Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 96 страниц)
Глава XXIII. Дело дю Птиваля и реакция на него Бонапарта
Когда воспоминания переносят меня к эпохе 18 брюмера, я не могу без сердечного волнения думать об этом волшебном времени. Только тридцать три дня прошло после высадки Бонапарта во Фрежюсе, а он уже низверг постыдное правительство, тяготившее Францию. Он дал ей правительство новое, и колеса этой машины начали вращаться с первого дня. Он успокоил сомнения, развеял беспокойство, оживил все надежды.
Жизнь Наполеона можно разделить на несколько этапов. Первый, как все юное, был сильным, великим и светлым. Тогда-то, в Италии, его имя навеки поднялось выше любых атак, и блеск его заставляет бледнеть сияние, которым после окружил себя император. Египет видел второе начало его жизни. Восемнадцатое брюмера стало третьим этапом!.. И только еще два охватывают все прочие части его жизни, столь быстрой и столь полной!.. Таким образом, путь Наполеона на земле мог бы означать…
Но забудем эти мысли! Останавливаясь на них, нельзя свободно думать ни о чем. Я возвращаюсь к своим менее горестным воспоминаниям.
Революция 18 брюмера, без всякого сомнения, есть важнейшая из девяти, бывших у нас на протяжении семи лет[42]42
Первая – 31 мая (падение жирондистов); вторая – 5 апреля (смерть Дантона и Камилла Демулена); третья – 9 термидора; четвертая – 12 жерминаля (низвержение Баррера, Колло д’Эрбуа, Билло-Варенна); пятая – 1 прериаля (гибель Ромма, Субрани и других; низвержение якобинцев); шестая – 13 вандемьера (правление Директории); седьмая – 18 фрюктидора (новая эмиграция); восьмая – 30 прериаля (борьба между директорами); и наконец, девятая – дни брюмера (установление консульского правления).
[Закрыть]. Она не только совершенно изменила судьбу Франции, но и оказала огромное влияние на всю Европу, на мир!.. И между тем ни одно из предшествовавших ей событий не совершилось так тихо. Директория утомила всех, и вместо нее приняли бы с радостью любое правительство. Таким образом, за счастье сочли иметь власть, которая представляла безопасность, потому что прошлое отвечало за будущее Франции при генерале Бонапарте. Только его видели в консульском триединстве. Сийес и Роже-Дюко оставались в тени, и молодой генерал служил единственным утешением для глаз, утомленных слезами и долго, но тщетно искавших маяк, который показывал бы им пристань.
Я уже сказала, что о событиях 18 брюмера буду говорить только то, в чем они представлялись мне иначе, нежели во всех других описаниях этого дня. Тогда и в самом Париже рассказывали о них не одинаково: это естественно, потому что и тогда, и теперь, и вечно партийный дух вмешивается во все, яд его попадает всюду. Каких только последствий его воздействия я не наблюдала! Ложь тут еще самое мелкое; однако ж, и она важна, когда идет речь о материалах для будущего историка наших дней.
Было нечто важное, что ненависть начала распространять, друзья Бонапарта не удостоили опровержения, а доверчивость и глупость приняли за достоверный факт. Я говорю о страхе, который будто бы овладел генералом Бонапартом при входе в зал Совета пятисот, в Сен-Клу, 19 брюмера.
Вздорный рассказ об этом исчез бы сам собой, не появись он в таких сочинениях, которые в остальном представляют ручательство в своей достоверности. В одном из этих сочинений автор говорит даже, что он «заставил генерала Бонапарта опомниться, заметив ему, что он говорит, сам не зная о чем».
Беру на себя смелость заметить этому автору, что никогда, во всю свою жизнь, не смел он сказать вслух таких слов Бонапарту.
Во-первых, неправда, будто 19 брюмера произносил он в Совете пятисот что-нибудь похожее на речь. Накануне в Совете старейшин сказал он замечательные слова: «Не ищите в прошлом примеров, которые могли бы остановить нас! В истории нет ничего похожего на конец XVIII столетия, и в нем нет ничего, что походило бы на эту минуту…»
Эта речь, которая гораздо продолжительнее немногих слов, приведенных мною, нисколько не походит на кучу фраз, наполненных вздором, как пишет тот, кто «заставлял генерала Бонапарта опомниться». Эта речь, произнесенная в Совете старейшин 18 брюмера, предшествовала смотру, произведенному в Тюильри, и достопамятному обращению Бонапарта к посланцу Директории: «Что сделали вы из той блистательной Франции, которую оставил я вам? Я оставил вам мир, а нахожу войну; я оставил вам победы, а нахожу поражения; я оставил вам миллионы из Италии, а нахожу грабительские законы и бедность повсюду!..»
В этих словах, конечно, было достаточно силы, далекой от всякой мысли о робости. Но 18 брюмера он был посреди Парижа; переворот еще совсем не завершился; генерал подвергался истинной опасности. Что касается волнения, замеченного в нем, когда он находился в зале Совета пятисот, то вот правдивое объяснение. В нем нет предположений, в нем одна истина.
Когда Бонапарт вошел в оранжерею, то немедленно раздались ужасные крики: «Долой Кромвеля! Нам не требуется диктатор! Лишить его покровительства закона!»
Бонапарт хорошо знал, что Совет пятисот составлен из горячих республиканцев и энтузиастов Конституции III года, но он ожидал большего успеха от стараний Люсьена, который всю ночь заботился об увеличении партии своего брата. Достоверно, что такая встреча не ужаснула его, не заставила потерять голову, но изумила, и это изумление помешало ему найти в ту же минуту слова, которыми он мог бы возразить на громкие крики. Несколько секунд размышлял он, что делать, и потом решился. Надобно было немедленно прекратить сцену, а этого никогда не достигли бы спором. Может быть, даже Бонапарта умертвили бы, если бы он поддался общему настроению и оказался бы не мужествен, а глуп. Орлиный взгляд его быстро пробежал по окружающим. Обозрение это продолжалось, может быть, несколько минут, и малодушные, судя по себе, приписали молчание и бездействие Бонапарта страху. Но он был окружен не только теми, кто думал о нем таким образом. Я также собрала мнения очевидцев, рассуждавших свободно, с достоинством, соразмерным величию судимого ими: они поняли великую душу его и не думали порицать.
Наконец, трудно верить, чтобы так много было сделано и сказано в чрезвычайно короткое время, которое провел Бонапарт в зале Совета пятисот: он только появился там. Защищая его от обвинения в трусости, скажу также, что не верю, будто против него был поднят кинжал. Истинной опасности подвергался брат его, Люсьен, когда Бонапарт вышел из зала.
Знаю, что о покушении было говорено много. Может быть, даже сам генерал Бонапарт верил ему; по крайней мере несомненно, что, появившись во дворе, он сказал это войскам. Но повторяю, я не верю этому. И не сомнение в ненависти Пепе Арена́ к Бонапарту утверждает меня в моей точке зрения, а просто сам ход событий.
Примечательная деталь заключается в следующем факте: Бонапарт, выступая перед войсками, ни разу не остановился и ходил вдоль линии солдат. Для чего? Разве что боялся пистолетного выстрела со стороны окон? Предположение очень вероятное.
Жоффр стоял на крыльце, когда Бонапарт сходил с него. Дружба с Люсьеном заставляла Жоффра изрядно беспокоиться о жребии молодого трибуна. Он видел, что Бонапарт произносит свою речь, передвигаясь зигзагами, и не думает о помощи брату, а между тем Люсьена, президента Совета пятисот, могли зарезать в зале. Жоффр подошел к Бонапарту и произнес имя Люсьена. Генерал тотчас обратился к офицеру, который стоял в нескольких шагах от него.
– Полковник Дюмулен! – сказал он. – Возьмите батальон гренадеров и ступайте освободить моего брата.
Выбор этого офицера показывает, как умел Бонапарт пользоваться малейшими обстоятельствами. Полковник Дюмулен был первым адъютантом генерала Брюна, тогда главнокомандующего армией в Голландии. И если первый адъютант Брюна разгоняет неприязненный Совет, это явно указывает, что Брюн пребывает в согласии с Бонапартом. Такая уверенность могла в значительной степени рассеять страхи, внушенные удалением Журдана и Бернадотта, известных республиканцев. Я уверена, что сначала Бонапарт не имел никакой определенной мысли, но быстрый, живой ум его охватывал все при первом взгляде, и как только он увидел полковника Дюмулена, имя его было произнесено немедленно.
Наконец у нас имелось правительство, которое обещало будущность и, так сказать, само ручалось за себя. Мать моя, по сердцу своему готовая находить хорошую сторону во всем, что делал кто-нибудь из Бонапартов, думала сначала, что Наполеон поступил как молодой энтузиаст, желающий освободить свое отечество от зла и бед, угнетающих его. Никогда не интересуясь политикой всерьез, она видела в революции только ужасы ее и шумные волнения. Переворот 18 брюмера, исполненный без единого выстрела, не казался ей после этого революцией; а между тем еще не случалось ничего более важного – ни для нас, ни для Европы. В течение семи лет это была уже девятая перемена, но не правительства, наконец, а кормчего.
Почти тотчас Люсьену дали министерство внутренних дел. Он желал какого-нибудь другого, но тут встретил на пути своем остервенелого врага, который не оставлял его до тех пор, пока не погубил: речь идет о Фуше. Истинная загадка для меня, каким образом Наполеон, не любя этого человека, облекал его своей доверенностью? Правда, в нем были дарования и ум, но могли ли эти достоинства перевесить всю силу опасности, какою он окружал Наполеона? Нет!
Жена Люсьена не радовалась переменам в судьбе своего мужа. Вся эта представительность ужасала ее. Она оказалась вынуждена посвящать все свое время новым обязанностям, справедливо почитая их не столь важными, как те, которые любила. Часто приезжала она по утрам к моей матери пересказывать свое горе, как говорила она, и советоваться о множестве предметов в ее новом, затруднительном положении.
Но обстоятельство, нисколько ею не предвиденное, вдруг придало ей и смелость и счастье: произошла благоприятная перемена в чувствах к ней ее деверя. Первый консул был так проницателен, что увидел все превосходные качества сердца госпожи Люсьен и полюбил ее с нежностью истинно братской. Когда она удостоверилась в этом, то веселая и радостная приехала рассказать о своем счастье моей матери, показывая прелестный убор, который подарила ей госпожа Бонапарт по приказанию Первого консула, и, верно, подарила с сожалением, потому что она не любила ни Люсьена, ни жены его.
Я не упоминала о житье нашем в поместье Люсьена незадолго до этих великих событий. Тогда у братьев Наполеона имелись прекрасные поместья, куда они с удовольствием сзывали гостей. У Жозефа был Морфонтен[43]43
Не помню, где читала я недавно, что Жозеф, получив от госпожи Бонапарт 40 000 франков на покупку для нее Морфонтена, удержал землю за собою. Прежде всего надобно иметь много раз по 40 000 франков для покупки Морфонтена, а потом госпожа Бонапарт купила Мальмезон гораздо раньше, нежели Жозеф купил Морфонтен. Комедия – смотреть, до какой степени нелепости могут дойти люди: они говорят о предметах и лицах, им не известных! Купить Морфонтен за 40 000 франков?! Дурачье!
[Закрыть], у Люсьена – Плесси-Шаман, у госпожи Леклерк – Монгобер и т. д. Прогулка по озерам, чтение, бильярд, рассказы о домовых и привидениях, совершенная свобода – вот что находили в Морфонтене. Прибавьте к этому необходимое в этой жизни благо: прием самый дружеский от хозяина и хозяйки замка. Они принимали у себя не без разбора, но кто уже принадлежал к их обществу, тот был уверен, что найдет у них самое нежное гостеприимство.
Госпожа Люсьен тоже была очень добра; но муж ее далеко не был так ровен в своем расположении. Это не мешало, однако, гостям жить в Плесси-Шаман очень весело, и меня поймут, когда я скажу, что сама неровность в расположении хозяина способствовала тому немало.
Мне кажется, никогда, в самые веселые времена моей жизни, не смеялась я столько, как в продолжение пяти или шести недель, проведенных нами в Плесси-Шаман. Нас было много. Не помню теперь имен всех, приглашенных госпожою Люсьен. В памяти моей остались только госпожа Фрешвилль, тогда молодая хорошенькая особа, жена генерала Фрешвилля, который также гостил в Плесси; Шатильон, Бойе, один из членов семейства Рамолино (кузен Люсьена), и, наконец, господин Оффревилль, поэт, человек великих дарований. Его надобно описать тщательно.
Господин Оффревилль был тогда лет пятидесяти восьми или шестидесяти, имел талант или по крайней мере претензии на него и изрядную долю франтовства; сверх того, природа наградила его самым смешным лицом. Он был всегда причесан как-то по-птичьи: два напудренных голубиных крыла служили рамкой для лица, которое состояло словно только из носа и подбородка, похожих на щипцы для орехов; маленькие глазки находились в беспрерывном движении, потому что их владелец воображал, будто они блещут умом; во рту у него имелся только один зуб, а цвет лица был красен, как вишня. Прибавьте к этому ноги и руки несоразмерной величины и на каждом из крошечных пальцев по перстню величиной с экю. Впрочем, все это оставалось бы незамеченным, если бы не имел он глупости влезать со всеми смешными странностями своими в общество молодых, веселых, насмешливых людей.
До революции Оффревилль имел, как говорил он, место носителя плаща графа Прованского (porte-manteau chez Monsieur). Самое название этой должности было смешно и превосходно подходило к такому лицу.
Поэт Оффревилль ценил свое дарование так высоко, что ничего нельзя было сравнить с его самодовольством. «Право, – говаривал он, – я был довольно счастлив в моих сочинениях… Расин… Вольтер… даже Корнель… У всех есть слабые места… У меня… их нет».
Произнося эти слова скороговоркой, он подымал голову и глядел на нас с гордой усмешкой, от которой сжимались его губы, конец носа сближался с огромным подбородком, и он становился еще смешнее обыкновенного.
Общество в Плесси решило, что, учитывая наступающие длинные вечера (тогда уже была осень), надобно, чтобы господин Оффревилль позабавил всех. Разумеется, ему не разрешили читать свою трагедию, мы и без нее спали хорошо. Решение о предстоящем развлечении приняли без его ведома и с тем, чтобы в тот же день исполнить его. Все молодые люди отправились в Санлис и привезли оттуда орудия пытки.
Вечером, когда, возвращаясь с прогулки, господин Оффревилль только ступил в ворота замка, его обставили четырьмя огненными стенами: это были четыре больших солнца (из фейерверков), которые держали на длинных палках. Первое мгновение оказалось не так смешно, как следующее. Сначала Оффревилль только испугался; но потом свист, хлопанье фейерверка и весь этот ужасный блеск почти свели его с ума: он начал кричать и вертеться под звуки тарантеллы, которую мы пели тут же. Когда наконец освободили его из этой тюрьмы саламандры, он был истинно достоин сожаления.
После этого перемирие с ним стало невозможным. Он сделался так недоверчив, что каждый житель замка наводил на него ужас. Даже слуги, видя, что с ним делают, вздумали продолжать шутки своих господ. Этого никак не позволили бы им, если б узнали; но что можно было узнать посреди беспрерывной пальбы? Садился он за стол – две-три шутихи вились и лопались около его ног. Уходил в бильярдную – тотчас раздавался взрыв под той скамейкой, на которую он садился. Шел в страхе по коридору с древними сводами, который вел к нему в комнату, – его окружали огненные змеи и стенающие призраки, и он, кидаясь на свою постель, был решительно уверен, что Плесси-Шаман есть не что иное, как замок Роберта-Дьявола.
В это же время в Плесси-Шаман гостил кузен Люсьена, Рамолино; он мог бы дать отдых господину Оффревиллю, заменив поэта в качестве объекта для общих шуток. Но такая роль требует решительного глупца, иначе дело становится скучно по своей легкости. Рамолино же был так добр, так простодушен, что после первой попытки мы совестились шутить над ним. Он был труслив и суеверен. Однажды ночью явился ему отец его и самым торжественным тоном, какой может только принять привидение, запретил ему… есть шпинат! Бедный малый преклонил лицо к земле и клялся всеми святыми, что никогда не прикоснется к шпинату. Он лег опять в кровать, дрожа от страха, не спал всю ночь, прочитал десять молитв и явился к завтраку бледнее привидения (которое, само собой, было из числа гостей Плесси, кажется даже, это был сам Люсьен). Перед бедным Рамолино поставили целое блюдо шпината, и он стал цветом похож на него. Разумеется, он не ел шпинат, но его заставили прикоснуться к нему, потому что все просили о том. Бедняга!..
Местоположение Плесси-Шаман было уединенным, и оставаться в нем было бы скучно, если бы там вели обыкновенную жизнь. Окрестности не представляли собой ничего живописного, а чтобы обрести тень над головой, приходилось идти в лес Санлис, который, впрочем, располагался близко. Не понимаю, что заставило Люсьена купить это поместье, когда у него имелся богатый выбор.
Этот рассказ о замках и загородных домах напоминает мне ужасное происшествие в замке Витри. Господин дю Птиваль, тогдашний владелец его, был умерщвлен там вместе с пятью или шестью членами своего семейства. Вот достоверные подробности этого несчастного случая.
В ночь с 1-го на 2 флореаля IV года толпа убийц вошла в парк господина дю Птиваля в Витри. Первой жертвой стала родственница дю Птиваля, которая, не боясь ничего, жила в отдаленном домике на краю парка. Изверги умертвили ее и ее служанку и не унесли ничего. Это особенно важно во всем этом ужасном деле. Овладев домиком, разбойники, или, лучше сказать, убийцы, овладели и замком. Теща господина дю Птиваля была зарублена саблею в своей постели: она жила в комнате нижнего этажа, в малом замке; ее горничную и камердинера дю Птиваля постигла та же участь. Сам господин дю Птиваль погиб так странно, что это еще больше увеличивает ужас дела, и без того странного и таинственного.
Уверяют, что 1 флореаля дю Птиваль получил анонимное письмо, где ему советовали спастись бегством, потому что в ту же ночь его возьмут под стражу. Особенно его предупреждали, чтобы он постарался унести свои бумаги. Это обстоятельство не могло быть доказано и осталось преданием; но достоверно известно, что накануне ужасного убийства в деревне Витри появилось множество солдат полицейского легиона, который квартировал тогда в Париже, полковником у них состоял некто Прево, бывший актер. Подчиненные его рассеялись по деревне и пили в разных кабаках.
Господина дю Птиваля нашли в одной из аллей парка, убитого поленом, которым ему размозжили голову. Он был почти одет, и нет сомнения, что несчастный вышел из комнат, чтобы скрыться и унести свои бумаги; доказательством тому служил его портфель, найденный на следующий день неподалеку. Однако портфель был совершенно пуст. Подле трупа валялась белая металлическая пуговица с надписью «Полицейский легион». Вероятно, дю Птиваль, человек очень сильный и высокого роста, сорвал ее с мундира одного из убийц во время схватки. Несчастное дитя его, верно, тоже приговоренное к смерти, как и его родители, спаслось благодаря одной из тех случайностей, которые необъяснимы. За ним ухаживала отдельная служанка. Испуганная страшным шумом и еще более страшным криком жертв, она выбежала из своей комнаты с ребенком и, проходя по коридорам, встретила множество людей в белых куртках, в полицейских шапках и с саблями в руках. Они не говорили ей ничего и спокойно пропускали. Вероятно, они подумали, что женщина идет со своим ребенком, потому что иначе как бы они пощадили сына того, которого пришли убивать, ведь несомненно, в таких обстоятельствах следует истреблять наследников, могущих потом требовать и мстить.
Украдено не оказалось ничего. В кабинете дю Птиваля нашли и серебро, и все дорогие вещи. У его невестки и тещи были часы, бриллианты: все их драгоценности остались на камине и в секретере. С каким-то жутким простодушием вынесли только бумаги.
Но вот продолжение этой темной истории: оно так же любопытно, как и начало.
Подали жалобу. Жалобу приняли; следствие произвели; протоколы подписали; несколько дней заметна была деятельность, будто хотели удостоверить, что правосудие станет тем самым мстителем; но потом расследование замедлилось, а вскоре и вовсе замерло.
Но если правосудие и засыпает порой, рано или поздно оно пробуждается и требует наказания. Во время правления Директории убийцы семьи дю Птиваля тщетно укрывались от возмездия законного, юридического; суд общества, эта высшая палата, всегда заседающая для приговора неумолимого, уже называла убийц, обвиняемых слухами. Но такого суда было недостаточно.
Хотя после этого происшествия прошло три года, но как только префектом парижской полиции (Витри принадлежит к округу Парижа) стал Дюбуа, он тотчас занялся сбором необходимых сведений. Он потребовал от мирового судьи документов, которые должны были у него храниться. Судья умер, и в его канцелярии искали тщетно: там не оставалось ни малейших сведений об этом деле. Чрезвычайно изумленный, Дюбуа предположил, что протоколы следствия о вскрытии трупов и прочем перенесены в канцелярию уголовного суда или приобщены к бумагам публичного обвинителя. Он призвал к себе Фремена, главного архивариуса уголовного суда, и велел ему устроить тщательнейшие поиски во всех бумагах, относящихся к делу дю Птиваля. Но через несколько дней Фремен доложил, что об этом прискорбном деле нигде нет ни одной бумаги. Такая решительная пропажа всех бумаг давала повод к размышлениям ужасным и обвиняющим…
А теперь – последний акт всего этого беззакония. Тут и я сыграла активную роль.
Однажды я гостила у госпожи Бонапарт в Тюильри (это случилось вскоре после моего замужества). Тут же, в комнате, находился и Первый консул. Госпожа Бонапарт упрашивала его допустить к себе человека по фамилии Буа-Прео, которому, по словам ее, она обещала это. Она взяла Первого консула за руку и глядела на него с очаровательным умилением; в самом деле, она была добра в душе своей, и если не вмешивалась в ее добрые дела неисправимая ветреность, она стала бы благодетельницей многих.
– Я сказал уже, – возразил Бонапарт, – что не хочу давать аудиенции по делу дю Птиваля. Обвинения без доказательств, как бы ни были они с первого взгляда основательны, дают повод только к новым пересудам. Впрочем, – прибавил он, походив несколько времени в молчании, – вели впустить этого человека, только не сюда, а в ту комнату, – он указал на небольшую гостиную рядом. – Я будто прохожу к тебе, и это случится как бы нечаянно. Я обещал это Камбасересу, – сказал он Дюроку, с удивлением глядевшему на него. – Иначе нельзя.
Я хотела удалиться.
– Нет, нет, вы останьтесь, – сказал Первый консул. – Так нужно.
Я осталась. Бонапарт еще некоторое время побыл в спальне; между тем ввели просителя. Это был человек лет около пятидесяти, но еще приятной наружности и, как по всему было видно, порядочный. Он оказался родственником и другом дю Птиваля и молодого наследника этой несчастной семьи, которая требовала правосудия и мщения. Госпожа Бонапарт подошла к нему с выражением живого участия и едва успела сказать несколько слов, как Первый консул вышел из спальни. Жозефина представила своего протеже, и тот сразу вручил Бонапарту записку о деле. Мне показалось, что записка была написана мелким почерком и занимала много страниц. Первый консул взял ее и прочел быстро, но явно со вниманием. Я знала от Жозефины, что речь идет об убийстве семьи дю Птиваля, и потому обращала особое внимание на все, что видела и слышала. Некоторое время Первый консул просматривал поданную ему записку, а потом сказал Буа-Прео:
– Дело это щекотливое, сударь. Оно ужасно, и это еще больше увеличивает затруднения. Вы обвиняете одними доводами морали, но для суда закона этого мало. Иное дело – для суда общественного мнения.
Говоря это, Первый консул ходил, по привычке своей, с Буа-Прео по комнате, сложив за спиной руки. Не знаю, что сказал ему проситель, но он возразил:
– Знаю, знаю! Но где доказательства? Доказательства тут необходимы.
– Конечно необходимы, – сказал Буа-Прео, – но я думаю, как и все родственники и друзья несчастных жертв, что если вы, глава Франции, захотите взять на себя мщение, оно будет совершено.
Первый консул усмехнулся:
– Вы полагаете меня сильнее, чем я есть, и даже сильнее, чем я хочу быть! – возразил он. – Да если бы я и имел столько власти, то не употребил бы ее во зло. Существует правосудие. Почему вы не требуете его? Что касается меня, я не в силах помочь вам в этом деле. Очень сожалею об этом.
Первый консул поклонился Буа-Прео, и тот понял, что визит его окончен. Он двинулся к выходу с печальным видом, и, вероятно, Бонапарт заметил это, потому что сказал ему, когда тот был уже в дверях:
– Повторяю, я истинно сожалею, не имея возможности помочь вам в этом, тем более что…
Но, как бы опасаясь высказать свою мысль до конца, он вдруг умолк, взял с камина записку, поданную ему Буа-Прео, и хотел отдать ее ему обратно.
– Покорнейше прошу вас, генерал, оставить ее у себя, – сказал Буа-Прео.
Первый консул нахмурился и, все еще держа руку протянутой, смотрел на просителя с выражением нетерпения.
– Я имел честь вручить вам не просьбу, – прибавил Буа-Прео, – это описание несчастного происшествия, только немного подробнее газетных описаний.
Первый консул помедлил секунду, потом снова положил бумагу на камин и, с приятною улыбкой поклонившись, заметил:
– Очень хорошо, я принимаю это как описание.
Проситель ушел. Первый консул опять взял записку и в этот раз прочел ее с величайшим вниманием. Читая, он ходил по комнате, и по временам у него вырывались слова, показывавшие глубокое негодование.
– Это позор! – сказал он наконец. – Поверят ли внуки наши, что французы зарезали французов в одном лье от Парижа и преступление осталось без кары?! Это ужасно! Это невероятно!.. Полиция была глупа, по крайней мере, если не виновна! Дюбуа не так бы действовал… хм!.. – промолвил он и вышел, сильно хлопнув дверью.








