412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 40)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 96 страниц)

Глава LIII. Англичане и русские в Париже

Мир с Англией был окончательно подписан: 25 марта 1802 года Амьенский договор года подтвердил предварительное соглашение с великой соперницей. Жозеф Бонапарт стал для нас вестником мира и тишины. Храм Януса закрылся[127]127
  Äâå äâåðè íåáîëüøîé ïðÿìîóãîëüíîé ïðèñòðîéêè âíóòðè äðåâíåðèìñêîãî õðàìà ßíóñà îñòàâàëèñü îòêðûòûìè âî âðåìÿ âîéíû è çàêðûâàëèñü âî âðåìåíà ìèðà. – Ïðèì. ðåä.


[Закрыть]
, Франция находилась на высшей ступени славы и могущества, потому что, завершив борьбу со всей Европой, явилась победоносной и грозной.

Колонии, захваченные Англией, возвращались Франции. За нами утверждены были Австрийские Нидерланды, течение Шельды, Голландская Фландрия, часть Брабанта и множество городов – Маастрихт, Венло и проч.

Припоминаю замечательную фразу Первого консула, сказанную бельгийским депутатам. Когда в Люневиле открылись переговоры, они приехали благодарить Бонапарта, поддержавшего права тех, кто не хотел никакого правительства, кроме французского. «Это была только справедливость, – отвечал Первый консул депутатам. – Бельгия принадлежит Франции как древнейшая из ее областей, как все земли, присоединенные договорами, как Бретань, Бургундия… И если бы неприятель стоял уже в предместье Сент-Антуан, французское правительство не должно было и тогда отказываться от своих прав».

Да, Франция являлась тогда блистательною… Кроме владений на севере, составляющих теперь границы естественные, за которые должен всегда сражаться каждый француз, она стала обладательницею части Германии по берегу Рейна, а также Авиньона, Конта-Венессена, Женевы, почти всего епископства Базельского, Савойи, Ниццы… Франция переплавляла государства и покровительствовала государствам. Она возвела на ступень королевства Великое герцогство Тосканское; Ломбардия Австрийская под ее покровительством стала Итальянской республикой; Генуя приняла название Республики Лигурийской. Франция приняла под свое покровительство Батавию. Согласно новым договорам с Испанией и Португалией Франция взяла обратно свои колонии, которые должны были усилить наше могущество на другом полушарии. С помощью тайного Сан-Ильдефонского договора и стараниями Люсьена Бонапарта к нам возвращалась прекрасная и плодовитая Луизиана, которую постыдный и унизительный мир 1793 года заставил нас уступить Испании. В случае разрыва отношений с Америкой Луизиана могла быть грозным пунктом нападения. Словом, в то время консульского правления Французская республика была величественнее, нежели после Империя.

Слава самого Наполеона в то время, конечно, была неизмерима: ничто не смущает чистоты этих светлых лучей. Первый консул, извлекший в несколько месяцев Францию из бездны, в которую ввергла ее Директория, кажется мне колоссом, удивительным во всех частях своих. Тут нет предубеждения, нет ощущения, что прошедшее выходит на поверхность и закрывает следующие события. Нет. Переношусь к 1802 году, когда англичане оставляли свои берега и шли удивляться человеку, которого могли не любить, но, справедливые в суждениях своих, умели оценить все, что было в нем героического и удивительного. Не знаю, могу ли я хорошо выразить свою мысль и передать другим убеждение, что все предприятия Первого консула предназначались тогда единственно к славе, спокойствию и счастью Франции. Могут оспаривать это мнение, но никогда не изменят его.

У меня много воспоминаний обо всем, что слышала я от него тогда, и в данную минуту перед моими глазами выписка из разговоров его с Фоксом, достопамятный документ. В душе и памяти моей живет все, что может утвердить это мнение, и оспаривать его может только недоброжелательство, которое преследует теперь Наполеона. Но что может сделать оно, сильное только ядом своим? Многие события так явны, что перед ними должно умолкнуть все. Можно ли отрицать реальное величие Франции во время Амьенского договора? Разве оно нам приснилось? Конечно, нет. Для чего же хотеть, чтобы все эти преимущества оказались в руках человека, подобного тем существам, которые каждый день поражают нас своею пошлостью? А таким хочет представить его ненависть, глупая и безумная. (Ненависть всегда такова.)

Первое поприще генерала Бонапарта было военное. Тут развились самые блестящие дарования его, и справедливое потомство скажет, что тогда войсками Франции руководил искуснейший и мужественнейший полководец.

Когда впоследствии Бонапарт сделался консулом, если хотите, властителем тридцати миллионов тех самых французов, которых вел он к победе, кто осмелится сказать, что он не показал качеств, достойных уважения; употреблю только это слово? Он усовершенствовал все, что только начали Учредительное собрание и потом Конвент. Рассмотрите жизнь Первого консула в ту эпоху и попробуйте найти какое-нибудь обвинение против него как человека частного. Не касаюсь здесь того, что сказали бы ложь и безрассудство. Сколько нелепостей было произнесено в гостиных людей, имевших в свете влияние по своему богатству и месту, которые должны бы были дать им средства лучше узнать человека, посвящавшего жизнь беспрерывным, разрушительным для него трудам во благо своего отечества! Отклоняя всякое предубеждение, всякое воспоминание и признательность семейства, все члены которого получили из рук его счастье и почет, отделяя Первого консула от всего этого, я не могу не отдать ему справедливости. Амьенский договор исполнил все надежды, какие только могла иметь Франция для своего счастья. Переговоры об этом договоре мало известны, потому что мы всегда легкомысленны и произносим хвалу или проклятие, не беспокоясь об основаниях. Амьенский договор прочитали в «Мониторе» в тот день, когда напечатали, а на другой день о нем уже не говорили. Но сердце всякого француза должно быть признательно тому, кто, говоря именем всех нас, доставил Французской республике условия, замечательные для настоящей славы и для будущего благоденствия ее. Наполеон доказал тогда свою справедливость, умеренность и политический ум точно так же, как прежде мужество и высокое воинское искусство. Англия пожертвовала миллиарды фунтов стерлингов и множество жизней, усеяла костями англичан отдаленнейшие берега для поддержания борьбы с Францией, и в вознаграждение таких кровавых, разорительных усилий приобрела только остров Тринидад и владения Голландии на острове Цейлон. Вот все, чем могла похвалиться наша гордая соперница, все, что пожала она на полях битв с нами[128]128
  Çíàþ, ÷òî ìíå ìîãóò íàïîìíèòü î ðàçðóøåíèè íàøåãî ôëîòà, è ïðåäóïðåæäàþ ýòî âîçðàæåíèå. Âî âðåìÿ ïîñëåäíèõ ìîðñêèõ êàìïàíèé ìû ïîòåðÿëè áîëüøå 350 âîåííûõ êîðàáëåé è 300 ôðåãàòîâ èëè ìåëêèõ âîåííûõ ñóäîâ: ýòî òîëüêî ñî âðåìåíè ðàçðûâà ìèðà â 1793 ãîäó. Ñëåäîâàòåëüíî, ïîãèáëî îêîëî 75 000 ìàòðîñîâ, ïîëàãàÿ ñðåäíåå ÷èñëî ëþäåé â ìîðñêèõ ýêèïàæàõ. Çíàþ, ÷òî ìû òàêæå ìíîãî ïîòåðÿëè íà Êèáåðîíå… Íî ýòî áûëè íå ïîðàæåíèÿ, à áåäñòâèÿ.


[Закрыть]
.

Впрочем, в тот день, когда были подписаны предварительные статьи мира (еще только предварительные), Парижская биржа показала состояние народного духа: государственные бумаги за одно утро выросли от сорока восьми франков до пятидесяти трех. А семнадцатого брюмера VIII года (8 ноября 1799 года) их принимали только по одиннадцать франков и тридцать сантимов.

Париж сделался тем, чего Первый консул желал так пламенно для своего великого города: столицей образованного мира. Количество иностранцев увеличилось до того, что самые бедные квартиры отдавались чрезвычайно дорого, и за них платили без всяких споров. Я как жена парижского коменданта имела случай видеть всех сколько-нибудь значительных людей, приезжавших тогда, и признаюсь, что это время моей жизни представляет самые любопытные воспоминания. Русские и англичане особенно часто появлялись на сцене, доказывая свое достоинство или разрушая его одним словом, если, что случалось нередко, это достоинство было только наружное.

Англичане, долго лишенные возможности ездить по Европе (потому что с 1795 года Италия, Швейцария и часть Германии были так же неприступны для них, как и Франция), выражали радость с откровенностью и благородством своего народного характера, приезжали толпами и шумно предавались всем удовольствиям, какие Париж предоставлял им чрезвычайно щедро за их золото. Между тем тогда начинало образовываться и так называемое лучшее общество, и верный и наблюдательный ум англичан хорошо умел оценить удовольствия его, хоть они и были совсем иного рода.

В числе англичан некоторые знаменитые имена затмевают почти все другие. Господин Фокс, например! Фокс – один из тех людей, которые составляют эпоху вашей жизни. Я была воспитана в почтении к Фоксу, если могу употребить здесь это слово. Я высоко уважала мнения моего брата, почти все, что думал он, думала и я. Самое живое впечатление должен был он оставить на юные сердца, которые любили революцию или, лучше сказать, все, что было в ней великого и благодетельного, а не ужасного и страшного. Альберт часто говорил мне о трогательном удивлении, какое внушил ему Фокс своим благородным поступком, когда взошел на трибуну и при помощи Грея и, кажется, Шеридана убеждал Питта, бывшего тогда премьер-министром, использовать не грозные средства, а просьбы, чтобы спасти жизнь Людовика XVI. Альберт знал подробности этой сцены из частного письма, которое прочитал нам с умилением.

Я знала удивительную искренность брата и его глубокую чувствительность и была уверена, что побудительная причина этого удивления справедлива и трогательна. Он объяснил мне тогда поступки Фокса и особенно поступки Питта, столь противоположные поведению трибуна, потому что Фокс был в то время не что иное, как трибун. Питт, вооружая Англию и возмущая Испанию, может быть, только ускорил своими неприязненными, громкими действиями удар, падший на голову Людовика XVI. Это мнение моего брата и другой особы, мнения которой уважаю, потому что всегда видела, как они верны и особенно правдивы. Но каково было мое удивление, когда однажды Первый консул, говоря о Фоксе, только что приехавшем в Париж, упомянул о многих прекрасных чертах его и к этому причислил следующие его слова, обращенные к Питту: «Для чести Англии и несмотря на то, что ваши старания будут тщетны, а усилия бесплодны, действуйте, по крайней мере! Покажите вселенной, что наш король не может спокойно глядеть, как умерщвляют его брата… Что говорите вы нам о вооружении? И по какому праву станете вы мстить тысячью голов за одну, которую, может быть, можно было спасти несколькими словами?»

Для меня эти слова превосходны.

В то время, которое занимает нас теперь, Питт, еще молодой политик, удалился от дел, чтобы не поддержать своим согласием того постыдного, как говорил он, союза, который был признан Амьенским договором. Не так говорит рассудок и истинный патриотизм. Это язык ненависти, жестокой ненависти, завещанной ему отцом, который никогда не мог простить нам помощи, оказанной Америке. Питт ненавидел Францию, как ненавидят живое существо. Это было решительное отвращение, которое заставляет краснеть и бледнеть от чувств, возбужденных обидою, и шептать при виде человека ненавистного: «Я желал бы ему смерти!»

Фокс при первом взгляде на него нисколько не оправдывал славы своей. Он имел самую обыкновенную наружность, и, когда я видела его в первый раз, был в темно-сером фраке, больше наклонял, нежели поднимал голову, и выглядел как заурядный девонширский фермер, как человек без всяких амбиций, потому что он не хотел иметь их.

Но как быстро изменились мои впечатления при первом замечательном слове, им сказанном! Взгляд его вдруг сделался прекрасен, потом осветился удивительным умом и, наконец, заблистал огнем и молнией. Голос его, сначала тихий, загремел, и человек, за несколько минут до того казавшийся мне самым обыкновенным, явился на пьедестале, где нельзя было не удивляться ему.

Я видела его издалека; потом мне представили его в Тюильри, но посреди такой многочисленной и шумной толпы нам трудно было познакомиться. Наконец он приехал к нам обедать, и разговор, бывший сначала общим, сделался напоследок тем, чем должен быть с таким человеком. Жюно и другие собеседники мыслили одинаково с Фоксом, и потому споров между ними не могло возникнуть. Они долго рассуждали об английских делах и правительстве, заменившем Питта. Разговор, очень мирный, стал, однако, особо примечателен, когда один из присутствовавших обратил его на тяжелый предмет – происшествий, случившихся за последний год в Египте.

Я не помню хорошенько, кто был этот человек, и потому не могу назвать его, помню, однако ж, что он только возвратился из Египта и в сердце, оскорбленном Англиею, смешивал Фокса с Питтом, что было совсем не одно и то же в этом трагическом вопросе. Выражение лица Фокса изменилось с непостижимой быстротой. Это был уже не трибун, глава английской оппозиции: это был духовный брат Питта, защищавший его в кругу неприятелей. Тогда-то проявилось в нем то постепенное усиление чувств и душевных движений, о котором я упомянула выше. Разговор вскоре оживился, и Фокс был особенно удивителен в той части его, которой я, впрочем, не могла вполне уразуметь, потому что не настолько хорошо понимала по-английски. Но во всем, что я понимала, я восхищалась чистотою чувств, возвышенностью души и национальной гордостью, одушевлявшей Фокса. Он был прекрасен в эту минуту.

Я встречала опять Фокса, когда он разговаривал с Первым консулом о важных предметах; но уже никогда не видела в нем такой возвышенности душевного движения, выраженного его прекрасным лицом. Этого человека можно обвинять за страсть к игре, за разные недостатки и, может быть, даже пороки; но могу удостоверить, что только великую душу так тронул бы упрек, справедливо сделанный отечеству его в жестокости и неблагонамеренности. Для меня Фокс в тысячу крат выше Питта, несмотря на высокие способности последнего. Питт меньше смеялся и, если верить многим из его соотечественников, грешил столько же, сколько и соперник его. В обращении Питта имелось что-то иезуитское, хотя он и был протестантом. Во всех его политических действиях присутствует ханжество. Наконец скажу, что я не люблю Питта; для него это, конечно, было не очень важно в здешнем мире и еще менее важно теперь, когда он в другом мире; но я повторяю, что не люблю Питта.

Вот происшествие, рассказанное мне одним англичанином; оно относится к Фоксу и дает понятие о его характере. Известно, что Фокс вел жизнь бурную – по собственной воле, или лучше сказать, по воле судьбы: она увлекала его играть, делать долги и не всегда иметь в мире положение, приличное человеку, которому великий народ вверяет свои важнейшие заботы. У одного его кредитора был вексель, подписанный Карлом Фоксом; но он не мог по нему получить платежа. А употребить строгость и упрятать своего должника в тюрьму кредитор не хотел ни за что. Этот человек постоянно, три раза в неделю, заходил к Фоксу требовать свои триста гиней. Камердинер почтенного должника отвечал, что денег нет, и кредитор уходил в отчаянии, потому что ему самому были нужны деньги. Наконец однажды утром он пришел, решившись пробиться к самому Фоксу и переговорить с ним напрямую. Камердинер ответил ему как обычно, но кредитор оттолкнул его, услышав звон монет, которые считали в ближней комнате, то есть в кабинете самого Фокса. Решившись, кредитор кинулся туда, прежде чем слуга мог остановить его, отворил дверь и очутился перед Фоксом, который считал и раскладывал перед собой сотни гиней, делая из них свертки. Он, кажется, ничуть не смутился, увидев своего кредитора, который сказал ему:

– Мне кажется, милостивый государь, что не отсутствие денег препятствует вам расплатиться со мной. Я рад, что вижу вас в гораздо лучшем положении, нежели уверяет меня ваш камердинер.

– Вы ошибаетесь, любезный друг! – отвечал Фокс. – У меня нет и десяти гиней, которыми я мог бы располагать. Надобно вам подождать лучших времен.

– Вы, конечно, шутите, милостивый государь?!

– Эти деньги уже не мои, – объяснил Фокс. – Ими надобно заплатить еще сегодня до обеда, долг честного слова, священный долг.

– Но я сомневаюсь, господин Фокс, чтобы кредитор, которого вы хотите удовлетворить, имел такие давние права, как я. Вспомните, что я ссудил вам деньги, причем без процентов, еще более трех лет назад.

– О! – ответил Фокс смеясь. – Долг, который я собираюсь заплатить, совсем не так стар, как ваш, потому что я сделал его всего несколько часов назад!.. Но, – прибавил он с большой важностью, – этот долг основан на честном слове, а вы знаете, что такие долги никогда не откладывают более чем на сутки.

Кредитор заявил, что не знает, какой долг условились в большом свете называть долгом честного слова. Фокс объяснил ему это.

– В прошлую ночь я проиграл восемьсот гиней Шеридану, – сказал он. – У него нет никакого доказательства, кроме моего слова. Если со мной что-нибудь случится прежде, чем я заплачу, то что делать ему?.. У вас, по крайней мере, есть мой вексель, моя подпись. Мое семейство заплатит.

Честный человек, с которым говорил человек светский, слушал его с выражением величайшего прискорбия на лице.

– Понимаю, – сказал он наконец, – так мне потому не платит Карл Фокс, что у меня есть имя его на этом векселе?.. Хорошо, – прибавил он, разрывая на мелкие клочки вексель, который держал в руке. – Теперь мой долг за вами тоже на честном слове. Потому что у меня нет теперь никакого доказательства и, сверх того, перед новым должником у меня старшинство срока.

Можно представить, с каким изумлением глядел Фокс на поступок этого человека; но он был в состоянии тотчас увидеть необыкновенное доверие кредитора его честному слову. Тот не обманулся. Фокс взял триста гиней со своего стола и отдал их этому человеку говоря:

– Благодарю вас за то, что вы были так уверены во мне. Шеридан подождет, покуда я заплачу ему всю сумму. Прощайте! И еще раз благодарю вас за ваше доверие.

Мне кажется, что это происшествие равно делает честь и должнику и кредитору. Человек, который предполагает великодушное чувство в другом, всегда сам способен к нему. Господин Фокс поступил как честный человек и достоин похвалы; мне кажется, однако ж, что благородное доверие кредитора его гораздо выше.

В то время в Париже было множество англичан, не столь славных именами, как Фокс и брат его, однако внушавших также по причинам важным желание быть в их глазах приятными. Из них я предпочитала другим лорда и леди Чалмондели; молодую миссис Гаррисон, приехавшую из Индии, пленительную естественностью и простотой своего обращения; герцогиню Гордон и дочь ее, леди Джорджину; полковника Джеймса Грина и леди Фостер, впоследствии герцогиню Девонширскую. Лорд и леди Чалмондели были гораздо старше меня, но пленяли своею вежливостью. Леди Чалмондели с такою приятностью и откровенностью говорила о славе Первого консула и военных товарищах его, так хорошо умела ценить качества дорогих для меня людей – впрочем, сохраняя все свое природное достоинство, – что я была почти привязана к ней. Мы с Жюно иногда обедали у них, и помню, что я всегда с удовольствием принимала их приглашения. Они жили прекрасно и оставили после себя в Париже лучшее мнение. Первый консул, каждый день получавший сведения об англичанах, находившихся в Париже, очень уважал эту чету.

Миссис Гаррисон приехала из Бенгалии, где и родилась; она была в трауре по мужу, которого потеряла за несколько месяцев до того, поэтому не представлялась ни Первому консулу, ни госпоже Бонапарт и вообще виделась лишь с несколькими людьми во время своего пребывания в Париже. Довольно странный случай сблизил меня с нею. Жюно находил ее очень приятной, а роль молодой вдовы могла поставить ее в затруднительное положение. И потому она тотчас установила такие отношения, какие только и могли существовать между молодым человеком, генералом Жюно, и ею, молодой женщиной. Жюно утверждал сначала, что она достойна всего уважения его и всей дружбы, хоть и был очень скуп обычно на такие признания. Эти подробности, которые сначала покажутся слишком частными, будут дальше объяснены.

Герцогиня Гордон, вероятно, еще остается в памяти тех, кто имел счастье видеть ее в Париже в 1802 году. Если я хочу развеселить себя, то вспоминаю об этой особе, невероятно смешной внешне и особенно своим обращением, которое, как известно, было совсем не герцогским, хоть у нее и была герцогомания. Несмотря на смешные приемы свои, она была расчетлива и хитра. «Мои четыре дочери будут герцогинями», – говорила она. В то время, когда она приехала в Париж, три юные леди были уже замужем: одна за герцогом Манчестером, другая за герцогом Ричмондом, третья за старшим сыном лорда Корнуоллиса, а Его Британское Величество должен был сделать этого лорда герцогом прежде всех других[129]129
  Ëîðä Êîðíóîëëèñ óìåð, òàê è íå ïîëó÷èâ òèòóëà ãåðöîãà, ïîòîìó ÷òî ðåãåíò Àíãëèè íå ìîæåò ïðîèçâîäèòü â ãåðöîãè, à êîðîëü, áóäó÷è â ðàññòðîéñòâå óìñòâåííûõ ñèë ñâîèõ, íå áûë â ñîñòîÿíèè èñïîëíèòü ýòîãî.


[Закрыть]
. Четвертая дочь, леди Джорджина, была в 1801 году невестою герцога Бедфорда, но герцог умер, и свадебный церемониал превратился в похоронный. Герцогиня Гордон считала, что эта смерть случилась месяцем раньше, нежели следовало, потому что если бы герцог скончался после брака, то для всех это было бы лучше. Говорят, что молодая леди очень печалилась и принимала это происшествие совсем не с таким оскорбительным легкомыслием, как ее мать. Вообще англичане говорили мне о герцогине и ее дочери чрезвычайно различные вещи. Яснее сказать, все соглашались в одном, что герцогиня сумасшедшая или, по крайней мере, очень близка к этому; дочь же ее, напротив, хвалили.

Леди Джорджина носила траур по герцогу Бедфорду и приехав в Париж. Жюно любил разговаривать с матерью и дочерью и часто виделся с ними. Они также приезжали ко мне на танцы и собрания, всегда веселые.

Тогда парижское общество представляло собой зрелище достопамятное. Первый консул приказал всем чиновникам высшего звена жить не только прилично, но даже великолепно. Люди, близкие Наполеону, могут подтвердить, что ничего нельзя сравнить с тем удивительным, точным порядком и с тою бережливостью, какие установил он во всем, что касалось его лично. Но в случае надобности он являл великолепие как самый роскошный владетель Востока. Тогда щедрость Абуль-Казема[130]130
  Àáóëü-Êàçåì (XVII âåê) – àðõèòåêòîð çíàìåíèòîé ðîñêîøíîé ìå÷åòè â Èñôàõàíå – Ïðèì. ðåä.


[Закрыть]
проявлялась во всем. Помню, как однажды он очень шумел из-за того, что Дюрок не передал приказания его о завтраках во дворце. Это приказание, отданное накануне, было забыто только на несколько часов.

– Но и один лишний день составляет очень большую сумму! – сказал Первый консул.

Через несколько минут приехал один из министров. Бонапарт тотчас начал говорить с ним о празднестве 14 июля, которое приходилось на следующую неделю, и обещал приехать туда с госпожою Бонапарт.

– Жозефина! – сказал он, обращаясь к ней с обыкновенным добросердечием своим. – Я должен отдать приказ, конечно, самый приятный для тебя: тебе следует ослепить всех великолепием. Приготовься. А я надену свой шикарный пунцовый камзол, шитый золотом, подарок города Лиона, и тоже буду блистать.

Этот камзол в самом деле был подарен ему городом Лионом, когда он побывал там в январе. Надобно прибавить, что он уже надевал его и камзол очень не шел ему. Я вспомнила об этом, когда он заговорил о шикарном камзоле, и улыбнулась. Первый консул тотчас заметил мою улыбку, потому что видел все, подошел и, глядя на меня с грозным видом, но смеющимися глазами, сказал:

– Что хотите вы сказать этою насмешливою улыбкой, госпожа Жюно? Вы думаете, что я не буду так ловок, как все эти красавчики англичане и русские, которые умильно глядят на вас, молоденьких женщин… Предубеждение, сударыня, предубеждение! Уверяю вас, что я буду по крайней мере так же мил, как тот английский полковник, молодой волокита, про которого говорят, что он прекраснейший мужчина в Англии… А мне он кажется предводителем глупых франтов…

Он говорил о полковнике Мэтьюсе, его точно почитали завоевателем сердец, но английских: заметьте это хорошенько. Я не могла удержаться и засмеялась из-за этих слов Первого консула и его притязания слыть модником и красавчиком. Надобно сказать, что в то время он имел сильнейшую антипатию ко всему, что называлось модным, и без различия судил обо всех молодых людях, которые, по несчастью, были известны как модники. Потому-то я чрезвычайно удивилась, когда господин Ф. сделался его адъютантом. Верно, для этого последний отказался от первенства в любезности и забыл на много месяцев, даже на много лет свои довольно основательные права на это первенство, потому что, конечно, не пением романсов тронул он сердце императора так же, как сердце девицы М. Наполеон говорил о модных молодых людях обыкновенно насмешливее и язвительнее, чем о тех, кого просто не любил. Однажды он сказал жене, которая защищала господина Ф. и уверяла, что у того много способностей: «Каких же? Ум? У кого же нет его в таком виде? Он хорошо поет?.. Прекрасное качество для солдата, который по своему занятию почти всегда бывает без голоса!.. Ах, да! Он хорош собой, вот что трогает вас, женщин. Но я не нахожу в нем ничего необыкновенного: он похож на длинноногого паука, в наружности его нет ничего естественного…»

Здесь я должна сказать, что в то время была очень смешлива (после я совершенно излечилась от этого недостатка) и захохотала, видя, с каким удовольствием Первый консул глядит на свои маленькие ноги, очень стройные, но всегда затянутые в шелковые чулки и башмаки с таким острым носком, что его можно было продеть в ушко иглы. Первый консул прервал свою фразу, но, я уверена, хотел сказать: «Вот что необходимо для хорошей наружности; вот каким следует быть!»

Надобно уточнить, однако, что в этом отношении никто не имел так мало притязаний, как Наполеон. Он был очень опрятен и даже чрезвычайно изыскан, но в нем ничего не было модного, то есть никаких притязаний на что-нибудь примечательное в наружности. Потому-то движение руки его, которую он протянул к своей ноге, говоря о длинных ногах господина Ф., рассмешило меня своим простодушием.

Он сразу понял меня.

– Ну, злая насмешница! Над чем же вы смеетесь? Над моими ногами? Вы находите их не настолько хорошими для контрданса, как ноги ваших модных друзей?.. Впрочем, можно петь и танцевать, не будучи модником и волокитой. Скажите сами, госпожа Жюно: неужели племянник Талейрана не милый молодой человек?

Мне нечего было раздумывать над ответом: Первый консул говорил о Луи Перигоре. Он был не только брат одной из моих подруг, но и совершенно оправдывал то, что говорили о нем. Он обладал всей проницательностью своего дяди, сколько возможно это в девятнадцать лет, и соединял с этим свойством ума такие отличные качества, как любезность, превосходное воспитание и внешность, напоминавшую его отца; а для тех, кто не знал Луи Перигора, одно это сравнение есть уже похвала. Первый консул имел о нем верные сведения, или, лучше сказать, увидев несколько раз юношу, верно угадал его. Луи сделался бы одним из выдающихся людей своего времени, если б жизнь его не прекратилась так рано.

Разговор вернулся к господину Ф.

– По мне уж лучше англичанин, – сказал Первый консул, – он похож на старую ньюмаркетскую лошадь, хотя, правду сказать, еще и молод; но это все равно. А вот красавчик… дайте ему время… Вы скажете мне о нем что-нибудь через тридцать лет. Я думаю, и через пятнадцать он уже будет казаться юным старцем, а потом превратится в старого греховодника[131]131
  Ïðåäâèäåíèå Ïåðâîãî êîíñóëà ñáûëîñü ñàìûì óæàñíûì îáðàçîì äëÿ ÷åëîâåêà, êîòîðûé âñþ æèçíü ïîñâÿòèë òîìó, ÷òîáû íðàâèòüñÿ.


[Закрыть]
. Впрочем, – продолжал он, – лучше оставить все это и подумать о нашей собственной красоте. Итак, Жозефина, я хочу, чтобы ты была одета богато и ослепляла своим нарядом; слышишь ли?

– Да, – отвечала госпожа Бонапарт, – а потом ты сам наделаешь сцен, раскричишься, станешь рвать мои счета.

Она капризничала, как маленькая девочка, но с самою милою улыбкой. Госпожа Бонапарт обладала истинным очарованием в обращении, когда хотела пленять. Может быть, эта приятность доставалась слишком многим, но нет сомнения, что Жозефина была истинно любезна и способна заставить любить себя, если хотела этого. Когда Первый консул говорил ей о наряде, она глядела на него так мило, подошла к нему с такой роскошной негой и в каждом движении ее дышало такое желание нравиться, что разве только человек с каменным сердцем мог противиться этому. Наполеон любил ее; он притянул ее к себе и поцеловал.

– Конечно, милый друг, иногда я рву твои счета. Потому что ты иногда действуешь так, что совестно одобрять твои злоупотребления. Если я советую тебе быть великолепной в торжественных случаях, то этим я нисколько не противоречу сам себе. Надобно уравновешивать все отношения, а я держу весы хоть и строго, но правосудно. Постой, я расскажу тебе небольшую историю: она будет прекрасным уроком, если ты хочешь запомнить ее. Послушайте и вы, – добавил он, делая нам знак подойти к нему. – Слушайте, молодые ветреницы, и пользуйтесь уроком. В Марселе жил очень богатый торговец. Однажды пришел к нему какой-то молодой человек с рекомендательным письмом. Молодой человек был богат и ожидал только покровительства в торговом обществе: у него даже был большой кредит к этому банкиру. Тот, прочитав письмо, не бросил его в мусорную корзину и не запер в ящик; он осмотрел его и увидел, что исписана лишь одна из четырех страничек сложенного вдвое листа. Он оторвал исписанную половинку и положил ее в папку, а другую согнул вдвое, так, чтобы на ней можно было написать записочку, а затем спрятал в другую папку, где уже было много таких бумаг. Окончив это экономическое занятие, он обернулся к молодому человеку и пригласил его обедать в тот же день. Тот привык к довольно модной и роскошной жизни и потому боялся обеда у человека, который лишает мусорщика куска хлеба и отнимает у него старую бумагу. Однако он принял приглашение и обещал явиться в четыре часа. Уходя из конторы этого банкира, он вспомнил о мрачном и тесном кабинете его и двух передних залах, занятых папками, пожелтевшими от пыли и копоти, где молча работали десять или двенадцать молодых людей, лица которых казались прозрачными от худобы. Грязные окна, почти не пропускавшие лучей солнца, небольшая деревянная чашка, где вместо песка были опилки, разбитая чернильница, шлафрок банкира, словом, все приходило ему на ум и пугало его. «Глупо сделал я, согласившись обедать у него! – сказал он сам себе. – Ну да ладно, один день ничего не значит».

Принарядившись – больше для себя, нежели для хозяев, которые ожидали его, – молодой путешественник пришел в дом своего банкира. Он уже был предупрежден им, что жена его занимает не ту часть дома, где располагается контора, и потому, придя, просил, чтобы его проводили к хозяйке. Несколько слуг, одетых опрятно и даже богато, провели его через небольшой сад, наполненный редкими чужеземными цветами, и потом через много комнат, богато меблированных, в гостиную, где нашел он своего банкира, который представил путешественника жене и матери. Первая была молода, другая еще не стара, и обе одеты богато, в жемчуге и бриллиантах, демонстрирующих цветущую торговлю трудолюбивого и честного отца семейства. Сам он был не похож на того, каким видели его поутру: он как будто оставил посреди своих пыльных папок человека в бархатном черном колпаке и бумазейном шлафроке. В зале находилось человек пятнадцать-двадцать гостей, и их обращение, их разговоры показывали, что это один из лучших, если не лучший дом в городе. Подали кушанье, и тогда-то молодой человек совершенно убедился в этом. Обед был превосходный; вина лучшие; великолепная серебряная посуда уставляла стол с роскошным изобилием. И молодой человек невольно говорил сам себе, что никогда еще не обедал с таким вкусом и роскошью. Он совершенно смешался в мыслях, когда один из сидевших подле него уверил его, что банкир дважды в неделю дает такие обеды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю