижон к своей тетке, без которой оставался всего неделю.
Красота моего сына так поразила императора, что когда он увидел меня по возвращении моем из Испании, через десять месяцев после крещения, первое его слово было об этом; а расположение его тогда совсем не отличалось любезностью. Все знают, что дела на юге шли очень худо, на севере тоже начинали запутываться…








