412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 54)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 96 страниц)

Наш квартал был самой оживленной частью города. Из окон небольшой гостиной я могла видеть всю площадь, по которой каждый день проходили тысячи людей. Одежда народа в Лиссабоне не отличается ничем особенным, но она гораздо ярче, чем однообразные наряды в Мадриде (более того, черный цвет придает Мадриду какой-то грустный оттенок). Позже наши обычаи несколько подействовали на испанцев, и теперь женщина может, по крайней мере, выйти днем в шали и шляпке, тогда как в 1805 году ее оскорбили бы за это самым грубым образом. В Лиссабоне только простые горожанки ходили одни по улицам. Сколько-нибудь зажиточная женщина могла ездить только в кабриолете, запряженном двумя мулами, на одном из которых сидел кучер.

Жителей в Лиссабоне было тогда около трехсот сорока тысяч, помимо войск. Город тянулся на две с половиной лье и во многих местах имел в ширину не более двух-трех улиц. Кроме того, он построен на семи холмах, как Рим. Можно представить себе, как трудно передвигаться посреди обломков, въезжать и съезжать по улицам, почти отвесным, вымощенным каменными гвоздями!

Простые горожанки, почти все красивые, одеваются довольно мило, наряд их составляет красный плащ с капюшоном, обшитый черным бархатом, на голове красуется батистовая косынка, с оборками под подбородком. Этот наряд делает красивыми даже тех, кто некрасив, потому что остаются видны одни глаза; а в Испании и Португалии почти у всех женщин глаза прекрасны.

Несколько дней мы устраивались, и потом Жюно просил о своем представлении ко двору. Граф Араухо, которого встретили мы в Португалии с особенным удовольствием, был тогда министром иностранных дел. Он прислал Жюно приглашение, когда миновали все праздники и церемонии Пасхи. Представление происходило во дворце Квелус. Жюно должен был следовать приказаниям, данным самим императором. В Париже знали, что принц-регент был не только покорным слугой, но едва ли не рабом Англии. Он принимал нас не иначе как с трепетом, и посольству беспрерывно оказывали величайшие почести, но в то же время, когда дворяне приезжали к нам с визитами, они по приказанию двора вели себя порой оскорбительно, за что, однако, нельзя было требовать удовлетворения. Граф Сан-Мигуэль, например, должен был сначала, как говорили, получить приказание регента для посещения французского посольства. Другие приезжали в трауре. Кроме того, вздохи, взгляды, скрытые жалобы… Нестерпимо было видеть все это!

Двор был в Квелусе. Королева оставалась безумной. Жюно хотел, чтобы кортеж его выглядел настолько блестящим, насколько это возможно в Лиссабоне. Что касается его самого, он был одет великолепно и казался в своем наряде восхитительным. Странно, что я употребляю это выражение, говоря о мужчине; но я не могу найти другого – он был прекрасен. Для этого дня он надел свой парадный костюм генерал-полковника гусар, весь обшитый золотом. Куртка его была белой, с красными отворотами; панталоны и ментик – голубые; рукава куртки и ментика – с девятью нашивками из галунов и вышитых золотом дубовых листьев; ментик опушен драгоценной голубой лисицей. Этот наряд, в котором Жюно был при коронации, стоил пятнадцать тысяч франков, да еще перо, подаренное ему императрицей Жозефиной, стоило больше ста пятидесяти луидоров.

Жюно был чрезвычайно хорош в этом наряде, истинно военном. Высокий рост его, белокурые волосы, мужественные шрамы – все невольно внушало почтение к этому молодому человеку с заслуженной славой. Говоря это, я должна заметить, что император никогда не глядел на Жюно без красноречивого выражения во взгляде, если взгляд его встречал длинный рубец от виска до нижней части щеки. Он, конечно, напоминал ему другую рану верного слуги его и то происшествие в Милане, когда он взял Жюно за волосы и отдернул руку, омоченную кровью. Он говорил мне об этом случае вновь, когда я возвратилась из Португалии. Разговор получился довольно странный. Император спросил меня, глядела ли принцесса Бразильская на Жюно умильно. «Право, Жюно красавец! – прибавил он. – Эта рана придает ему вид совершенно военный, который вскружил бы мне голову, если б я был женщиной».

Когда император бывал в веселом расположении духа, никакие силы не могли остановить нелепых шуток его с любимыми офицерами. С женщинами – совсем иное дело! Он не шутил с ними никогда: или не говорил ничего, или поражал громовыми ударами. Но страсть его рассказывать женщинам о неверности их мужей бывала иногда прискорбна и всегда неприятна. Я не понимаю, как он, со своим верным умом, не видел неприятности того положения, к которому приводил сам.

Таким образом, Жюно приехал в Квелус с величайшей пышностью, очень хорошо сыграл свою роль дипломата, и его приняли с особенным вниманием, которое, я думаю, внушали и наши восемьсот тысяч штыков[161]161
  В то время император располагал такою силою в Италии, Швейцарии, Рейнском союзе и в 144 департаментах Франции.


[Закрыть]
. Прибавьте к этому страх при виде вестника мира, каким был Жюно, который мог тотчас сказать им слова древнего римлянина: «Я несу мир или войну в складке моей мантии».

Бразильский принц не произвел на Жюно такого впечатления, какое сам получил от него.

– Боже мой, как он безобразен! – говорил потом Жюно. – Боже мой, как безобразна принцесса, как безобразны они все! Тут одно хорошенькое личико – это наследник, инфант дон Педро[162]162
  Впоследствии император Бразильский Педру I, отец нынешней королевы Португальской Марии II.


[Закрыть]
. Он прелестен; это настоящая голубка посреди ночных сов. Но я не могу понять, – прибавил Жюно, – почему этот принц Бразильский глядел на меня так пристально. Во мне, кажется, нет ничего необыкновенного, а он не сводил с меня глаз.

В тот же вечер мы узнали, что было причиной этого странного любопытства. Граф Араухо приехал к нам обедать в тот день и рассказал следующее:

– Знаете ли, отчего наш принц мучится любопытством? Ему хочется узнать, почему посол не снимал своего колпака, как он называет это.

– Какого колпака?

– Он называет колпаком гусарский кивер. Что ж делать! Мы в Португалии идем не гигантскими шагами и не умеем правильно называть предметов. Я как житель Берлина[163]163
  Он долго служил там послом.


[Закрыть]
и, следовательно, немножко военный, по крайней мере, могу отличить кивер от капота; кажется, так вы называете свои шляпки, госпожа посланница? Я объяснил ему, что кивер не снимают ни перед кем, а иначе это было бы предметом дипломатической ноты. Но вы еще увидите, какое впечатление произвел генерал Жюно.

Я хотела знать, что имел он в виду под этими словами; он улыбнулся и не сказал ничего. Но объяснение не замедлило появиться. Через день после представления к нам явился старший камердинер принца-регента с просьбой французскому послу одолжить его гусарский наряд, чтобы портной Его Королевского Высочества мог сделать такой же ему и молодому инфанту дону Педро.

Я не знала тогда принца Бразильского и не могла смеяться, как сделала после, когда увидела его в этом гусарском наряде, удивительно идущем его толстому брюху, ляжкам и огромной голове с курчавыми волосами, которые были под стать его толстым губам, африканскому носу и цвету кожи. Вообразите еще у такого красавца напудренную косу толщиной в руку, и на все это надет кивер, унизанный бриллиантами и с дорогим пером. О, это воспоминание берегу я для мрачных минут, когда надо вспомнить что-нибудь веселое.

– Бьюсь об заклад, что он не носит этого наряда, – сказал полковник Лаборд господину Маньену.

– Он готов носить его повсюду, – отвечал тот, – он готов на все смешное. Бьюсь об заклад, что он носит его.

Полковник проиграл.

Когда Жюно окончил все свои дипломатические мероприятия, настала моя очередь. Это была трагическая минута. Фижмы заранее наводили на меня ужас, пока я оставалась в Париже и в дороге. Но чем больше приближалась минута, тем больше теряла я мужество, не только как посланница, но и как женщина. Я примеривала эти несносные громадины три раза и два раза, надев, просто падала. Я еще управлялась с ними кое-как в своей комнате, красуясь перед зеркалом. Боже мой, говорила я себе, почти плача и даже в самом деле плача, как глупо и смешно заставлять носить эти орудия пытки!

– Друг мой, – говорила я Жюно как можно трогательнее, – я прошу тебя, умоляю, устрой это как-нибудь! Франция так могущественна!

Но, вступив в должность, он смотрел на нее с важностью, говорил только о дипломатических нотах и обязанностях одного народа по отношению к другому. Он не смеялся, и когда я хотела сбросить с себя фижмы, кричал, как будто от этого зависело объявление войны:

– Фижмы! Боже мой! Фижмы! Но, Лора, подумай: именно потому, что ты посланница, ты должна надеть эти фижмы. Как не надевать их! Да, надень ты уже свои фижмы!

И я расхаживала в них, переваливаясь с боку на бок и падая на третьем шагу. Потом я взбунтовалась и объявила, что не хочу составить эпоху в дипломатических летописях и мне совсем не нравится, что будут говорить: «Ах, да! Это тот год, когда упала французская посланница. Помните, как она была смешна при этом?»

В нашем дипломатическом корпусе было семейство, имя которого сделалось теперь общеевропейским. Оно и тогда было соединением добродетелей и всех редких качеств. Это семейство австрийского графа Лебцельтерна. Я вскоре буду говорить о нем. Однажды рассуждала при госпоже Лебцельтерн о моих страданиях и жестокости Жюно.

– Но, милая посланница, – сказала она, – я не понимаю, почему вы падаете, как вы говорите. Вы легки, стройны, танцуете, как фея при луне, и, кажется, совсем не неловки. Тут что-то не то. Пришлите мне ваши фижмы, это верно от них.

Она в самом деле угадала: у фижм внизу не было легкой полоски проволоки, которая должна держать равновесие всей верхней части, чрезвычайно тяжелой. Я тотчас примерила фижмы, когда получила их назад, и стала ходить, как все, только со страхом, от которого не освободишься по своей воле. Кроме этой чудовищной горы с каждого боку, я надела платье из белого муара, вышитое золотом, с большими золотыми желудями на боках, точно как на драпировке окон. На голове у меня красовался ток с шестью большими белыми перьями, придерживаемыми бриллиантовым аграфом (застежкой). Кроме того, бриллианты были на шее и в ушах.

Наряженная таким образом, но на этот раз в перчатках, я собралась ехать в Квелус. Но надобно было еще взойти в карету. Я очень хотела этого, тем более что люди на набережной уже посмеивались, видя странную фигуру, которая выставит то голову, то ногу, то бок и отступает, не имея возможности разместиться в карете, которая была низка для моих перьев и тесна для несчастных фижм. Жюно не ехал в Квелус и, оставаясь в шлафроке и туфлях, с серьезным видом старался поместить меня в карету, как статую, которая оценена в миллион. Я молила Бога, чтобы проклятые фижмы сломались, и совсем не заботилась о них; но, видно, я наконец нашла нужную точку и втиснулась в карету, села поперек и еще больше наклонившись, чтобы не изломать перьев и не измять прекрасную драпировку платья. В таком положении проехала я два лье от Лиссабона до дворца Квелус.

Меня ввели в малые апартаменты принцессы Бразильской, потому что этикет запрещал принцу или королю принимать посланниц и я должна была нанести визит только принцессе Бразильской; у нее в гостиной собрались и другие принцессы. Были церемонно отданы три обычных поклона. Я ждала, что принцесса начнет говорить со мной о Франции и захочет быть приятною со мной, пусть не для меня, но для женщин Франции, которых я представляла. Она и в самом деле сказала мне, что желала бы узнать императрицу Жозефину, и спросила, правда ли, что она так хороша, как говорят о ней. Я отвечала, что ее величество императрица Жозефина очаровательна и ее рост, стан и вид приводят в восхищение; впрочем, я прибавила, что если ее высочеству угодно видеть портрет императрицы, то я имею честь показать его, потому что он со мной. Это была миниатюра работы Изабе, достойный его образец прелести и сходства с оригиналом.

Принцесса говорила мне о своей матери, много смеялась над перчатками, которые с меня сняли, и наконец спросила о том, нахожу ли я в ней сходство с матерью. Я храбро отвечала да, и это была недостойная ложь, потому что одна хоть когда-то была прекрасной женщиной, а другая всегда оставалась самым отвратительным, безобразным созданием.

Вообразите, что перед вами женщина менее полутора метров, и то с одной стороны, потому что они не были равны. Можно представить себе, какой бюст, какие ноги и как все выглядит у такой маленькой женщины! Если б можно было глядеть только на ее голову; но, Боже мой, какое лицо! Какое страшное лицо! Глаза ее, с красными жилками и злым выражением, не смотрели в одном направлении никогда, хоть и не были окончательно косыми. Кроме того, цвет кожи был совершенно не человеческий, что-то похожее на кору, а не на кожу. О ее носе помню только то, что он касался синих губ, которые раскрывались, чтобы показать удивительные зубы, ошибку природы, зубы, похожие на крупные кости. Наконец, все это великолепие венчала какая-то грива странных волос, сухих, курчавых, бесцветных.

Наряд принцессы Бразильской был в полной гармонии безобразия, если можно так сказать, с нею самою. На ней было платье из индийской кисеи, с золотом и серебром, но как сшитое! Оно почти не прикрывало огромной шеи и груди. Бриллиантовые аграфы застегивали его на плечах и блистали на рукавах, очень коротких, хотя лучше было бы закрыть такие руки. Волосы, взбитые и грязные (надобно же сказать это!) – в косичках, при этом с жемчугом и бриллиантами удивительной красоты. Платье было по поясу обложено рядами драгоценных жемчужин, а в ушах принцессы были серьги и подвески, каких я не видала больше ни у кого, – бриллиантовые груши длиною в дюйм. Превосходны, удивительны были два бутона над серьгами; но они висели вдоль этого ужасного лица и казались совсем не хороши. Боже, каким странным созданием была эта принцесса!..

Глава XV. Аустерлиц

Однажды, когда мы жили в Португалии, Жюно получил собственноручное письмо императора, который извещал его о важных событиях. Горизонт Европы становился темнее ближе к северу, и эта эпоха заслуживает кратких пояснений.

Из всех держав, участвовавших в коалиции, Австрия видела себя в особенной опасности. Владения ее, уменьшенные наполовину, были открыты со всех сторон. Федеративное могущество ее в Германии было сломлено, и, казалось, безвозвратно. В Италии это могущество висело на волоске и отчасти уже было уничтожено. Такое положение заставило Австрию тревожиться за свою будущность, потому что речь шла о жизни или смерти, даже если бы она имела дело не с таким человеком, как Наполеон, а, например, с Фридрихом. Коронование в Италии окончательно убедило Австрию в том, что она даже не любима там, хоть это необъяснимо, потому что власть Австрии обожают во всех ее наследственных владениях. Как бы то ни было, Австрия устрашилась этого больше, нежели громов Маренго и Гогенлиндена. Она видела себя как бы зажатою между истоками Майна и устьем По; чувствовала, что надобно занять более грозное положение, а иначе она погибла. Вероятно, Меттерних, гений которого, еще юный тогда, уже развивался, имел столько влияния, что заставил решиться на третью коалицию. Меттерних – австриец, и первою обязанностью его было спасти свое отечество.

Предлогом избрали нарушение Люневильского договора, утверждая, что в силу одной из его статей Голландия, Швейцария, Ломбардия, Генуя, Лукка и Парма имели право принять свою конституцию, и данные им законы стали притеснением. Утверждая это, Австрия присоединилась к пакту, заключенному между Россией и Англией. Она тотчас начала поход: генерал Кленау перешел через Инн и занял Баварию. Австрийская армия в восемьдесят тысяч человек находилась под предводительством эрцгерцога Фердинанда и под опекой генерала Мака. В то же время тридцать пять тысяч солдат стояли в Тироле под началом эрцгерцога Иоанна, поддерживая таким образом левое крыло армии Кленау и правое итальянской армии, объединенной под личным предводительством эрцгерцога Карла.

Франция вновь видела вокруг себя угрозу. Только юг Европы оставался нам верен, и потому весьма важно было сохранить дружеские отношения между дворами французским и лиссабонским. Англия совершала сверхъестественные усилия для того, чтобы поссорить нас, и ничтожная причина едва не стала поводом к этому.

Жюно посетил один из французских кораблей в гавани. Как только посланник ступил на палубу, его приветствовали двадцать одним выстрелом из пушек. Но в нейтральных гаванях не позволяется устраивать пальбу, и англичане рассердились из-за этого даже больше, чем португальский регент. Видя, что их не слушают и не внимают их требованию справедливости, англичане сделали две тысячи выстрелов в знак траура, с одной стороны, и радости – с другой, по случаю Трафальгарской битвы. Это пустое истребление пороху было более оскорбительно для принцессы Бразильской, чем для нас, потому что она была испанка. Но англичане хотели рассердить Францию и, конечно, достигли бы цели, будь Жюно еще в Лиссабоне. К счастью, он уже скакал тогда в Моравию. Первое движение его, всегда стремительное, когда речь шла о Франции, конечно, превратилось бы в оскорбление для слабой Португалии. Господин Рейневаль, такой же взыскательный, но более спокойный, потому что это было необходимо, удержался от разрыва, к большому неудовольствию англичан.

Я тяжело болела уже недель шесть, когда лиссабонские медики, не желая, чтобы я испустила дух у них на руках, послали меня, несмотря на уже довольно позднее время года, в маленькую деревушку, называемую Калдаш-да-Раинья, где есть теплые воды, преудивительные, как уверяли они. Надежды оставалось мало, однако я отправилась. Соорудили что-то вроде носилок, и на них перенесли меня туда. Я едва дышала и была так слаба, что сначала не могла принимать воды иначе как ложками. Эта вода очень горяча, насыщена серой и укрепляет чрезвычайно. У меня было нервическое заболевание, такое жестокое, что я не могла выпить стакана чая. Горячие воды совершили чудо: через неделю я уже прогуливалась, опираясь на руку господина Шерваля, а еще через две недели уже съела куропатку за завтраком.

Но выздоровление мое шло довольно медленно. Однажды Жюно приехал ко мне, чтобы проститься. Император сдержал свое слово: он приказывал ему ехать к себе при первом пушечном выстреле. «Спеши, как можешь, – писал Дюрок, – я предчувствую, что этот поход не будет продолжителен».

И Жюно, которого, конечно, не нужно было подгонять, отправился к императору. Талейран написал ему, чтобы он оставил полномочия Рейневалю, и говорил еще в своем письме, что я могу возвратиться тоже, делая небольшие переезды, потому что во Франции знали, как я была больна. Жюно пробыл в моей деревушке только несколько часов и тотчас опять отправился в Лиссабон, где вонзил шпоры в маленькую почтовую лошадь и расстался с нею только в Байонне. Там взял он коляску и поехал в Париж. В Париже он провел лишь сутки и поскакал в Германию в почтовом экипаже, раздавая по шесть франков почтальонам, которые за плату летели с ним во всю прыть. Но император двигался еще скорее. Наконец Жюно настиг императора в Брунне, в Моравии, первого декабря. Император был с Бертье в доме, окна которого выходили на большую дорогу. В девять часов утра в туманную погоду еще почти не рассвело.

– Кто это подъезжает там? – спросил император. – Это почтовый экипаж. Но мы, кажется, не ожидаем новостей этим утром?

Чем пристальнее глядел он в подзорную трубу, тем менее казался встревоженным, скорее, желающим угадать, кто бы это мог быть.

– Это какой-то генерал, – сказал он наконец. – Если бы только было возможно, я подумал бы, что это Жюно. Давно ли писал ты ему, Бертье?

Бертье сказал.

– Ну, так это не может быть он. Ему надобно проехать тысячу двести лье до нас; а с самым горячим желанием…

Дежурный адъютант вошел и доложил о генерале Жюно.

– Черт возьми! – сказал Наполеон, идя ему навстречу. – Только ты можешь приехать накануне большой битвы, проскакав для этого тысячу двести лье и оставив посольство ради пушек. Теперь надобно тебе только получить рану в завтрашнем бою.

– И я надеюсь, государь, но лишь последнюю пулю, – отвечал Жюно смеясь. – Русские должны дать мне подежурить при вашем величестве.

– А только это и осталось, мой друг! Ты приехал слишком поздно: все корпусы розданы, и даже твои славные аррасские гренадеры получили достойного командира.

– Да, – сказал Жюно, – я не жалею, что оставил их ему: он поведет их мужественно. Государь, я вознагражден за все тем, что буду опять при вас, как в Итальянской армии. Это счастливое предзнаменование.

Император покачал головой, но задумчивый вид его не выказывал ни малейшего беспокойства. Напротив, он улыбался, а улыбка его внушала уверенность. Он прохаживался по комнате, которая служила ему кабинетом, и его спокойствие могло разуверить самых робких. Он спросил у Жюно о моем здоровье и о том, не от ревности ли к бразильской принцессе я заболела.

Жюно засмеялся.

– Неужели она в самом деле так дурна, как говорят? – спросил император. – Безобразнее своей этрурской сестры? Это было бы трудно…

– Она безобразнее всего, что только есть безобразного, – отвечал Жюно.

– Правда? – воскликнул император. – Кто бы поверил?.. Безобразнее королевы Этрурской?

– Несравненно.

– Ну а принц-регент?

– Во-первых, он глуп, а о безобразии его ваше величество может судить по тому портрету, который жена моя сделала двумя словами, впрочем, совершенно справедливо. Она сказала, что принц Бразильский походит на вола, мать которого взглянула на орангутанга.

– Она сказала это? – спросил император засмеявшись. – Злюка! И это правда?

– Совершенная, государь.

Император задал множество вопросов о Португалии и Испании, и это в такую минуту, когда голова его, конечно, была занята идеями более вдохновенными. Поистине, в этом человеке все удивительно.

Между тем как Жюно оставил дипломатическую тогу и снова явился с саблею и в шпорах гусара, чтобы служить отечеству в дни новых торжеств его, вблизи нас происходили странные и ужасные события. Несчастная Трафальгарская битва прогремела и поглотила последнюю надежду нашей морской славы. Я жила тогда в Лиссабоне и вблизи видела все ее последствия; видела без прикрас, какими лесть старалась прикрыть несчастье нашего оружия, столь печально противоположное лаврам Аустерлица.

Я возвращалась в Лиссабон из Калдаш-да-Раинья, где восстановила свое здоровье. Оставив за собой пески Обидоса, я достигла реки Тежу и села там в придворный баркас, которую для меня приготовили.

Это произошло 21 октября. Погода, сначала довольно хорошая, вдруг изменилась, наступила совершенная тишь. У меня было двадцать гребцов, и мы не беспокоились, когда спускались по реке; но вскоре ужаснейшая гроза разразилась над нами, и с таким бешенством, что мы увидели близкую опасность. Господин Шерваль почувствовал приступ морской болезни, потому что мы были уже в тех водах Тежу, которые подчиняются закону моря. Мне боковая качка не делала ничего плохого; но когда шлюпка наша качалась с носу на корму, это убивало меня.

Уже два часа ветер бросал наше маленькое суденышко по волнам, и с самой вершины их погружал его почти до дна, так что оно могло разбиться. К счастью, со мной не было моей дочери, и я боялась только за себя, а этот страх никогда не смущал моего хладнокровия. Однако смерть была так близко, что я уже думала, как бы ухватиться за жизнь. Мне только исполнилось двадцать лет. Тяжело видеть перед собой смерть в такие годы! Но все обошлось, и в тот же вечер я сидела в своей маленькой желтой гостиной в доме французского посла, лаская дочь свою, среди нескольких друзей, спокойная, почти счастливая, слыша разъяренные порывы ветра и уже не страшась их. О, сколько раз вспоминала я этот вечер! Это был день Трафальгарской битвы.

Прошло дней пять после моего возвращения. Буря, истощив свою жестокость, утихла, и лазурное небо Лиссабона блистало снова. Солнце, осеннее, но несравненно прекраснее солнца наших лучших дней лета, светило на чистом безоблачном небе. Мы с семейством австрийского посла Лебцельтерна составляли план прогулки за город, когда утром меня пробудили пушечные выстрелы, от которых дрожало наше легкое жилище[164]164
  Со времени землетрясения португальцы, страшась еще одного такого же несчастья, строят удивительно легкие дома. Стены едва слеплены, и оттого сырость и жара равно проникают в помещения.


[Закрыть]
; они повторялись так часто, что я начала тревожиться.

Это было известие о Трафальгарской битве. Оно пришло в Лиссабон ночью; гавань была заполнена английскими кораблями, и, без внимания к нейтралитету, без внимания к принцессе Бразильской, которая, будучи инфантою Испании, теряла от этого несчастья больше, нежели Франция, англичане начали тотчас стрелять из своих пушек, празднуя победу. Но к веселым восклицаниям их примешивались и звуки скорби: лавры победы были куплены дорого – они потеряли Нельсона.

Да, страшно вспомнить! Адмирал наш был, конечно, величайший мерзавец. Он – виновник бедствия нашего, этого кровавого побоища, второго действия и окончания трагедии при Финистерре, итогом которой стала гибель нашего флота.

Трафальгарская битва не раздражила, не вывела из себя Наполеона, но глубоко опечалила его, и, открывая заседание Законодательного корпуса 4 марта 1806 года, он сказал внешне равнодушно: «Буря заставила нас потерять несколько кораблей после сражения, неблагоразумно начатого…» Он не открыл глубины своего сердца, потому что оно было жестоко уязвлено, и рана тогда еще не зажила.

Между тем как волны Гибралтарского пролива обагрились французской кровью, Наполеон торжествовал с нашими орлами и трехцветным знаменем на полях Ульма. Большая французская армия состояла из семи разных корпусов. Огромный резерв артиллерии и кавалерии шел за армией, и все это гигантскими шагами приближалось к Австрии. Все подготовили с таким искусством, что ни в одном случае не знали нужды. Против Франции везде подписывали пакты, но она, прекрасная, великая, сильная, потому что могла свободно показывать свое мужество, с улыбкой противилась всем этим предприятиям, как исполин – усилиям пигмеев. Однако только король Неаполитанский оставался нам верен (вместе с Испанией и некоторыми частями Германии).

Но вдруг, как бы от волшебного удара, французская армия пришла в движение. Путь ее означал истребление всего, что противилось прогрессу. Наполеон изумил Австрию быстротой своего нападения и искусством маневров, и мы каждый день одерживали новые победы.

Я буду говорить только о сражениях, не прибавляя слова победа. Но, упоминая о первой из них, о Вертингенской, я должна из материнской любви отдать справедливость тем, кому она принадлежит. Эту победу приписывали Мюрату, но несправедливо. Слава ее принадлежит генералу Удино и нашим славным аррасским гренадерам. За Вертингеном следовало Гюнцбургское сражение, где маршал Ней побил эрцгерцога Фердинанда; потом занятие Аугсбурга маршалом Сультом; Мюнхена – Бернадоттом; захват Меммингена и четырех тысяч человек в плен – также Сультом. Потом состоялась знаменитая Эльхингенская битва, где маршал Ней взял две тысячи человек в плен и занял мост, чем обеспечил основной успех этого похода. После этого последовала битва при Лангенау, в которой Мюрат взял три тысячи пленных. Короче говоря, за семнадцать дней после занятия 3 октября Вейсенбурга было совершено все перечисленное мной, и 20-го Ульм капитулировал; лишь эрцгерцог Фердинанд ускользнул с частью кавалерии. В Ульме нашли огромные магазины, тридцать тысяч человек гарнизона, семьдесят запряженных пушек, три тысячи лошадей и двадцать генералов, которые были отпущены под честное слово. В семнадцать дней Австрия потеряла пятьдесят пять тысяч пленных и почти всю свою материальную часть, а остатки армии вынуждены были отступить за Инн, куда вскоре прибыл Наполеон.

После беспримерного взятия Ульма французская армия перешла через Инн, и маршал Ланн взял Браунау, место, где пятью годами позже эрцгерцогиня Мария Луиза будет принята королевой Неаполитанской на пути во Францию, куда поедет, чтобы стать императрицей и женой Наполеона! Ланн взял после этого Зальцбург. В Италии Массена был, как всегда, честью нашего войска: Виченца и Верона пали перед ним. Эрцгерцог Карл, минутный победитель при Кальдиеро, заплатил за это немедленным отступлением к Пальма-Нова. Мармон вошел в Леобен в Штирии, в Италии переходили через Тальяменто, а император вступил в Вену.

Неприятель, изумленный такою быстротою побед, предложил перемирие; Мюрат принял его, но Наполеон не захотел утвердить и велел своей армии идти дальше. Даву занял Пресбург. В то же время Итальянская армия перешла через Ицонцо; Градиска, Удине, Пальма-Нова взяты с огромными их складами. Маршал Ожеро прошел через Шварцвальд и взял Линдау и Брегенц, заставил генерала Елачича сдаться с шестью тысячами человек, и французы сделались обладателями всей земли Форарльберг.

Накануне битвы под Аустерлицем император сказал Жюно, Дюроку и Бертье, чтобы они надели на мундиры плащи и пошли с ним осматривать войска. Это было в одиннадцать часов вечера. Бивачные огни прикрывали храбрые солдаты гвардии, которых вскоре стали звать les grognards, Старой гвардией[165]165
  Французское слово grognard означает ворчун; Наполеон так и называл гвардию: старые ворчуны, поскольку они единственные открыто излагали своему генералу жалобы. – Прим. ред.


[Закрыть]
. Никто не думал о сильном холоде первого декабря: везде пели, разговаривали; многие рассказывали о славных победах в Италии и Египте, рассуждали о Маренго, о короновании. Император в своем сером сюртуке незаметно шел позади, с удовольствием наблюдая столько сердец, преданных не только ему, но и славе нашего оружия. Он прислушивался и улыбался с умилением. Вдруг, когда он проходил подле одного бивуака, яркое пламя осветило его лицо – он был узнан.

– Император! – вскричали солдаты. – Да здравствует император!

– Да здравствует император! – отвечали на другом бивуаке. – Да здравствует император!

И по всей линии в бивуаках, под шалашами, крик «Да здравствует император!» огласил окрестности. Солдаты хотели видеть своего вождя. Они соорудили из соломы своих подстилок факелы, осветили темноту ночи и продолжали кричать «Да здравствует император!». Голос их шел от сердца, а к этому нельзя вынудить ни приказаниями, ни обольщением, ни подкупом. Наполеон был растроган.

– Довольно, друзья мои, довольно, – сказал он им, но видно было, что эти доказательства любви ему приятны и душа его понимает их.

Что касается Жюно, он плакал, описывая мне этот случай, когда я увиделась с ним в следующем году, и заставил плакать и меня. Да, чтобы хорошо передать такое событие, надобно не только видеть его, но и чувствовать.

– А, ты хочешь славы?! – сказал один старый усач, который, кажется, не подстригал своих усов со времен перехода через Альпы. – Да, ты хочешь славы. Хорошо, завтра твои гвардейские молодцы дадут тебе ее…

– Что ты ворчишь тут, старина? – сказал император, подходя к старому гренадеру и улыбаясь с той невыразимой добротою, которая была так очаровательна в нем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю