Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 93 (всего у книги 96 страниц)
Императрица отправилась с сыном в Блуа и увела с собой в виде прикрытия 2600 человек отборного войска, а нас оставила с королем Жозе и безоружной народной стражей. Конечно, Наполеон велел ей выехать; но он пребывал в заблуждении, не иначе! За Марией Луизой последовали все министры и высшие сановники, кроме Талейрана и Савари, который должен был выехать 30-го числа, и Кларка, который, как военный министр, также оставался до 30-го.
Глава LXX. Капитуляция. Отречение
Император был близ Парижа, когда узнал о капитуляции своей столицы. Он тотчас велел везти себя в Фонтенбло. Между тем герцог Рагузский отступил к Эссону и приехал к своему повелителю, которого никогда не должен был оставлять. Там узнал он, что император хотел укрепиться в Фонтенбло и оттуда, как из укрепленного лагеря, вести новые переговоры с союзниками. Обо всех этих подробностях писали мне из Фонтенбло с самой трогательной убежденностью.
Но что делал Париж?
Туда вступала союзная армия… Герцог Рагузский ушел в Эссон с генералами Сугамом, Компаном и многими другими, которых назову я вскоре. Этих людей можно почитать истинными виновниками ужасного поступка Мармона.
Я постараюсь описать подробно 31 марта 1814 года, этот важный день в истории Франции, и прежде всего скажу, что раз капитуляция была подписана в два часа утра, то, следовательно, Бурбонов могли бы провозгласить с самого рассвета, но этого не случилось. Партия их не знала еще решительного мнения союзных держав, и до одиннадцати часов не было ни малейшего признака, что переворот решился в пользу Бурбонов. Не раньше чем около полудня появились белые кокарды и белые знамена на площади Людовика XV. Толпа, человек в сорок, верхами, размахивала этими знаменами и кричала: «Да здравствует король! Да здравствуют Бурбоны!» Народ хранил мрачное молчание и не произносил ни слова. Это достоверно. Известно, как легко показать движение, заставить человек двадцать кричать на перекрестке. Но архиепископ Мехельнский, господин Прадт, сам рассказывает нам, что в день 31 марта, как ни хотелось ему видеть падение Наполеона, он не слышал и не видел ничего, что предвещало возвращение прежней династии.
Герцог Дальберг, стоя у окна в доме Талейрана, где в тот день вершились судьбы Франции, закричал, что появились белые кокарды. Тогда часть людей, бывших у Талейрана, бросилась на площадь посмотреть, как говорят они, что это были за люди. То была толпа, которая ехала к бульвару Магдалены. На Королевской улице крики стали живее; отворились окна, женщины махали белыми платками.
Тогда-то союзные войска и монархи вступили в Париж. По мере того как приближались они к центру города, выражение чувств в пользу Бурбонов делалось явственнее. Может быть, до тех пор, страшась Наполеона, не смели выразить своих истинных желаний; а может быть, в этом надо видеть просто ветреное приветствие восходящему солнцу и прощание с солнцем заходящим… Надобно заметить еще, что одно случайное обстоятельство оказалось чрезвычайно важно в этом случае. У всех союзных войск на рукавах были повязаны белые шарфы – в знак победы, а совсем не в знак симпатий французским роялистам. Но большая часть зрителей растолковала это по-своему, тем более что восклицали, что Людовика признали королем Франции и император Александр, и даже император Франц, и что король приедет на следующий день. Рассказываю то, что я слышала, потому что сама я не выходила в тот день из дома и, конечно, не пошла бы кричать казакам «Да здравствуют союзники!», хоть и была изгнана Наполеоном или, по крайней мере, думала, что он преследовал меня!
Достоверно то, что союзники не давали никому ни малейшего обещания… Конечно, император Александр более или менее благосклонно думал о Бурбонах; соглашусь даже, что он был к нам совершенно благосклонен; но чтобы кто-нибудь из партии знал его мнение достоверно, этого я никак не думаю. В пользу Бурбонов могли растолковать одно обстоятельство: русский император избрал для своего пребывания дом Талейрана, известного врага Наполеона, хоть я и не допускаю, что Талейран ненавидел Наполеона, потому что был другом Бурбонов. Ему всего лишь так легче было уничтожить прежнего своего повелителя. Впрочем, да простит Бог господина Талейрана за всё зло, какое сделал он Франции!
В пять часов вечера, когда кончился церемониальный марш его, император Александр отправился к Талейрану. Хозяин дома держал совет с господином Прадтом, который, не раз целуя руку Наполеона, благодетеля своего в продолжение пятнадцати лет, спешил теперь лягнуть падшего льва. С ними был еще герцог Дальберг… Вот чьей неприязни нельзя простить, потому что герцог не мог ни за что упрекнуть Наполеона, который для него и для всех родных его был источником благ, почестей и милостей. Неблагодарность в таком случае вдвое отвратительна и для меня совершенно непостижима.
Второго апреля был произнесен акт отречения, а 3 апреля бедные остатки Законодательного корпуса подтвердили его. Всё рушилось с быстротой ужасающей!
Удалившись в Фонтенбло, император оставался там с Бертье, Мааре, Коленкуром, Бертраном и большей частью своих маршалов. История его жизни в эти дни беспримерна. Мы знаем перевороты преторианских легионов, Римской империи; знаем, как военачальники и даже подлые евнухи отдавали окровавленную корону Индии по своему выбору, но ничто не может дать верного представления о том, что происходило в Фонтенбло в немногие дни и особенно ночи, которые провел там герой, оставленный судьбой, среди людей, которых почитал своими друзьями!
– Что же мы сделаем с ним? – сказал один из них на совете, или, лучше сказать, на шабаше этих демонов. – Рядом с ним есть два или три сеида, например Коленкур: они готовы показать народу окровавленный плащ его и представить нас Кассиями и Брутами. А я не хочу, чтобы сожгли мой дом и заставили меня бежать!
– Не нужно оставлять никаких следов, – сказал другой.
– Он, как Ромул, взойдет на небо.
Остальные одобрили решение. Начался ужасный разговор… Нет сил человеческих описать его подробно! О смерти императора спорили с час, как настоящие дикари.
– Ну а Бертье? – спросил кто-то из них.
Другие пожали плечами.
– Он узнает, когда всё будет кончено… Но Бертье ничего не значит. У него сердце из хлопчатой бумаги, а в голове ветер.
Все засмеялись, кроме одного.
– Но, – сказал опять первый, – надобно же кончать. Союзники демонстрируют свое нетерпение. Уже апрель, а ничего не сделано. Сегодня в последний раз надобно сказать ему об отречении. Он непременно должен подписать его, а не то… – И ужасное телодвижение последовало за этим словом.
Наполеона известили об этих таинственных и гнусных сборищах, где о его жизни рассуждали люди, обязанные ему всем. Если бы он только подошел к окну или во время парада сказал своей гвардии: «Ребята! Меня хотят убить!» – через пять минут кровавые клочки остались бы от тех, кто угрожал его жизни. Он не сделал этого! Не сделал человек, обвиняемый в кровожадности, в тирании. Новый стыд для нас!..
Да, жизни Наполеона угрожали те самые люди, которых осыпал он почестями, милостями, прославил их имена в потомстве, сообщил им блеск своей славы, – сердце их никогда не чувствовало этого… Вот часть его жизни, может быть, самая ужасная для тех, кто любит его искренно. Нет, мучения его на острове Святой Елены бледнеют перед той минутой, когда осмелились вложить в руку его перо и сказать: «Подпишите, если хотите жить…»
Если последние слова и не были произнесены, то взгляд, движение, звук голоса сказали больше, нежели могло бы выразить слово! Он подписал; но отречение его было в пользу сына. Без Талейрана и агентов его предложение Наполеона, может быть, уважили бы союзники. Но эти люди, включая Прадта, вредили своему бывшему повелителю на каждом шагу.
Император Александр действовал как великодушный победитель. Наполеон избрал маршалов Макдональда, Лефевра, Удино, Нея, герцога Виченцского и герцога Бассано для представления императору Александру тех самых предложений, которые он делал союзным державам. Незадолго перед тем произошла сцена, которая заставляет меня почти ненавидеть человека, способного на нее: это был Бертье! Обратившись к императору, он стал бормотать извинения, что оставляет его в такие минуты, и уверял, что ему необходимо быть в Париже, спрятать бумаги, очень важные для самого императора. Пока он говорил, император глядел на него с горестным изумлением, которого тот не видел или не хотел видеть.
– Бертье! – сказал Наполеон, взяв его за руку. – Бертье! Ты видишь, как нужны мне теперь утешения!.. А еще больше надобно, чтобы меня окружали истинные друзья мои. – На последних словах сделал он ударение, но Бертье не отвечал ничего. Наполеон продолжал: – Ты возвратишься завтра; не правда ли, Бертье?
– Конечно, государь, – ответил князь Невшательский и вышел из кабинета, уже склоняя голову под тяжестью измены. Он, Бертье!..
Когда он ушел, император долго не говорил ни слова. Герцог Бассано уважал это прискорбное молчание и старался угадать мысли несчастного своего повелителя теперь больше, чем в дни его торжеств. Он также последовал глазами за этим человеком, отягченным безмерными милостями, которых не выкупил он ни одним действием, каким, по крайней мере, оправдывали их другие.
Император долго смотрел вслед другу, и глубокая скорбь выражалась в его взгляде. Потом он отвел глаза и несколько минут не переставал глядеть на паркет. На челе его отражалась тень скорбных мыслей, которые тяготили эту страдающую душу. Наконец он подошел к герцогу Бассано, положил ему руку на плечо и сказал выразительно:
– Он не вернется!..
В самом деле, Бертье не вернулся.
Герцог Рагузский оставил свой корпус в окрестностях Эссона, под началом генерала Сугама, а сам еще не знал, что делать, на что решиться… Договор, заключенный им 5 апреля в Шевильи с князем Шварценбергом, был оспариваем им же самим. Но вот что непростительно герцогу Рагузскому: он обнародовал копию с акта, которым лишали императора престола, а до того армия еще не знала о нем. К копии он приложил письмо, где намерения его выказывались ясно.
Генерал Сугам в отсутствие герцога Рагузского решился действовать. Войскам сказали, что идут против неприятеля. При этих словах солдаты бросились за оружием и радостно пошли, но неприятель не встречался им. Наконец в окрестностях Версаля они увидели, что их обманули, и с руганью накинулись на своих генералов, которые могли тут же стать жертвами их гнева. Один батальонный командир, который был удивительно похож на императора и потому одевался как он, проезжал в это время мимо; солдаты схватили его на руки, понесли, торжествуя, и кричали как сумасшедшие: «Да здравствует император!»
Подробности прибытия маршалов Наполеона к русскому императору рассказаны в стольких сочинениях, что я почитаю бесполезным описывать это. Скажу только, что Наполеон хотел в делегацию включить и Макдональда. Он сказал герцогу Бассано:
– Я хочу послать с ними и герцога Тарентского; он не любит меня, но он честный человек, и тем больший вес будет иметь голос его у русского императора. – Подумав с минуту, он прибавил: – А бедный Мармон!.. Я опечалю его, если не включу в эту депутацию.
Маршалы отправились в Париж после продолжительного совещания с Наполеоном. В Птибуре они должны были остановиться и получить от принца Вюртембергского охранные листы. Уже начинались унижения! Но, что ж делать: мы были побеждены. Маршал Мармон не вышел из кареты, и это сочли странным: оно и было странно.
В Париже они тотчас приехали к русскому императору. Там маршал Мармон опять показал странное смущение: он страдал, потому что не был изменником, нет, никогда не был! Он истинно несчастлив, он знает всю меру зла, сделанного им!
Маршалы явились к русскому царю. Мармон не вошел с ними! Знал ли он уже в тот момент, что сделал Сугам?..
В ту минуту, когда появилась какая-то надежда, один из адъютантов Александра подал ему пакет. Император открыл его, и новое выражение появилось на его лице.
– Что ж это, господа! – сказал он маршалам с выражением упрека. – Вы говорите со мной от имени армии, уверяете в ее чувствах, а я сейчас получил известие, что корпус герцога Рагузского присоединился к акту лишения престола, объявленному Сенатом! – Он показал маршалам бумагу, подписанную всеми старшими офицерами и генералами 6-го корпуса. После этого было всё кончено…
Известие об отречении Наполеона произвело действие, которое теперь трудно описать. Каждый был так отягчен собственными бедствиями, что внешние события поражали его уже меньше, чем случилось бы это в другое время. Вдовы и сироты страдали из-за своих личных горестей и не имели слез для бедствий общих. Только близкие к императору сердца могли скорбеть и за себя, и за него…
Известно, как все утихло после отречения Наполеона. Это подвиг жизни его, может быть, прекраснейший из всех, а он совершился почти незаметно для таких людей, как мы, ветреных и легкомысленных во всем. Наполеон мог тайно возвратиться в Париж, устроить волнения, наполнить улицы и площади трупами и кровью. Но пролилась бы кровь французов, а он скорее согласился сойти с трона, чем остаться на нем такими средствами. Можно верить, когда я утверждаю это: я основываюсь на своих заметках того времени, когда я не имела причин быть пристрастной к Наполеону.
Глава LXXI. Людовик XVIII
Вместе с императором Александром приехали в Париж многие русские, которых я знала прежде как путешественников и приятных людей. Один русский чиновник жил в моем доме и занимал нижний этаж его, и я сохранила благодарное воспоминание об этом образованном человеке, от которого не видела ничего, кроме самого вежливого обращения.
Однажды он явился ко мне с извещением, что к нему приехал знаменитый граф Платов, казачий атаман, и очень желает увидеть вдову Жюно, первого адъютанта Наполеона. Я отвечала, что с удовольствием готова принять его.
Платов оказался человеком замечательным. Ему было тогда лет пятьдесят пять или больше, не берусь сказать наверное. Он был высок ростом; прекрасная голова его и выразительное лицо не выдавали ничего дикого, что многие хотели замечать у казаков. На нем был длинный кафтан из синего сукна, почти до пола, с множеством складок, как у нынешних дамских платьев. На шее висел орден с превосходными бриллиантами; сабля его, говорят, тоже была очень дорогой.
Он не говорил по-французски, и мы разговаривали через переводчика. Он сказал мне много приятного о Жюно. Платов готовился уже уйти, когда в комнату вошли мои дети. Альфред, который был еще на руках кормилицы, отчаянно закричал, когда увидел человека в таком странном наряде. Но Платов подошел к ребенку и начал с ним так ласково разговаривать – разумеется, больше глазами и движениями, – так весело смеяться, что сын мой пошел к нему на руки, даже не хотел оставить его. Это заставило грозного казацкого атамана по крайней мере четверть часа играть с малюткой и позволить ему выбирать блестящие медали, которыми была увешана его грудь. Наконец, отдавая его кормилице, он рассмеялся и довольно долго рассказывал что-то нашему переводчику.
– Угодно ли знать, что он говорил мне? – спросил переводчик.
– Прошу вас…
– Он рассказывал, что в одном городе Шампани – только не припомнить названия его – женщина, у которой он квартировал, увидев, что он взял на руки ее ребенка, так же как теперь Альфреда, закричала неистовым голосом, упала к его ногам и со слезами просила отдать ей ребенка назад; это была прелестная девочка полутора лет. Женщина, по странной случайности, говорила по-немецки, а Платов знает этот язык. Он старался поднять ее одной рукой, потому что другой держал ребенка, который не хотел оставить его. Но женщина не хотела вставать и наконец умоляющим голосом промолвила, чтобы он не ел ее дочери! Не правда ли, Платов справедливо говорит после этого, смеясь: «Кто тут был более дик – я или эта женщина?»
Переводчик зачем-то спросил у него, нравлюсь ли я ему. Платов взял меня за руку, поклонился и знаками просил меня встать. Подвел к окну, внимательно рассматривал и наконец сделал одобрительный знак, потом продолжил свой осмотр, который был мне очень забавен, и сказал несколько слов, разумеется, непонятных мне.
– Он думает, – объяснил переводчик, – что у вас характер и душа мужские, что вы неустрашимы и одарены большой твердостью…
Тем кончилось наше свидание, весьма любопытное.
Было 15 апреля, и целая эпоха уходила в прошлое. Наполеон еще оставался в Фонтенбло; императрица была в Рамбулье и готовилась ехать в Германию; братья и сестры императора все скитались, одна королева Гортензия жила в Париже. Императрица Жозефина не выезжала из Мальмезона. Вся несчастная семья была рассеяна, настал ее черед страдать!.. Между тем как слезы начинали литься в этой знаменитой династии и она должна была страдать, другая династия, изгнанная так давно, возвратилась на землю своих отцов, к своим пенатам. Граф д’Артуа вступил в Париж после двадцати двух лет скитаний.
Император Австрийский приехал вместе с Меттернихом. Его встретили самым торжественным образом: войска были расставлены по всем улицам, кареты двигались только по указанным маршрутам, музыканты играли повсюду народные песни.
В Тюильри с нетерпением ожидали выезда императора Наполеона из Франции. Колосс, так долго побеждавший одним своим взглядом, еще действовал, хотя уже был сокрушен. Лучи славы его разливались уже не на прежней высоте, однако еще ослепляли глаза пигмеев, которые не могли выдерживать блеск повелительного солнца. Надобно было не только сбить его, но и уничтожить, он должен был не только удалиться, но и умереть…
Наконец он отправился… Я не могу сказать лучше Ораса Верне – герой и вся великая душа его прекрасно изображены в этом удивительном произведении живописи. Император отправился из Фонтенбло 20 апреля, как пленник, под охраной комиссаров союзных держав. Англия имела тут представителем полковника Кэмпбелла, Россия – генерала Шувалова, Австрия – генерала Келлера, Пруссия – господина Шака, а Франция… Не знаю, кто представлял Францию… Прикрытие иностранных войск состояло из тысячи пятисот человек.
В карете с императором находился один генерал Бертран. Наполеон казался спокойным. Он кланялся с улыбкою, которая так удивительно просветляла его лицо. В тот день он показал себя, может быть, более великим, нежели в другие дни. Он был тут посреди преданного ему войска, и при одном знаке руки его тысячи сабель вылетели бы из ножен. Он, однако, не сделал этого. А газеты тогдашние осмеливались, на своем нечистом языке, называть его трусом и комедиантом! Но такие души, видно, не ведают, что значит благородство и великодушие… О, Франция! Как мало походила ты в эти печальные дни на ту Францию, упоенною славой Наполеона, которая почитала ее своею собственною! Ты дорого заплатила за свое вероломство…
В тот самый день, когда Наполеон оставлял Фонтенбло, герцог Беррийский въезжал в Париж, а Людовик XVIII вступил в Лондон как король Франции, о чем, верно, никогда не мечтал даже во сне.
Я посвятила почти все Записки свои Наполеону и его семейству, потому что с самого детства знала всё, что относилось к ним; но по случайности, может быть довольно необыкновенной, я нахожусь почти в том же отношении к Людовику XVIII и его родным. Я провела свою жизнь, и еще провожу ее, с людьми, которые не только принадлежали к дому графа Прованского, но и были связаны с ним узами родства и дружбы.
Людовик был человеком высоких качеств и по приезде во Францию имел идеи истинно великие, всеобъемлющие: доказательством служит правление его. Я не стану допрашивать сердце человеческое, разрывать кости и требовать отчета у могилы: довольствуюсь тем, что остается в виду у всех.
Людовик XVIII, на мой взгляд, был человек высокой учености, мудрый, превосходно знавший людей. Я часто наблюдала его в частных аудиенциях и один раз оставалась с ним наедине на протяжении трех четвертей часа.
У него были высокие намерения и большое желание действовать для блага государства, но его окружали страшные препятствия…
Людовик XVIII, младший брат Людовика XVI, родился 17 ноября 1755 года. До революции 1789 года он, тогда граф Прованский, обыкновенно не ладил с королем, своим братом, и особенно с королевой Марией-Антуанеттой. Причиной их несогласия становилась чаще всего его жена, и взаимная ревность этих двух женщин наделала много зла Франции.
Когда Людовик XVIII получил известие о призвании его во Францию, он жил в Гартвелле, прекрасном поместье, купленном для него английским правительством. Он занимался там не одною словесностью, как твердили все газеты, но и политикой. Едва стало известно, что дела приняли другой оборот, как английский принц-регент вдруг переменил обращение свое с новым королем Франции, потому что, если верить словам людей самых честных, до тех пор с ним обходились довольно фамильярно.
И вот теперь, в тот самый день, когда Наполеон оставлял Фонтенбло, отправляясь в изгнание, Людовик XVIII въезжал в Лондон уже как французский король. Многие из моих друзей находились тогда в Лондоне и описали мне всё, что происходило перед их глазами.
Людовик XVIII выехал из Гартвелла утром 20 апреля и прибыл в Стенмор, где позавтракал. Экипажи принца-регента и парадная карета его выехали из Лондона рано утром. От Лондона до Стенмора вся дорога была заполнена народом, англичане украсили себя белыми лентами и лаврами. Понятно, для чего белыми лентами: хотели оказать вежливость королю Франции. Но для чего были тут лавры? Из-за того, что французы были разбиты?..
В два часа пополудни принц-регент приехал в Стенмор в сопровождении полка легкой конницы, забрал оттуда короля Франции, и они вместе возвратились в Лондон. Когда они приблизились к Кумберлендским воротам, артиллерия в Гайд-парке приветствовала их выстрелами, на которые отвечали в Тауэре и в порту. Людовик XVIII въехал на улицу Альбемарль, где был приготовлен для него великолепный дом. Окна по всей улице были украшены белыми знаменами.
На другой день Людовик XVIII принимал почти весь Лондон; все изъявляли величайший энтузиазм. В три часа герцогиня Ангулемская отправилась во дворец королевы Английской; ей предшествовали принц Конде и герцог Бурбон. Она оставалась у королевы и принцесс в ожидании Людовика XVIII, который приехал часов в шесть в карете, запряженной шестью лошадьми, украшенными по сбруе белыми лентами и бантами. Когда карета въехала во двор Карлтон-хауса, оркестр заиграл God Save the King, а потом Vive Henri IV.
Солдаты сделали на караул, и принц-регент поспешил навстречу своему гостю, который стал его союзником. Он пожал ему руку, и тотчас радостные восклицания огласили воздух. Принц-регент сам подал руку Людовику XVIII, и в эту минуту, – хоть он и был тогда уже очень толст и не имел того цвета молодости, который давал ему право почитаться прекраснейшим мужчиной в Англии, – казался еще, как сказывали мне, так хорош, что все заметили его. Он провел Людовика XVIII в кабинет и оставил там с принцем Конде и герцогом Бурбоном.
Между тем как регент шел председательствовать на заседании ордена Подвязки, канцлер известил членов ордена, что его королевское высочество имеет предложить им к наименованию нового кавалера, Людовика XVIII. Герцог Йоркский и герцог Кентский тотчас пошли за назначением. Людовик вошел в зал капитула довольно твердо для человека, уже почти не ходившего, преклонил колена на подушке, покрытой бархатом, и принц-регент легко ударил его мечом (провел акколаду) и надел на него подвязку собственными руками.
Людовик XVIII, со своей стороны, возложил свою голубую ленту на герцога Йоркского. Меня удивляет, что Людовик до тех пор не имел ордена Подвязки, хотя Англия уже много лет признавала его королем Франции.
На другой день лорд-мэр явился к Людовику XVIII и передал поздравления города Лондона. Затем начались беспрерывные поздравления от депутаций разных городов Франции, которые пуще всего боялись опоздать. Наконец принц-регент проводил своего гостя до Дувра, где Людовик XVIII сел на корабль и приплыл во Францию. Маршалы ждали его на берегу моря, уже не помню где. Словом, еще не прошло двух недель с отъезда Наполеона на остров Эльбу, как его почти забыли те, кто должен был бы благоговейно помнить.
Радость народа в Англии доходила до исступления. Потомство, которое будет потом хладнокровно судить обо всем, что происходило в наше время, потомство оценит и всю силу многолетних опасений Англии, узнав, как она изъявляла свою радость. Кто-то, осматривая Эскуриал, заметил, что, видно, испанский король очень трусил, когда во время сражения дал обет построить такую громаду; а я скажу, что, видно, англичанам угрожала большая опасность, раз падение неприятеля заставило их так бурно изъявлять свою радость.
В Лондоне в это время жили не только некоторые мои друзья, возобновившие со мною переписку тотчас, как сообщение сделалось открытым, но и многие искренно симпатизирующие мне французы, уехавшие в Лондон по делам. Таким образом я беспрерывно получала из Англии письма и не оставалась без новостей с того дня, когда между обоими народами установились дружественные сношения. Я сохранила все тогдашние письма, и теперь они очень кстати для оживления воспоминаний, которые могло бы изгладить время.
Госпожа де Сталь тоже жила тогда в Лондоне. Само существование этой женщины оставалось одною из сильных укоризн против Наполеона. Неоспоримая истина, что нельзя извинить его отношения к ней; тут нет никакой причины, которая оправдывала бы его. Госпожа де Сталь была жертвой, нисколько не виновной, несмотря на то что ее обвиняли во многом. Я люблю госпожу де Сталь, люблю ее за высокую известность, так благородно и справедливо приобретенную, люблю за доброту сердца и за тот лучезарный блеск, каким гений ее освещает женщин. Я с радостью думала, что Франция наконец опять увидит ее: госпожа де Сталь прежде всего была француженка. И это еще одна из причин моей привязанности к ней; она никогда не забывала своей родины.
Но ее можно упрекнуть за излишнее увлечение, какому она предавалась в гневе своем против Наполеона. Я по свойству души обыкновенно молчу о тех, кто обидел меня, даже не произношу их имени, а если и произношу иногда, то без всякой язвительности. Может быть, я сержусь на них больше в своем молчании, нежели сердилась бы, говоря о них; мне кажется, мщение молчанием есть самое возвышенное и благородное. А вот госпожа де Сталь не могла противиться наслаждению поражать ударами уже падший колосс!








