Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 96 страниц)
– О, конечно! Неужели вы не знаете его, вы?
– Вообразите, моя милая, что при дворе было сто камергеров; это были планеты низшего порядка (говорю это не для того, чтобы сказать глупость: умные люди поймут меня). Что же удивительного, если я не знала господина Лас-Каза, который совсем не принадлежал к моему кругу и не был знаком с ним, как он и сам говорит. Но тем больше я удивляюсь его ненависти к Жюно.
– Ах, моя милая, он был ваш деревенский сосед, и даже очень долго.
– Лас-Каз?
– Он самый.
– Боже мой, но где же?
– В Биевре. Ведь подле вас был дом господина Шамильи?
– Именно.
– Была госпожа Монтессон в большом Биеврском замке?
– Да, но все это не Лас-Каз.
– Постойте, мы дойдем и до него. Помните ли вы англичанку, леди Кла ***, которая заняла замок госпожи Монтессон?
– Без сомнения, и по причине самой верной или, скорее, дурной.
– Но зачем вам было ссориться с нею?
– Совершенно не за чем! Но я все равно не понимаю, причем тут господин Лас-Каз.
– Лас-Каз знал леди Кла *** в Англии. Она была к нему добра как нельзя более; она привезла его во Францию и…
– Ах, боже мой! Что вы говорите? – вскричала я, вскочив так поспешно, что едва не опрокинула свою работу, лампу и стол.
Моя собеседница подумала, не сошла ли я с ума.
– Так вы говорите, что Лас-Каз – друг госпожи Кла ***. О, так вот объяснение всех гадостей в этом дневнике Святой Елены…
Госпожа д’Опуль захлопала в ладоши и начала хохотать.
– Да, вот почему герцог Абрантес путешествует не иначе, как с подставными лошадьми, вот почему слова о нем так горьки! Почему же вы не сказали мне раньше об этом ничего?
Теперь задвинем этот ящик и снова обратимся к королеве Гортензии.
Кроме госпожи Брок, урожденной Огье, одна из сестер которой была женой маршала Нея, а другая графиней Сезар де ла Виль, при королеве находилась еще одна придворная дама, прелестная госпожа Вильнёв, дочь знаменитого графа Гибера, умом и манерами превосходящего многих умных, прекрасно воспитанных людей. Дочь наследовала обаяние своего отца. Я находила ее очень приятной: она была стройной, с правильными чертами лица, прекрасными черными глазами и красивыми белыми зубами, и все это было еще украшено приятностью и грацией. Я любила госпожу Вильнёв. Муж ее, камергер королевы, превосходен в обращении, хорошо говорит, это превосходный светский человек. Без таких людей жизнь в обществе была бы скучна и даже тягостна.
При дворе была еще одна знатная дама, госпожа А-н. Это истинно прекрасная женщина, и, казалось, все должно быть в ней привлекательным. Она высокого роста, стройна, и разве только в дурном расположении духа не скажешь о ней, что она очень красива. Но никто не остановится даже взглянуть на нее. Общий друг наш всегда говорил мне много хорошего о ее сердце и уме. Пусть же объяснят мне, почему я печалилась, как только видела госпожу А-н? Она внушала мне чувство какой-то боязливой печали. Странно. Но не менее странно, что она производила такое впечатление на всех.
– Отчего это? – спросила я однажды у маркизы Куаньи, которая рассказала мне, что госпожа А-н производит на нее точно такое же впечатление.
– Оттого, – отвечала она, – что госпожа А-н всегда будто съела слишком горячий суп.
Две другие дамы находились при молодых принцах, это госпожа Бушпорн и госпожа Бубер. Первая из них была самой хорошенькой при дворе, само очарование. Радостно было даже глядеть на нее. Я ни у кого не видывала таких волос. Мы встречались с госпожой Бушпорн только у королевы Гортензии; нигде в другом месте я не видела ее, разве только иногда по службе приезжала она во дворец, провожая молодого принца к его дяде. Не помню, чтобы я когда-нибудь видела ее танцующей. Казалось, муж ее боялся воздействия придворного воздуха на лицо столь прекрасное и девственное. Это прелестное и, верно, доброе существо, и представить невозможно, чтобы под такой оболочкой скрывалась злая душа.
Госпожа Бубер, гувернантка молодых принцев, была совершенная противоположность госпоже Бушпорн. О, конечно, она была самой добродетельной, самой почтенной из женщин. Но лицо ее (как у всех девиц Фолар) портил нос. Какой нос! Длина, ширина, глубина – в нем было все. Бог да простит меня, но я думаю, что перед ее рождением отец думал о каком-нибудь бастионе, потому что она была дочерью кавалера Фолара, знаменитого стратега. В лице ее, казалось, все сообразно этому носу; она вся была неприятна. Но это вознаграждалось редкой, удивительной добротой ее, всеми добродетелями, всеми совершенствами души.
Королева Гортензия имела при себе также чтицу, не очень красивую, но нравившуюся всем своим характером, и я любила ее также. Она была остроумна, вежлива и всегда весела – три качества, для меня больше всего достойные уважения.
Мужчины, принадлежавшие ко двору королевы Гортензии, были также очень хороши – какое отличие от дворов других принцесс!
Глава XXIX. Император озабочен добродетелью своих сестер
Поход 1807 года продолжался блистательно. Император лично пошел на Гутштат с маршалами Ланном и Неем и захватил город после жестокого сопротивления. Одна пуля пролетела так близко от его уха, что он, можно сказать, слышал ее свист. Когда Дюрок сообщил нам об этом, я вскрикнула, но он добавил, что здесь нет ничего особенного. Император часто рисковал жизнью. О положении императора в армии Дюрок рассказывал мне такие подробности, что удивление мое, конечно, увеличилось бы, если б это было возможно. Жюно почти так же представлял мне его в Итальянской армии, но я воображала императора непохожим на главнокомандующего Итальянской армии и ошибалась. Он был точно тот же человек: он знал людей и умел властвовать над ними; знал, что для победы французам особенно необходима храбрость.
В Польше сражались каждый день. Сражение Деппенское следовало за Гуттштатским; после него было сражение при Гейльсберге, где мы потеряли ужасное количество людей. Особенно офицеры и генералы пострадали в нем; а это почти всегда показывает, что солдаты дерутся неохотно. Император сказал замечательные слова в тот гибельный для наших войск день, когда мы лишь сохранили честь, едва завоевав поле битвы. Маршал Ланн находился возле императора в самую критическую минуту того дня и заметил Наполеону, что русские совершенно переменили построение своих войск и научились действовать артиллерией: в тот день они поражали нас своим огнем и держались в укреплениях.
– Они делаются лучше, – сказал Ланн.
– Да, – отвечал император, – мы даем им уроки, и скоро они станут нашими учителями.
Сражение под Гейльсбергом случилось незадолго до знаменитой Фридландской битвы. Здесь уместно заметить неизмеримую разницу в войсках, с которыми мы сражались. В двадцать дней мы завоевали Пруссию. Русские, напротив, были достойными противниками, и победы наши, совсем нерешительные, имели то почтенное преимущество, что успехи оспаривали у нас мужественно. Фридланд находится в восьми лье от Прейсиш-Эйлау и в пятнадцати лье от Кенигсберга. Таким образом, с 8 февраля – кровавого дела у Эйлау – до 14 июня – дня битвы Фридландской – мы смогли завоевать только малое пространство, и это за четыре с половиной месяца. Русские защищались как мужественные солдаты и люди, решившиеся пустить нас на свою землю только после гибели последнего воина, который падет на границе. И когда, после превосходной защиты, мы видим пожар Москвы, то можем сказать, что русский народ предвещает себе великую судьбу.
Фридландская битва состоялась 14 июня, день в день через семь лет после битвы при Маренго (14 июня 1800 года). Это дело тем больше радовало Наполеона, что при Эйлау большая часть славы досталась неприятелям… Да, следует говорить откровенно и не скрывать известных истин. При Эйлау император не мог сказать я победил, но под Фридландом победа решительно возвратилась к своему любимцу. Потому-то Наполеон, как рассказывали мне те из моих друзей, которые не оставляли его весь день, был весел и радостен и не мог скрыть этого, несмотря на желание сохранить свое императорское достоинство. Это даже поразило окружавших его, потому что на поле боя у него редко видели веселое выражение лица. Во время сражения император стоял на возвышении перед фермой, обозревая оттуда обе армии. Успех предначертаний его, как видно, сделал его столь радостным, что он вздумал дурачиться и говорить много смешного. Он был голоден и попросил хлеба и вина, Шамбертена.
– Но только я хочу хлеба здешнего! – закричал он, ибо стоял перед домом мельника.
Однако это не посмели устроить, потому что хлеб тамошний – ржаной, с отрубями и соломой, – дурен во всех отношениях. Но Наполеон настаивал со словами: «Ведь солдаты же едят его?»
Когда ему принесли кусок этого хлеба, от которого мы убежали бы, он начал грызть его своими крепкими зубами. Зато когда солдаты узнали, что любимый полководец их ел солдатский хлеб и нашел его хорошим, кто из них осмеливался бы жаловаться?
Под Фридландом Виктор, которого солдаты называли Солнцем, в первый раз отличился как командир корпуса. Бернадотт был ранен за неделю перед тем в сражении под Шпанденом, и Виктор заменил его. Но всего больше способствовал успеху битвы маршал Ней.
«Вы не можете представить себе, – писал Бертье архиканцлеру, – блистательного мужества маршала Нея. Его поведение почтут легендарным, потому что о таком читали только про рыцарей. Всего больше ему обязаны мы успехами этого достопамятного дня».
Французский народ приветствовал возвращение императора в Париж так же, как когда-то после Маренго. Радостные восклицания встречали его везде, где он появлялся; он видел, как его любили. Да, его обожали тогда во Франции, и он заслужил это. Разумеется, при этом не жалели ни речей, ни адресов. Он слышал их из всех уголков Франции, но в самых замечательных речах превозносили его в Париже.
Необходимо, однако, остановиться на таком важном событии в жизни всех нас и поговорить о нем подробнее.
Император возвратился в конце июля 1807 года. Это событие должно было иметь чрезвычайно важное следствие для моей домашней жизни. Я предвидела это давно и, к несчастью, не имела никаких средств отклонить бурю. Никто не станет сомневаться, что я любила Жюно; но я, конечно, не сделала бы ему никакого упрека за его отношения с великой герцогиней Бергской, потому что вовсе не почитала их преступными. Я, однако, видела, на какой путь он выходит и к чему это может привести. Император придерживался особого образа мыслей касательно своих сестер и, вследствие этого, требовал от них величайшей осторожности в поведении. Он был уверен, что ни одна из принцесс не подала повода ни к какому легкомысленному слову на свой счет. До сих пор Фуше и другому человеку, которого я не назову, потому что он еще жив, было все равно, заставляют сестры императора говорить о себе или нет и точно ли граф Ф., С. и прочие компрометируют этих дам или сами скомпрометированы ими. Принцессы были очень милы с Савари, Фуше и многими другими, и один император не знал того, что знали все. Он думал, что принцесса Полина – хорошенькая ветреница, не послушная Корвисару, когда ей хочется надеть красивое платье и ехать на бал, и виновная только в том, что не остается дома, когда он приказывает ей…
Когда император приехал в Париж, гроза уже была готова, облака накапливались от самой Польши. Императору писали, что Жюно компрометирует имя великой герцогини Бергской, его мундир замечают в неприличные часы во дворе Елисейского дворца и множество обстоятельств подтверждают то, о чем доносили. Обвинителем был один из товарищей Жюно, здравствующий и доныне.
Эта новость задела Наполеона за живое, и, когда он увидел Жюно по возвращении своем из Польши, он вынужден был встретить его строгими словами. Душа Жюно была одной из самых гордых и прекрасных, какие только облекал Создатель смертной оболочкой. Он не мог выдержать холодности императора и просил у него аудиенции. Аудиенция была тотчас дана, и самая бурная. Император беспрерывно обвинял его, а Жюно, глубоко оскорбленный, не хотел отвечать и говорил только, что император должен верить заботе его о чести имени Наполеона.
– Государь! – вскричал он наконец. – Когда в Марселе я любил принцессу Полину, а вы почти готовы были выдать ее за меня, я любил ее как сумасшедший, но вспомните, как я вел себя? Как честный человек. Государь! Я не переменился с тех пор: я все тот же человек, который может сказать, что он предан вашему величеству и всему вашему семейству. Государь! Ваше недоверие оскорбительно.
Император взглянул на него внимательнее, потом сложил руки на груди и стал ходить молча, но чело его оставалось грозным.
– Я хочу верить всему, что ты говоришь мне, – сказал он наконец. – Но ты виноват в том, что неосторожен. И ты, и сестра моя в таком положении, что неосторожность превращается тоже в проступок, если не хуже. И что значит, например, сплетня о том, что великая герцогиня Бергская ездит в твои ложи в театр? Для чего ездит она туда в твоей карете? А! Ты удивляешься, Жюно, что я так хорошо знаю дела твои и этой дуры госпожи Мюрат!
Жюно смутился из-за того, что император знал эту подробность, довольно важную, так что она могла обратить на себя внимание не только полиции, но и публики. Он, казалось, сам был изумлен естественным следствием своих поступков.
– Да, – продолжал император, – да, я знаю это… и многое другое, в чем готов видеть только неосторожность. Но я вижу в этом и большую вину с твоей стороны. Твой мундир не должен мелькать в два часа ночи во дворе великой герцогини! Ты вредишь имени моей сестры!..
И Наполеон бросился в кресла.
Но прежде чем пойдем дальше, я хочу назвать причины, почему решилась приподнять завесу, которой собственноручно скрыла частную жизнь Жюно. Все прежние связи его касались лишь только моего собственного счастья, а отнюдь не судьбы его самого. Здесь было совсем другое. Не раздумывая ни минуты, обвиняю эту несчастную связь моего мужа с королевою Неаполитанскою во всех его горестях и вижу в ней причину его смерти. Скажу больше, я не хочу клеймить эту связь намеками постыдными и не почитаю ее преступной: довольно печальных последствий. Верю даже, если надобно сказать это, что тут и было только внешнее, но внешнее ужасное, потому что оно воспламенило гнев льва. После этот Везувий устроил извержение… В этом-то отношении, политическом, решилась я говорить обо всем, что будут читать далее. Это как бы предисловие, необходимое для того, чтобы объяснить, что происходило с моим мужем в России в 1812 году, и описать трагедию, которой окончилось это в 1813 году. Семейство, лишенное своего главы, дети в сиротстве, знаменитое имя, открытое для нападений… – о, это, конечно, может придать моим словам пафос, приличный таким обстоятельствам и удаляющий мысль о ничтожной любовной интриге. Тут не нужно ни ревнивой страсти, ни романтической горести – надобно представить только события.
Теперь пусть войдут со мной в Тюильри, проникнут в кабинет Наполеона, увидят его там не одного, но окруженного всеми, кто отравлял жизнь ему донесениями, причем даже не ежедневными, а ежечасными. Это были не Ланн, не Бессьер, не Массена и даже не Сульт, которому отдаю справедливость, хоть и не люблю его. Это не был и Дюрок, что бы ни говорили о внутренней полиции, которую он вынужден был поддерживать во дворце, и не Жюно, несмотря на множество донесений, которые получал он каждый день как парижский губернатор. Нет, никто из этих людей, честных и, конечно, ненавидящих интриги, никто из них не вмешался бы во вздорные сердечные тайны своего товарища и не сочинил бы двадцати страниц неблагопристойного доноса, который не имел никакой полезной или политической цели. Сам автор его не сомневался в этом и мог своим доносом только на минуту занять императора, который находил удовольствие в том, чтобы знать, кто сколько крупинок соли насыпал на кусок хлеба с маслом.
Люди, которые играли эту отвратительную роль, известны. Презрением и общей ненавистью награждены по достоинству их гнусные поступки. Особенно двоих осуждало общественное мнение. Один из них умер, и как христианка я простила его за все зло, сделанное им Жюно; но как вдова и мать я не прощаю ему невознаградимого зла, причиненного отцу моих детей. Другой, столько же виновный, еще не явился перед судом Божьим дать отчет в своем поведении как человек и гражданин. Он не только живет, но и продолжает творить зло, угрожает, имеет силу. Но умолкни, душа! Умолкни! Скоро ты сможешь раскрыть свои горести и вернуть стрелы туда, откуда они пущены – это моя обязанность.
Непонятно, как император мог не знать ничего об истинном поведении своих сестер? Но достоверно, что он точно не знал этого, и я не понимаю, каким образом, потому что орлиные глаза его проникали во многие другие тайны. Фуше, Дюрок, Жюно, Дюбуа – эти четыре человека, державшие в руках своих всю всезнающую полицию Парижа и Франции, молчали обо всем, что знали, имея уважение к Наполеону; двое – из привязанности к нему, а двое других – страшась не понравиться ему самому или принцессам. Император наконец узнал все, но мимоходом и таким необычайным способом, что поверил весьма немногому. Он приписывал слухи, часто ходившие в обществе, неосторожности молодых женщин и говорил своей матери: «Синьора Летиция, в чем дело? Поговорите с вашими дочерьми. Я не хочу, чтобы они вредили своему имени с этими хахалями. Пусть танцуют с офицерами моей гвардии. Хоть они и не красавцы, но, по крайней мере, славные ребята».
Я не стану отвечать на все ужасы, которыми старались окружить некоторые связи императорской фамилии. Кто бывал в искреннем окружении Наполеона, тот знает образ его мыслей и мнение о нравственности. Кровь моя кипит, когда я слышу обвинения в том, что он хотел развращать умы: это те же выдумки, что его желтый цвет лица или табак, который он носил в своих карманах! Тысячи подобных вздорных глупостей были сказаны на его счет. Может быть, мне самой возразят, указав на сцену в Мальмезоне, описанную мной в своем месте, и я буду отвечать самой этой сценой. Наполеон не применил бы никакой хитрости, желая увлечь меня. Исполни я его желание, он презирал бы меня, как часто видела я это, потому что жена его друга, изменяющая мужу с властителем, справедливо казалась бы ему презренным существом. И он не был ветреным светским франтом. Если иначе поступал он с женщинами, которые не могли обесславить его за проступок, то он, конечно, не решился бы на это с теми, кто мог возненавидеть его и непременно возненавидел бы. Да и как может клевета, имея столь мало признаков вероятности, столь легкомысленно разливать свой яд на жизнь человека? Как не спросить здесь себя, мог ли человек, строгий во всех привычках своей жизни, отступить от этой строгости и покрыть себя бесчестием? Тогда порок должен был бы иметь для него особенную привлекательность, а этого ничто не показывает во всю его жизнь.
Наполеон узнал о проступках одной из своих сестер как раз во время Португальской войны. Первый обвиненный в том был отправлен в штаб Жюно. Знаю, что это назовут невозможным те, кто хочет смеяться над всеми. Однако это правда, а раз узнав правду, Наполеон, конечно, вскоре был уведомлен обо всем. Таким образом, приключение, в которое был замешан Жюно, достигло слуха императора раньше других, и я уже говорила, как жестоко он рассердился на это.
Не переставая расхаживать по комнате, он спросил, знает ли Мюрат обо всех этих любовных историях, охотах в Ренси и спектаклях, куда ездили в карете Жюно и с лакеями в его мундирах.
Видно, что карета и мундир казались ему особенно неприличными. Жюно начал объяснять, что цвет их у великой герцогини гораздо ярче. Император гневно топнул, поглядел на него молча и спросил строгим голосом:
– А какого цвета ваш мундир?
Жюно опустил глаза и не отвечал ничего. В самом деле, цвета наших мундиров были совершенно одинаковы; различие было только в галунах и отворотах: белых у великой герцогини и желтых у меня; галуны у нее были золотые, у меня серебряные; камзолы же из амарантового сукна были одного цвета. Надобно сказать, что этого непременно хотела сама герцогиня. Я всегда полагала, что с этим соединялась политическая цель, и после увидела доказательства своей мысли.
– Да, – сказал император, продолжая ходить, – если бы Мюрат узнал все это, что сказал бы, что сделал бы он? Ты увидел бы страшную бурю.
Лицо Жюно переменилось в одно мгновение: он побагровел, потом побледнел и снова покраснел. Вдруг, собрав всю силу своего характера, он сделал два шага к Наполеону и сказал твердым голосом:
– Еще недавно мы были с ним равны и на поле битвы, и везде. Если бы теперь он почел себя оскорбленным, я предоставил бы ему удовлетворение, какого бы он ни потребовал. Может быть, он пугает теперь казаков, но меня не так легко устрашить. И на этот раз выбрал бы я оружием пистолеты.
– Ну вот! – вскричал император с удивительным простодушием. – Вот этого-то я и боялся!..
И прибавил тише:
– Но я устроил все… Я говорил с ним… Теперь это улажено.
– Государь, благодарю вас, но замечу вашему величеству, что я не хочу такого примирения с великим герцогом Бергским. Если он почитает себя оскорбленным (хотя я утверждаю, что он не имеет никакого повода), то… мы живем недалеко друг от друга, мой дом подле Елисейских Полей…
– Да, да, – прервал его император, – он уж слишком подле. Кстати об этом: к чему эти частые визиты моей сестры к твоей жене?.. Правда, они были дружны, но теперь другие времена, другие нравы. Это заметили и тоже сделали поводом для разговоров.
– Государь! Моя жена чрезвычайно страдает своей беременностью; она не может выходить, не сделав множества особенных предосторожностей. Ее императорское высочество герцогиня была столь добра, что приезжала к ней дважды или трижды нынешней весной, и вот все, чем ограничиваются эти так называемые многочисленные посещения.
– Неправда, – отвечал император, вынимая из ящика большое письмо. Он еще раз пробежал его и нахмурился. Жюно взглянул на письмо и узнал почерк.
– Простите меня, ваше величество, но если вы судите и обвиняете свою сестру и своего старого друга, самого преданного слугу, по наветам того, кто писал это письмо, я не могу верить вашему беспристрастию.
Наполеон явно изумился, однако не возразил Жюно. Казалось даже, незаметная улыбка скользнула по губам его.
– Это даже не письмо, – сказал Жюно, – потому что он был с вашим величеством, следовательно, это донос! Донос его полиции, переписанный им! Он должен был бы, по крайней мере, уважить сестру вашего величества. Впрочем, есть средства заставить таких людей быть осторожными и вежливыми. Я и употреблю эти средства.
– Жюно! – воскликнул император. – Я запрещаю тебе драться с ним!
Жюно презрительно усмехнулся.
– Вы подозревали меня в измене, государь, и я не могу требовать в этом отчета у вас; но я потребую его у виновника этого позора, ей-богу потребую! После, когда захочет Мюрат, я готов повидаться и с ним, если только не получу пулю в голову, что очень возможно: я видел, как трусы убивают храбрых людей. Но, если выйду из переделки жив и цел, я к услугам герцога Бергского.
Наполеон быстро вскочил и, подойдя к Жюно, который опирался на камин, повернул его к себе, схватил его руку и почти закричал:
– Еще раз, я приказываю тебе остаться смирным! Я не хочу, чтобы ты дрался ни с тем, ни с другим. Обещай мне это, – прибавил он, подвинувшись к Жюно и сжимая его руку, – обещай это своему старому другу!
Такие мгновения бывали у Наполеона мимолетны, но всегда впечатляли. После этого он всегда оставался победителем. В его взгляде, в его голосе было какое-то невыразимое волшебство. Он точно знал, что победит самое упрямое сопротивление. Жюно почувствовал, как исчез гнев его от этого взгляда, от этого голоса. Он взял руку императора, сжал ее и приложил к своей груди.
Император слышал, как сильно билось это сердце, и в свою очередь почувствовал какое-то волнение. Но он тотчас превозмог себя, тихо освободил свою руку и взлохматил густые белокурые кудри Жюно.
– Обещай мне быть благоразумным, упрямец! – только и сказал он.
Этот разговор продолжался очень долго. Дежурный зал был наполнен людьми, которые прислушивались, стараясь узнать, чем кончится продолжительная сцена. Особенно одному человеку хотелось, чтобы она была короче: он знал императора и знал, что никогда не разговаривает тот долго с тем, кого хочет лишить своей милости; и лицо Жюно, когда он вышел, утвердило его в этом мнении. Жюно прошел мимо него в двух шагах и сделал вид, что не замечает его.
– Я не удержался бы сказать ему все, что думал о нем, – говорил мне Жюно через полтора года, когда мы жили в Испании дружнее, чем когда-либо в другое время, и доверительно рассуждали перед камином об этой поре его жизни, которую раскрывал он мне всю. – И это было бы правильно, потому что этот человек – настоящая змея, – прибавил он.








