Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 96 страниц)
Глава XXVII. Маршал Лефевр становится герцогом Данцигским
Весной 1807 года у меня обедали люди, весьма интересные по своим политическим взглядам, – иудеи. Великий синедрион их собрался и открыл большое заседание в начале февраля, а окончил свои заседания 8 или 9 марта. Следствие совещаний его было так любопытно, что стоит сказать об этом два слова. Народ со странною судьбой, предназначенный скитаться под тяжестью проклятия в продолжение пятнадцати веков, наконец увидел для себя отечество, и из признательности за покровительство и убежище, какие давали ему, охотно подчинился законам той страны, которая решила принять его. Одна статья особенно поразила меня и показала благоразумие этого народа, отверженного, но достойного уважения. Объявили, что в законе есть постановления религиозные и политические; что первые неизменны, но другие, предназначенные управлять еврейским народом в Палестине, уже не годятся для него с тех пор, как он не составляет единого народного и географического организма, и должны быть изменены. Я находила в этой уступке много мудрости.
Известно, что императрица Жозефина чрезвычайно любила раскладывать большие пасьянсы, просто гадать по картам и даже гадать на себя. Всякий вечер на столе ее лежали две колоды карт, и эти пасьянсы[177]177
Французское слово patience имеет, как известно, два значения: и терпение, и пасьянс. – Прим. пер.
[Закрыть] точно становились испытанием терпения присутствующих. Императрица истинно любила императора и, я уверена, столь же беспокоилась о нем как о человеке, как и о государе. Она старалась рассеять свое глубокое беспокойство всеми средствами, и в число их входили карточные пасьянсы. Однажды вечером мы были у нее. Испробовав разные комбинации, которых я не упомню теперь, императрица раскладывала теперь карты для того, чтобы узнать, придет ли в тот вечер курьер. Было девять часов.
– Я не могу спать, – сказала императрица, – не узнав, получу ли сегодня вечером известия.
Она снова начала большой пасьянс и еще не разложила его до половины, как уже была уверена в успехе. В самом деле, едва успела она положить последнюю карту, как вошел архиканцлер, по своему обыкновению размеренными шагами, и подал императрице письмо от императора. Это письмо было особенно приятно ей тем, что в нем содержалось известие об отдыхе всей армии в марте и размещении ее между Вислой и Пассаргой. Эта подробность осталась у меня в памяти потому, что императрица никак не могла прочитать в письме строчку, в которой находились названия двух рек. Она показала ее нам, думая, не прочтем ли мы, но я скорее разобрала бы надпись на Клеопатровой игле[178]178
Клеопатрова игла – египетский обелиск из розового гранита, сооруженный фараоном Тутмосом III (XV в. до н. э.). – Прим. пер.
[Закрыть]. В ту минуту вошел Жюно. Он привык к почерку Наполеона более, нежели императрица, и, когда ему отдали прочитать неразборчивую строку, он тотчас прочел ее.
– В самом деле, – сказала императрица, – я очень счастлива, что вы вздумали сами приехать за госпожою Жюно: без этого мы не увиделись бы с вами и я не прочитала бы, что армия находится между Вислой и Пассаргой.
Императрица говорила с кротостью, но в словах ее заметно было недовольство моим мужем за то, что он оставался для нее только тем, чем и должен был быть перед императрицей. Смеясь, сказала она ему на ухо несколько слов. Жюно покраснел, взглянул на меня, как будто стараясь заметить, не наблюдаю ли, не слушаю ли я, и отвечал таким голосом, что заметно было, как он оскорблен. И могло ли быть иначе? Он чувствовал себя виноватым.
На другой день великая герцогиня Бергская прислала за мною, но в ту самую минуту, когда ко мне пришли от нее, у меня в комнате и в самой моей постели была другая знаменитая особа.
Я чувствовала себя тогда нездоровою. Не зная наверняка причины своего недомогания, я догадывалась о ней, однако, и это наполняло радостью мое сердце, потому что я надеялась, наконец, иметь сына после пяти дочерей. Нездоровье вынуждало меня оставаться в постели, хотя было уже довольно позднее утро. Вдруг слышу в гостиной своей страшный шум; дверь отворилась и на пороге комнаты появилась принцесса Боргезе.
– Ну, моя миленькая Лоретта! Так ты больна? Я очень верю, по тебе видно, ты невесела. Рассказывай! Нет, постой.
И вот она забралась ко мне на постель, уселась у меня в ногах и едва не изломала их, беспрестанно повертываясь, пока не нашла для себя удобного положения. Я позвонила и хотела спросить подушек, хотела встать и переодеться, чтобы явиться перед такой высокой особой, как и полагается придворной даме, не в спальном наряде. Но она не разрешила, и у нас завязался разговор самый странный, какой только может случиться между двумя женщинами.
– Ах, послушай, Лоретта! Для чего это вы с мужем не устроили мне праздника в вашем Ренси?
– Потому что вы, ваше императорское высочество, не можете ездить даже в карете; а единственный праздник, какой могли мы вам предложить в Ренси, была бы травля оленя.
– А почему это я не могу охотиться, как Каролина? Разве только для нее даете вы праздники?
– Но ваше высочество ведь не ездите верхом…
– Так что же? Меня несли бы за вами в паланкине. Видела ли ты мой паланкин?
– Нет, но все равно, в паланкине нельзя гоняться за оленем.
В самом деле, эта мысль показалась мне такой нелепой, что я не могла не засмеяться.
– Да, да, они тоже захохотали, когда я сказала им, что буду на охоте с моими носильщиками. Господин Монбретон заявил, что я с ума сошла. Но посмотрим; я хочу поговорить об этом с Жюно. Где же он?
Я позвонила и спросила, где Жюно; его не было дома.
– Ах, уже уехал! Как рано он начинает свои посещения. Может быть, это для праздника императрицы. Он главный директор всего, что делают теперь на Елисейских Полях. Ты не должна бы терпеть этого, – сказала она, очень забавно приняв важный вид.
– Я не властна в этом, – отвечала я не без грусти, потому что знала, на что намекает она. – Но о каком празднике говорите вы, ваше высочество?
– О каком? О 19 марта, дне святого Иосифа. Мы будем приветствовать императрицу, нашу сестру. Мы будем играть комедию в Мальмезоне. Ты одна из главных актрис. Как, разве ты не знаешь этого, миленькая Лоретта?
В эту минуту и пришли ко мне от великой герцогини. Я отвечала, что немедленно исполню ее приказание; но нелегко отделаться от такой особы, как принцесса Боргезе. Сначала предстояло узнать все подробности о ее нарядах, о том, как она будет петь; выслушать жалобы на тех из ее дам, которые недостаточно почтительны к ней. Разговор получился самый бессвязный. Она говорила о победах императора, потом о моей ночной кофточке, о костюме своем для роли Розины (она хотела играть Розину). Наконец, она обратилась ко мне с самыми комическими жалобами на то, что Жюно забыл о ее красоте. О, смешное существо!
Вдруг, опомнившись, она спросила:
– Миленькая Лоретта, знаешь ли ты моего нового камергера?
– Нет, ваше высочество; какого?
– Господина Форбена.
Брат мой хорошо знал его; я видела его редко, но слышала, что он удивительно остроумен и любезен и положению в свете обязан исключительно своим достоинствам.
– Как, Лоретта, ты не знаешь моего нового камергера?!
Она наклонилась и вдруг дернула за три шнурка от колокольчиков подле моей постели. Камердинер и горничные мои прибежали все разом.
– Введите сюда человека, что ждет в гостиной, – сказала она камердинеру.
Не знаю, может быть, у меня образовалась болезнь всех стареющих женщин, но я скажу с чувством глубокого убеждения, что теперь нет таких любезных мужчин, отличных видом и обращением, каких прежде было множество. Но и между ними Форбен выделялся резко. Прекрасное лицо, благородная наружность; он отличался даже тем, как говорил – всегда приятно и изысканно. Это не мешало ему быть отличным живописцем и литератором, а также весьма остроумным светским человеком, самым приятным в гостиной.
Таков был господин Форбен, когда принцесса Боргезе привезла его ко мне и велела ввести в мою комнату, между тем как я была еще в постели. Но ей хотелось показать мне своего камергера, как будто она еще не привыкла видеть вокруг себя прекрасную толпу, всегда готовую к ее услугам.
Мы приблизились к эпохе чрезвычайно замечательной не только в жизни императора, но и в политической жизни Франции. В 1807 и 1808 годах фортуна оказала ему последнюю благосклонность – преданность женщины, которая умела страстно любить. И еще после он будет победителем: гром его будет греметь над главами сильных мира сего; он оденет в траур многие иностранные семейства и кинет нам несколько лавровых листков в награду за наши потери. Но эти потери будут неисчислимы, а лавры больше запятнаны нашей кровью. Какова же первопричина этого изменения в судьбе его и славе? Почему победа, всегда свершавшаяся по его приказанию, не шла к нему с прежней готовностью? Победа тоже женщина; она утомилась этой беспрерывной бродячей жизнью; кроме того, она прихотлива – она хотела покровительствовать и нашим врагам.
Несчастья императора начались с 1807 года в Испании. Долго приготовлялось первое звено этой цепи, но ясно, особенно мне, что Испания сама шла навстречу желаниям Наполеона. Я совсем не думаю извинять его; я рассказываю о событиях, как они происходили, потому что знаю большую часть их, довольно мало известных. Я должна рассказать о них, это мой долг.
Однажды вечером приехал ко мне архиканцлер. Он казался озабоченным и, сев в одно из моих длинных кресел, которых я уже не оставляла, потому что беременность была очень тягостна, сказал:
– Я привез вам странную новость. Император восстанавливает не только старинное дворянство, но и титулы. И кто первый в армии украшен им? Угадайте.
– Маршал Ланн?
– Это было бы совсем просто.
– Маршал Массена?
Архиканцлер улыбнулся и покачал головой.
– Ну, так, право, я не могу угадать… Кто же это?
– Лефевр. Я сейчас видел его жену.
– Но, послушайте, мне кажется, это еще не так дурно. Я знаю, жена маршала не может соревноваться достоинством с герцогиней или княгиней; однако она добрая женщина, и, кроме того, вы знаете, император почитает нас никем в своих расчетах. Следовательно, его выбор не был трудным. А Лефевр человек уважаемый. Я уверена, что император очень обдумал этот выбор.
Архиканцлер, всегда умеренный, поглядел на меня с улыбкой, и мы поняли друг друга, не говоря ни слова. Явно было, что Наполеон, решившись восстановить высшее дворянство и двенадцать пэров Карла Великого, хотел, чтобы его двадцать четыре великих офицера Империи получили новый блеск благодаря своим заслугам, которые он, можно сказать, только утверждал за ними. Но нужно было осторожно поступать с обществом, которое боялось только титула короля и согласилось принять императора потому, что он предложил им древнюю идею республики. Наполеон всегда шел вперед с множеством предосторожностей, посреди тысячи подводных скал, хотя, по-видимому, его не останавливало никакое препятствие. Он не хотел раздражать революционно настроенных людей; надобно было привязать их к себе, а это казалось нелегко. Когда приманка была положена, никто не отверг ее, каждый хотел подойти к ней поближе. Титул герцога Данцигского был одной из самых обольстительных приманок. Наполеон знал это и хотел облечь этим титулом человека, неспособного употребить его во зло, и в этом отношении маршал Лефевр был весьма удобен императору: его уважала армия, уважали честные люди и он мог быть достоин любой награды. Имелось одно неудобство, хоть и чрезвычайно большое: его окружение. Жена его уже известна; менее известен его сын. Император знал этого молодого человека хорошо и, к сожалению, оценивал справедливо, то есть очень низко. Вот жалкий человек! Редко встречала я существо более отвратительное по манерам и наружности.
Я часто замечала, как многие авторы книг, написанных за или против императора, говорили о нем, не зная его лично и имея только сведения, более или менее искаженные, какие представляли им слухи в обществе. Титул герцога Данцигского дал повод к одному из самых ложных мнений.
В послании своем к Сенату император, после справедливой похвалы редкому военному дарованию, какое показал Лефевр при осаде Данцига, прибавил замечательную фразу: «И пусть ни один из его потомков не оканчивает своего поприща, не пролив крови в защиту чести и во славу нашей прекрасной Франции!» Монгальяр, автор «Истории Франции», описывая этот случай, восклицает: «Какой человек! Искусство истреблять подобных себе для славы и чести ставит он выше гражданских добродетелей!»
Если бы сочинитель этот вздумал осведомиться у знающих людей, прежде чем произносить свое мнение, он узнал бы истинную причину слов, употребленных императором в своем послании. Он узнал бы, что храбрый маршал Лефевр, в отчаянии от поступков своего сына, говорил о них императору, а Наполеон, надобно отдать ему справедливость, был второй отец, второй глава каждого семейства Франции. Награждая отца и благородно свидетельствуя ему свою признательность именем отечества, он не хотел наградить тем же и сына. Поэтому он и включил условие, которое потом стало стандартным: титул не был наследственным, а слова об обязанности проливать свою кровь в защиту чести и во славу нашей прекрасной Франции предназначались единственно для молодого Лефевра, который в то время казался мало расположенным проливать свою кровь во славу чего бы то ни было. Причем эта фраза не оставалась загадкой ни для кого, и только Монгальяр истолковал ее как ему вздумалось. Он ненавидел Наполеона и таким образом заставил его как бы говорить каждой матери: «Я назначаю твоего сына для битвы».
Сколько суждений об императоре произнесено, следуя выводам совершенно ложным!
Но я отвлеклась. Важное дело, которое в это самое время занимало императорский двор, состояло в том, что хотели знать, как новая герцогиня Данцигская будет носить свой новый титул. Но она тотчас решила это сама, когда приехала благодарить императрицу Жозефину за милость, оказанную ей императором. Императрица была в Тюильри, в большой желтой гостиной. Госпожа Лефевр приехала, камердинер, привыкший называть ее маршальшей, вошел принять приказание дежурного камергера, и, вернувшись, обратился к ней со словами: «Госпожа маршальша может войти».
Маршальша поглядела на него искоса, но не сказала ничего и вошла в гостиную. Императрица встала с софы, сделала несколько шагов навстречу приехавшей и сказала ей с тою удивительной прелестью, которую умела передать всегда, когда хотела:
– Все ли вы в добром здоровье, герцогиня Данцигская?
Госпожа Лефевр, не отвечая ей, сделала выразительный знак, тотчас повернулась к камердинеру, который в тот момент закрывал за собой дверь, и, показывая ему язык, сказала:
– Вот тебе, голубчик, так-то!
Я часто встречала госпожу Лефевр и могла судить, как справедливы все рассказы о ней. Но к концу Империи она сделалась несносна и говорила почти как госпожа Фабр де л’Од, которая ответила однажды императору на вопрос его, когда родит она своего двадцать пятого ребенка: «Когда угодно будет вашему величеству!»
Однажды, когда пять королей-директоров готовы были поменять свои директорские шапки на золотые монеты, в голову одному из них пришло взять себе товарища, легкого умом и тяжелого рукой для защиты их цитадели, то бишь Люксембургского дворца, на случай, если бы на него напал народ-властитель, которого они сделали рабом. Об этом написали Лефевру, предлагая ему должность директора. Тот решил посоветоваться со своей женой. Часто она выступала в роли хорошей советчицы и сейчас ясно доказала это.
– Надобно ответить им нет! – сказала она. – Что тебе делать у них? Оставайся здесь. Верно, им уж очень худо, раз они хотят сделать королем такого дурака, как ты.
В этих словах удивительно много истины. Лефевр послушался, и хорошо сделал.
Много говорили о доброте герцогини Данцигской. Я сама слишком долго верила этому и не могу порицать тех, кто так думал о ней. Но как горестно изумилась я, узнав, что племянник ее мужа живет в Париже в самой крайней бедности! Я встретилась с ним случайно: он давал уроки гитары моему старшему сыну. Он лишился жены, обожаемой им, которая оставила ему двух маленьких детей, и бедный отец с великим трудом воспитывал их. Он добрый малый и охотно готов трудиться. Воспитание он получил хорошее, так что мог занимать любые должности, приличествующие обычному здравомыслящему человеку. Узнав о близком его родстве с маршалом, я спросила, почему тетка не пускает его в свой дом. Он отвечал, что причиной этому стала его женитьба: он женился по любви и за то был изгнан из дома своего дяди. Признаюсь, я не могла в этом поступке разглядеть женщину, известную своей добротой и человеколюбием. Получается, госпожа Лефевр, как и многие другие, настолько поддалась удовольствию ощущать себя герцогиней, что, по ее мнению, бедный племянник оскорблял дядю, приводя к нему свою неродовитую жену. После смерти жены несчастный всячески старался, чтобы тетка помогала, по крайней мере, его бедным малюткам. Но ничуть не бывало: отвергнутый племянник по-прежнему остался бедняком.
Я попробовала отыскать для него какое-нибудь место, но в наше время быть сыном или племянником храбреца времен Империи не слишком лестная рекомендация… О, жалкие людишки!
Глава XXVIII. Королева Гортензия и ее двор
Большое несчастье поразило семейство императрицы Жозефины: старший сын королевы Гортензии умер в Голландии от крупа. Императрицу глубоко поразило это событие; казалось, каждая слеза, пролитая на свежую могилу молодого принца Луи, грозила ей разводом. Какая перемена в будущем! Быть бабушкой царствующего императора или невесткой принцессы Каролины, великой герцогини Бергской! «О, какое несчастье!» – повторяла она, плача навзрыд.
Если бы этот ребенок, принц Луи, остался жив, он стал бы славным человеком. Он был удивительно похож на своего отца и, следовательно, на императора. Людская злоба, преследуя императора даже в самых святых его привязанностях, сделала это сходство предметом клеветы, столь отвратительной, что я почла бы неуважением к самой себе опровергать ее. Молодой принц был прелестный ребенок, добрый и твердый характером, что придавало ему внутреннее сходство с дядей. Думаю, Наполеон был спокоен за будущее Франции, глядя на это дитя. Однажды в Сен-Клу он рассказывал о чрезвычайно любопытном событии, и рассказывал с той выразительностью во взгляде и голосе, какую наблюдала я только в нем. Молодой принц, сначала сидевший на коленях императрицы, сполз потихоньку, стал против императора и устремил на него одухотворенный, удивительно прекрасный взор своих больших голубых глаз. Это были два блистающих сапфира. Грудь его вздымалась, и видно было, что он сильно увлечен рассказом.
Император и в самом деле рассказывал о происшествии, которое могло тронуть сердце ребенка с незаурядными способностями. Я уже говорила, кажется, что Наполеон имел особенный дар повествовать и делал это с удовольствием. Часто он даже несколько изменял историю, чтобы придать ей больше занимательности и действия. Но в этот вечер видно было, что он не прибавил ничего, о том могли судить по собственному его волнению.
Он описывал морскую битву и, как Гомер, могучим словом своим подымал волны, заставлял греметь гром и изображал крики умирающих. Он переносил вас на усеянную трупами палубу корабля, обагренную кровью, огонь уже взвился по мачтам и снастям. Еще несколько часов назад на этом корабле, величественно стоявшем на Абукирском рейде, находилось более пятисот человек, сильных и здоровых. Но сейчас корабль был пуст: все, кого пощадило ядро врага, в надежде избежать верной смерти бросились в воду и плыли к берегу. Один лишь человек, с окровавленным и почерневшим от пороха и дыма лицом, оставался на палубе и, скрестив руки на широкой груди, мрачно глядел на другого человека подле большой мачты. Несчастный с оторванными ногами, истекавший кровью, но еще дышавший, тот не издавал ни стона, ни звука. Напротив, он благодарил Бога за то, что уходит из этого мира. Взгляд умирающего был устремлен на знамя Франции, которое развевалось над его головой. В нескольких шагах от него стоял мальчик лет четырнадцати, в голубом мундире, без знаков отличия; небольшая сабля висела на бедре его, а за пояс были заткнуты два пистолета. Он глядел на умирающего с выражением глубокого отчаяния и покорности судьбе: видно было, что и он свел счеты с жизнью. Корабль был «Восток». Умирающий человек – Казабьянка, капитан адмиральского корабля в Египетском походе, а мальчик – сын его.
– Возьми этого ребенка, – сказал капитан шкиперу. – Спасайтесь оба… еще есть время… оставьте меня одного умирать…
– Не подходи, – воскликнул юноша, останавливая шкипера рукой. – Спасайся! А мое место здесь – я не оставлю моего отца.
– Сын мой! – проговорил умирающий, бросив на благородного ребенка взгляд, в котором выражались все радости, какие могут наполнять сердце человека. – Сын мой! Приказываю тебе идти…
В это мгновение страшный треск раздался внутри корабля, и пламя охватило его со всех сторон. Шкипер вздрогнул на мгновение; глаза его обратились к берегу, который был от него в двухстах метрах!
– Я должен и хочу остаться! – вскричал юноша. – А ты не должен терять времени! Пусть небо спасет тебя!
Новый треск из глубины корабля, как тяжкий вздох, заставил моряка содрогнуться. Он бросил блуждающий взгляд на пороховую камеру, которую на его глазах охватывало пламя. Еще несколько секунд, и уже будет поздно. Молодой человек понял этот взгляд, лег возле своего отца и обнял его.
– Ступай! – закричал он шкиперу. – А ты, отец мой, благослови меня!..
Это были последние слова, которые слышал моряк. Он бросился в море и поплыл к берегу. Не прошло и минуты, как «Восток» взлетел на воздух…
– Это было благородное дитя, – продолжал рассказ император. – Тем более жаль, что он умер. Он, может быть, пошел бы еще дальше, нежели Дюге-Труэн или Дюкен. Я с гордостью думаю, что он принадлежал к моему семейству[179]179
Я много раз слышала, как император рассказывал эту историю, и всегда повторял, что Казабьянка был его родственником; сейчас уверяют, что это не так.
[Закрыть].
Любопытно и примечательно было в ту минуту выражение лица мальчика. Он не сводил голубых глаз с императора с таким вниманием, что это невозможно описать. Когда его дядя закончил, он подошел к нему, взобрался на его колени и медленно спросил:
– То, что ты рассказывал, – правда?
– А зачем тебе знать это? – спросил в свою очередь император.
– Я буду молиться Богу за этого мальчика и его отца, – отвечал молодой принц.
Император пришел в умиление, поднял племянника и поцеловал.
– Ты и сам будешь добрый и славный малый! – сказал он ему.
Затем он поставил его на пол и смотрел на него нежным отеческим взглядом, чувствовалось, что с этим ребенком он связывает большие надежды.
В такие минуты императрица бывала истинно счастлива. Тогда она избавлялась от мыслей о разводе, а между тем в это время о нем говорили больше, чем когда-нибудь.
Однажды император ехал на смотр или уже возвратился с него, и его шпага и шляпа, знаменитая шляпа, лежали на креслах в гостиной. Молодой принц, будучи баловнем императора, завладел шпагой, повесил ее себе на шею, надел шляпу на голову и начал маршировать позади императора с величайшей важностью, подражая голосом звуку барабана. Император засмеялся, но был глубоко тронут. Жерар написал с этой сцены прелестную картину.
Вообще я должна сказать, что, хотя император не был сентиментальным, семейные радости производили на него сильное впечатление. Можно даже подумать, что он только притворялся равнодушным.
Гортензия, королева Голландская, оставила свои болота и залитые водами долины: она поехала искать – не утешения (потому что какое сердце матери утешится в потере своего дитя?), но, по крайней мере, облегчения в том ужасном отчаянии, которое убивало ее. Она объехала тогда все Пиренеи. Невысокая, прелестная, легкая и быстрая в движениях, она, словно сильфида, скиталась средь диких скал и могла там плакать, будучи не только на свободе, но и с утешительной мыслью, что простые люди, сопровождавшие ее, сочувствуют ей и желают облегчить ее горести.
В 1809 году я оказалась в тех же местах. «Бедная дама! – рассказывал мне один местный испанец. – Когда по дороге мы встречали женщину с ребенком, мы слышали, как она рыдала в своем портшезе. Тогда мы начинали гнать лошадей, чтобы быстрее проскакать мимо. Ах, она очень сильно плакала!..»
Ее обожали в горах, и слово обожали здесь справедливо. Это не лесть и не одно из тех пустых слов, которые соотносят с именем принцессы. Ее обожали. Да и могло ли быть иначе? Добрая, человеколюбивая, она помогала бедным и находила утешительные для сердца слова. Она выкупала конскриптов, выдавала замуж молодых девиц и благородно обеспечивала сносную жизнь своим близким.
Она возвратилась в Париж в том же 1807 году, и мы опять наслаждались милой веселостью ее. Возобновились ее очаровательные вечера, на которые собирались лучшие актеры Франции. Принцесса могла тем более оценить их дарования, что сама была сведуща и даже просвещена в их искусстве. Сколько приятных часов проводили мы у нее! Как незаметно пролетало время! Тогда-то сочинила она множество романсов, которые мы знаем и поем до сих пор.
В другие дни у нее собирались за большим круглым столом. Там бывал Жерар со своим бессмертным карандашом; Изабе, которому можно подражать, но с которым нельзя сравниться; Гарнерей, долго занимавшийся прелестным рисунком для альбома и наконец изобразивший комнату, где мы собирались. Он очаровательно изобразил все мельчайшие подробности, даже резьбу на стульях в комнате.
Я всегда думала, что если бы королева Гортензия царствовала как регент, как властительница, ее царствование стало бы одним из самых счастливых. Много доброго, что другие государи делают вследствие политики здравого смысла, она делала бы только из желания общего блага и уважения к своим обязанностям. Она в полной мере постигла бы, что спокойствие ее народа зависит от спокойствия ее души. Я думаю, например, что она часто прощала бы, имея силу наказывать, но мщение казалось бы ей уделом души низкой, испорченной.
Говоря об этом, я должна привести здесь слова, сказанные императором одному человеку, который пользовался особым его доверием и повторил мне их недавно. Этот человек принес однажды императору список из семнадцати имен, которые могли тревожить Наполеона, потому что принадлежали людям, важным по своему общественному положению и богатству и составившим заговор, но так неискусно, что все их действия были известны уже в самом начале. Император улыбнулся и пожал плечами. Он готовился тогда к Ваграмскому походу и внутренние дела Франции, хотя еще спокойные, не могли не беспокоить его.
– Что угодно будет приказать вашему величеству касательно этого дела? – спросили у него.
– Ничего.
Спрашивавший поглядел на императора с изумлением. Император повторил, улыбаясь:
– Совершенно ничего, милый граф. Я наказываю своих врагов только в том случае, когда они поступками своими противятся добру, которое хочу я им сделать. Именно за это, а не за то, что я им не нравлюсь, я наказываю их. Да, я гораздо менее корсиканец, чем думают.
Эти слова, повторяю, узнала я всего несколько дней назад. Они кажутся мне превосходными. Тот, кто слышал и пересказал их мне, долго разговаривал со мной о взгляде Наполеона на окружавших его людей. Он отличал своих друзей от тех, кого награждал только за услуги. Он был меньше привязан к ним, менее благосклонен, но часто награждал их щедро. Фавориты не были в моде при его правлении, и предпочтения редко перевешивали истинные достоинства. Наполеон оказывал милости тем, кого любил, например Жюно, Дюроку, Ланну и многим другим. И когда эти самые друзья заслуживали высоких наград, он осыпал их ими. Но эти люди были столпами государства, служа ему пером или шпагою, жертвуя здоровьем в кабинетных трудах или проливая за него кровь в сражении. Все это казалось как бы их обязанностью.
Император любил порядок. Всякий месяц господин Эстев подавал ему счет его частной казны и общую финансовую опись его хозяйства. Часто обнаруживались сбережения. Тогда император делал список и награждал главнейших своих генералов. Многие были молоды, любили удовольствия, может быть, даже пышность, почему бы нет? Роскошная, а иногда и сибаритская жизнь казалась им вдвойне сладостнее после нескольких лет, проведенных в шатре, среди тропических песков, в хлябях Польши, в снегах России, на скалах Испании. Человек, наслаждавшийся этой роскошной жизнью, повторял себе: «Этим я обязан моей храбрости, моим благородным подвигам!» Так могли говорить военачальники Наполеона Жюно, Ланн, Рапп, Мармон, Бессьер, Дюрок и многие другие, которых нужно было бы назвать всех. Император превосходно понимал этих людей, проливавших свою кровь за отечество, потому что, как ни велика была привязанность их к нему, Франция всегда оставалась величайшим и первым двигателем их в этих благородных жертвах. Император знал, что надобно осыпать наградами того, кто отдает делу свою жизнь. Человек, который умел убеждать, знал, что самый дорогой товар, если б можно было его купить, – руки, ноги и все тело. За такой товар трудно назначить цену, надобно вознаграждение, и потому-то он не жалел милостей для верных, храбрых людей, окружавших трон. Но, несмотря на всю недоверчивость к человеческой природе, он обманулся в своих печальных и подозрительных предвидениях! Недавно я узнала, что при ежемесячном разделе сумм, Удино, генерал Рейнской армии, хоть и не имел перед императором таких прав, как его самые верные генералы, однако получал по восьми и по десяти тысячи франков каждый месяц, и очень долгое время.
Конечно, император говорил о маршале Удино так же, как о моем муже; конечно, о нем он отзывался иногда так же обидно, как о Жюно, по словам Лас-Каза. Почему же не передали нам этих суждений? Я могу назвать причину.
Несколько месяцев назад я вышивала покрывало в своем кабинете, подле меня сидела одна знакомая моя, женщина преклонных лет, но чрезвычайно умная и самая приятная рассказчица. Послушать ее – значит провести веселый час в жизни. Это графиня д’Опуль.
Мы больше не разговаривали; мы смеялись. Я отдыхала, перебирая в голове множество историй, рассказанных ею мне, одна смешнее другой. Игла моя ходила вверх и вниз. Собеседница глядела на меня и, погрузившись в мягкую бержерку, покачивала маленькой ножкой своей, всегда хорошо обутой и напоминающей ногу малого ребенка. Вдруг, подмигнув, она спросила:
– Разве вы не будете отвечать ему?
– Кому?
– Ну этому Лас-Казу?
Мы ни разу не произнесли имени его за весь вечер; но довольно часто упоминали его, так что я тотчас поняла ее мысль – вот польза от разговоров с умными людьми…
– Конечно, – сказала я ей, – буду отвечать. Но понимаете ли вы эту злобу его против моего мужа? Он покрыл нас славой, меня и моего мужа, пожертвовав нам чуть не целую главу. Кто этот человек? Вы знаете его?








