Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 96 страниц)
Глава X. Перед отъездом
Мы могли судить тогда об особенной любезности некоторых португальцев. Граф Араухо, португальский посол в Берлине, был отозван, чтобы занять в Лиссабоне важную должность министра иностранных дел. Он почти всю свою жизнь провел вне Португалии и потому-то, может быть, был так любезен. По-французски граф говорил с большой легкостью, итальянский и английский языки тоже были ему хорошо знакомы, и он отлично знал литературу всех этих трех стран. Я очень любила господина Араухо. Я сравнивала его с господином Лимой, португальским посланником в Париже, и видела в этом последнем хвастовство, глупую лживость, самоуверенность дурного тона, вечные рассказы о закулисных успехах его в обществе – это казалось мне почти несносно. Другие смеялись над его дурачествами, а я сердилась. Терпимость, с какою глядели на манеры господина Лимы, производила невыгодное действие в Португалии, куда он писал своим сестрам, величайшим лицемеркам и ханжам при лиссабонском дворе. Господин Араухо слушал своего коллегу не иначе как с улыбкой, но такой улыбкой, которая могла бы остановить рассказчика более деликатного, чем господин Лима. «Но что прикажете делать с людьми, у которых десять ушей, чтобы слушать зло, и нет ни одного для добра», – сказал мне однажды господин Араухо.
Графу Араухо было в это время лишь пятьдесят. Он не отличался красотой, но лицо его было живым, добрым и привлекательным. Обращение его выдавало человека благородного, привыкшего быть достойным представителем своего государства. Жизнь посла вообще придает человеку вид и обращение совершенно особенные. Когда он избран дурно, он всегда остается только изнанкой костюма, но когда имеются способности и привлекательность, человек бывает таков, как сказала я о графе Араухо: мил, приятен и благороден.
Он уехал из Парижа прежде нас несколькими неделями. Во время путешествия с ним случился эпизод в стиле Жиля Блаза: на него напали разбойники, ограбили его и оскорбили. Остановив карету, разбойники грубо вытащили его и спрашивали, где у него деньги. У Араухо имелся секретарь, бесчестный трус. Когда разбойники вытащили его вместе с хозяином из кареты, то бросили беднягу в ров, и он оставался там, носом в земле, в полумертвом от страха состоянии. Араухо, напротив, был так спокоен, как только можно быть в подобном положении, и думал только, как бы ему спасти часы, посланные госпожой Талейран герцогине Осуна, и другой тоже дорогой подарок – маркизе Аризе, матери герцога Бервика. Часы были из голубой эмали, с бриллиантовой стрелкой, а двенадцать часов означались двенадцатью большими бриллиантами. Другая драгоценность – это цепь из жемчуга и бриллиантов, оправленных знаменитым Фонсье; это произведение не имело бы цены в Мадриде, где все драгоценные камни оправлены очень дурно.
Часы граф тут же засунул в сапог, а цепь – в такое место, где разбойники нашли бы ее, только раздев его. Но они хотели только денег. Ограбили кареты свиты, разбили все ящики министра, но не нашли того, что искали, – им попался только мешок с деньгами, взятый в дорогу. Они схватились за ножи и начали угрожать графу, который припрятал, как я уже сказала, часы и цепь, и, возмущенный, гнал грабителей прочь, говоря что они мошенники и он отправит их на виселицу. Это было не совсем прилично в его положении; но надобно было, говорил он мне, внушить им уважение таким поведением.
– Вы рисковали жизнью, – сказала я, – и потому позвольте заметить, что вы вели себя глупо.
– О, нет, не думаю. Впрочем, – прибавил он, подумав немного, – все равно… Я не должен был унижаться перед этими преступниками, они могли брать, но я никак не должен был отдавать им.
Секретарь его был не так решителен, как он сам, в понятиях о личном достоинстве и, когда услышал, что граф наотрез отказывается отдавать им деньги и вещи, забыл все уважение и всякое приличие.
– Ваше превосходительство! Что вы это делаете?! – вскричал он. – Почтенные господа! Я скажу вам, где деньги. – Он приподнялся во рву, куда разбойники бросили его. – Послушайте: посмотрите вон там, слева под подушкой, там небольшой сверток. Возьмите все, но не убивайте нас… Там же и дорогие камни.
Во время этой речи зубы его стучали так, что, кажется, могли бы разбиться, и он был бледен как привидение.
– Что же вы сделали, ваше превосходительство! – восклицал он, когда они уже снова были в карете и он узнал, что хозяин его спас часы и цепь. Он так испугался опять, что был готов звать разбойников и возвратить им эти вещи, потому что они ведь рассчитывали на них, сказал он.
Мы взяли с собой господина Лажара. Талейран стал в это время оказывать ему покровительство, что было излишне, потому что одной дружбы нашей к господину Лажару было достаточно, и мы с Жюно и так хотели сделать для него все, что зависело от нас. Он приехал в Лиссабон как друг наш, без всякой должности, а ведь в этом Талейран мог бы помочь своему школьному товарищу и родственнику: надобно было победить ужасное предубеждение императора, и ему, министру иностранных дел, было бы нетрудно опровергнуть ложь Бурьена. Впрочем, Бог отдает должное каждому.
Жюно, добрый ко всем, кого знал он в менее счастливые времена своей жизни, взял с собой господина Легуа, честного и доброго малого, кажется, соученика своего во время обучения юриспруденции. С нами ехал еще некто Маньен, хирург какого-то расформированного полка, оставшийся без места.
Но человек самый замечательный во всех отношениях, который ехал с нами, это секретарь посольства, Рейневаль-младший. Он только что возвратился из Петербурга, где исправлял ту же должность при генерале Гедувиле, и его отправили в Лиссабон, не дав нисколько отдохнуть.
Истинное счастье изобразить портрет такого человека, как господин Рейневаль. Особенно теперь, когда я гляжу вокруг себя и встречаю только политических пройдох, паяцев и честолюбцев, но не вижу ни одного характера почтенного, никого, пробуждающего сочувствие; теперь я особенно счастлива, что могу указать на человека благородного и в частной, и в публичной жизни, прямодушного и умного; доброго отца семейства, доброго мужа, сына и друга. Все эти качества в Рейневале так ясны, так открыты, что недоброжелательство, всегда нападающее на добродетель, не осмеливается говорить при нем. Рейневаль, когда я знала его, еще не был ни отцом семейства, ни мужем, но он был добрый сын, добрый друг, добрый брат и добрый гражданин. Ничего коварного не было в его дипломатии, он был откровенен и благороден. Жюно говорил мне, что Рейневаль заставляет его любить дипломатию.
Трудно быть скромнее с такими высокими дарованиями. В нем добродушие ребенка сочеталось с глубокой опытностью. Это соединение кажется сначала необыкновенным, но потом внушает уважение. Я хорошо знала его сестру и зятя. Последний был одним из лучших актеров наших в театре Мальмезона. Госпожа Дидло, сестра Рейневаля, была прелестная женщина, пока ужасная нервная болезнь не исказила ее черт.
Рейневаль обладает высоким музыкальным дарованием; а оно чрезвычайно полезно на дипломатическом поприще; я могла бы сказать, на всех поприщах, но на этом особенно. Это дарование открывает гостиную, которую не открыли бы для иностранца, приходящего только со своим дипломатическим статусом. Я часто испытывала это средство, и оно всегда помогало мне. Рейневаль играет на всех инструментах, поет все партии. Он читает с листа и сочиняет с такой же легкостью.
Расскажу одну историю.
Мы были в Лиссабоне. Жюно отправился в Аустерлицкий поход, Рейневаль оставался поверенным в делах во все время его отсутствия, а я готовилась возвратиться во Францию. Господин Араухо давал мне прощальный обед в своем прекрасном доме. Мы сидели за столом, и после длинных разговоров настало молчание, это случается иногда при перемене блюд. Нас было человек двадцать пять, и в том числе важные лица, почтенные головы в париках. Надобно упомянуть, что Рейневаль сочинял тогда оперу и большие обеды надоедали ему до смерти. Вдруг посреди глубокого молчания мы услышали сильный голос – руладу, перелив и начало арии. Это Рейневаль, который при всех других своих качествах был совершенно рассеян, забыл, что находится у министра на парадном обеде, а не во шлафроке и домашних туфлях перед своим фортепьяно, и вздумал петь и сочинять таким образом. Но его чрезвычайно любили, и, кроме того, несмотря на торжественность обстановки, тут были только близкие знакомые. После первой минуты изумления мы развеселились тем больше, что Араухо, сам записной меломан, был готов сделать то же самое на первом обеде у поверенного в делах Франции.
Мы надеялись отправиться не раньше, чем весною; но Жюно имел поручения в Испании, и это ускорило наш отъезд. Дела запутывались больше и больше, все заставляло думать о третьей коалиции. Влияние Англии при дворах лиссабонском и мадридском могло сделаться опасным в эти минуты волнения, предвещавшие бурю, и мы вынуждены были оставить Париж во время карнавала 1805 года, когда все светилось счастьем, везде раздавались праздничные песни и радостные восклицания. Но Жюно печалился не о балах и маскарадах – он боялся, что война начнется без него, и по всегдашней своей откровенности сказал это императору.
– Ваше величество всегда столь добры ко мне, что не захотите опечалить меня. Я еще и теперь чувствую рану, какую нанесло мне известие о Маренго. Государь, ваше величество никогда не бывали в битве без того, чтобы я не находился вблизи. Заклинаю вас обещать мне, что вы тотчас призовете меня, как только можно будет ожидать войны.
Император был тронут.
– Я обещаю тебе это, – сказал он Жюно, протянул ему руку и прибавил: – Даю тебе в том честное слово.
– О, так я поеду уверенный! Я буду ревностно служить вашему величеству, потому что не буду беспокоиться.
Забавно бывало слушать в дороге рассказы Лажара о радостях и дурачествах эпохи молодости Талейрана. Они поражали меня не только чрезвычайной занимательностью, особое очарование тут состояло в противопоставлении картин простодушия, где откровенность и невинная насмешка производили оттенки, более или менее сильные и приятные, настоящей и прошедшей жизни, которая обещала страшное будущее. В этих рассказах Талейран представлялся моему воображению молодым человеком, веселым, насмешливым, незлобивым, для которого большой радостью было съесть банку варенья за ночь. Это был добрый друг, откровенный и оживленный огнем юности, украшающим все вокруг; человек еще с иллюзиями, потому что Лажар любил его как брата и упрямо глядел сквозь розовые очки своей молодости, не пытаясь понять, что с годами ему пора переменить их и взять очки новые. Талейран, представленный им в таком виде, противоположен Талейрану, какого я знала.
Не Лажар виной тому, что я не сочла господина Талейрана добрым малым.
Однажды в Лиссабоне он разговаривал с графом Араухо и в первый раз пробудил во мне довольно странные мысли о нашем министре иностранных дел. Жюно думал, как я, и тоже восхищался Талейраном, племянница которого была мне другом, а дядя – одним из самых дорогих мне людей. Все это вместе, подкрепленное общим нашим чувством, которое так же сильно вспыхивает, как после улетает, внушило мне какую-то привязанность к нему. Но это чувство исчезло, когда я узнала, как он поступил со своим несчастным другом, хоть, может быть, и опасным для него своими дарованиями, и увидела черную неблагодарность его в отношении благодетеля, которого сначала он обожал, а потом погубил.
Талейран и Фуше – вот прежде английского правительства (потому что я четко различаю Сент-Джеймский кабинет и английский народ) истинные палачи Наполеона! Это отступление здесь на своем месте, потому что во время моего путешествия в Португалию я смогла постичь коварные замыслы одного человека. Это был некто Искьердо, агент Князя мира и поверенный господина Талейрана уже с этого времени. Он начинал нападать на Испанию, несмотря на беспрерывные уверения министра в своей невинности и невмешательстве во все, что делалось на Иберийском полуострове. Виденное и слышанное мной оставило во мне впечатления глубокие и памятные.
Жюно переписывался с императором напрямую. Еще в Париже он получил такой однозначный приказ. Император и доверял людям, управлявшим всею этой огромной машиной, новые колеса которой шли еще не совсем легко, однако выказывал и недоверчивость, поэтому желал для своей пользы иметь доверенных лиц. Хорош ли этот способ действий? Может быть, он был таков некоторое время, но колосс Империи, уже затрудненный в своих движениях чрезмерностью своих размеров, не мог не испытывать новых трудностей при этих умноженных препятствиях. Таково пагубное следствие сношений с предателями, которых заставили предать самих себя! Им не доверяют, зная, на что они способны, но недоверчивость оскорбляет их, потому что человек, даже предатель, никогда не сознается в своем проступке. Извиняя себя в новом предательстве, он защищается и порицает зло, нанесенное ему наказанием за первое преступление. Вот почему видим мы вокруг императора людей, с самого 1804 года возмущенных из-за своих прежних проступков и готовых к новым: для собственного спасения они уже тогда думали о гибели того, кого сами возвысили.
Эта непостижимая ненависть к императору людей, осыпанных его благодеяниями, началась с оскорбленного тщеславия, которое не хотело извинить его недоверчивость никакими объяснениями, как говорили они. Жюно вскоре понял это и объяснил мне.
Я отправилась из Байонны, где провела три дня, и наконец въехала в Испанию. Теперь картины переменятся: лица будут иногда те же, но на другой сцене, в других костюмах, окруженные другими декорациями. Мы увидим влияние Наполеона и на краю Европы; но тогда оно распространялось по всему свету. Он, может статься, более чем Карл V был в состоянии понять, что пиренейская монархия могла принадлежать ему, и искусно убедил в этом окружающих, преданных совсем иной системе, нежели нынешняя.
Достойно размышления, какими средствами император увлекал за собой людей, которые беспокоили его, несмотря на свою привязанность к нему. Он внушал им мысль об ужасающем положении дел, унижении и суевериях, губивших Испанию и Португалию. Могу удостоверить, что такими средствами увлек он, по крайней мере, Жюно к помыслам о господстве и власти над чужеземным народом. Это надобно особо подчеркнуть, потому что сильно ошибется тот, кто подумает, что с 1804 года Наполеон открыто говорил своим генералам, детям революции, о своих властолюбивых намерениях и покорении тех народов, которым хотел он вначале только покровительствовать.
Глава XI. Испания
Испания нынешняя и даже Испания 1807 года, когда французские войска проходили через нее к границам Португалии, не похожа на ту Испанию, которую увидела я, когда приехала в это древнее королевство в мае 1805 года.
Я хотела узнать страну, прежде чем буду проезжать ее, и везла для этого из Парижа множество книг, беспрестанно заглядывая в них с самого отъезда и до Ируна, первой испанской деревни. Жюно смеялся надо мной и спрашивал, неужели я в самом деле думаю, что книга, написанная сто лет назад, может быть верным руководством. Я думала почти как он, однако говорила, что все-таки узнаю что-нибудь. Книги не лгали о странных обычаях испанских гостиниц, где были только голые стены и никакой услужливости. В Байонне я узнала, что средства передвижения, которые использовали в 1680 году, когда французы привезли в Байонну прелестную и несчастную дочь Генриетты Английской, оставались таковы же и в 1805 году. Мы договорились с одним жителем Сен-Себастьяна, и он доставил для наших карет целую армию мулов, потому что ездить там можно было только налегке. Правда, можно было иметь пристяжных лошадей, и то для одной кареты, но это стоило безумно дорого.
Нельзя было и думать о таком путешествии с пятью каретами, фурою и множеством ящиков и корзинок, которые мы везли с собой, потому что во время войны с Англией не хотели подвергать наш обоз опасностям морского пути. Хозяин мулов взялся доставить нас в Мадрид за тринадцать дней. Тринадцать дней! При всем желании мы не выиграли бы ни часа времени. Начальник погонщиков, которого привел ко мне переводчик, поглядел на меня, как на сумасшедшую, когда я велела спросить у него, не может ли он в такую прекрасную погоду и по хорошим дорогам выиграть хоть один день против расписания пути. Он даже не понял меня.
В одной из книг сказано, что в Испании упрямее мулов только их погонщики. Я имела много доказательств этого во время предположительных переездов моих по Испании. Я проехала ее вдоль и поперек и возвращалась во Францию тем же путем, следовательно, мне легко было рассмотреть народ, соседний нам, но так мало известный, так дурно понимаемый у нас. Мои мысли об Испании отличаются в некотором отношении от множества мнений, высказанных после нашего путешествия в эту страну, потому что характер жителей переменили события, ниспровергнувшие прежнюю монархию. Кто судил о нем по беглому взгляду, побывав только в провинции, не войдя ни в один дом, тот не мог дать верного понятия о стране. Скажу больше, надобно понимать Испанию, чтобы исследовать ее странные нравы, обычаи, произведенные нуждами и климатом; надобно долго жить в ней. Я видела Испанию в обычное время мира и спокойствия. Тогда ненависть не запирала домов, не стреляла из окон во французов, проходивших по улице, и не подмешивала яду в стакан воды, который подносили тогда от доброго сердца.
Правда, это было, но в какую эпоху? Когда весь народ восстал на защиту своего государства. Если бы императору описали неограниченную привязанность испанского народа к своим королям, если бы ему раскрыли истинный характер жителей этой части полуострова (потому что я нисколько не ставлю Португалию, кроме некоторых исключений, только подтверждающих правило, на одну ступень с Испанией); если бы ему представили эту страну в настоящем ее виде, то избавили бы его от великих ошибок, а Францию – от великих несчастий. Но не будем преждевременно объяснять эпоху, которую представлю я вполне, потому что наблюдала ее пристально и могу основывать свои суждения на достоверных документах. Теперь, мне кажется, любопытно будет изобразить Испанию, какою она была в 1805 году, прежде всех волнений, и какою описывали нам ее Сервантес и Лесаж.
С невольным изумлением видишь на краю Европы народ, который посреди величайших неустройств в нравственном и экономическом управлении своем продолжает путь свой с таким же спокойствием и такими же размеренными шагами, как во времена Карла V, когда он, сильный и могущественный, шагал по всему миру. Народ не переменился. Система наследства оставалась там во всей своей силе: зло наследовало злу, добро – добру. Герцог Инфантадо получил в наследство от своего отца восемь герцогств и двадцать семь титулов, а валенсийский бандерильеро – кинжал и нож от своего. Это был порядок в беспорядке, достойный глубокого изучения. Живя в Испании, я, несмотря на свои двадцать лет, любила наблюдать. Кроме того, со мною был друг, сведения которого оказались драгоценны для моих наблюдений. Как я довольна, что пристально наблюдала, когда через шесть лет опять оказалась в Испании среди всеобщего разгрома, среди пожара в стране, которую зажгли мы своими руками. Я опишу, когда придет время, весь разговор мой с императором в Сен-Клу, поразивший его до такой степени, что он сказал в тот же вечер:
– Госпожа Жюно говорила мне об Испании так странно, что я думал, не бредит ли она. Но очень может быть, что мы сами сумасшедшие.
Это было сказано по возвращении из Байонны в августе 1808 года. Я знала Испанию, какою она была до нашествия, когда к императору еще чувствовали великую привязанность. То, что император видел и чувствовал в 1808 и 1809 годах, нисколько не совпадало с моими словами. Но противоречия тут не было.
Почтовые испанские экипажи описаны столько раз, что я не стану повторять известного. Скажу только, что я приходила в ужас, когда на крутом спуске по краю скалы стометровой высоты погонщик пускал вскачь семерых мулов – хоть и по прекрасной дороге, устланной большими плитами на манер римских дорог, которые также составляют одну из прекрасных достопримечательностей Испании. Известно, что мулы привязаны к карете только простою веревкой, которая прикреплена к шкворню, а не к дышлу (его порой даже и снимают). Пусть же судят об ужасе, какой чувствуешь, видя себя во власти этих капризных и странных животных! Когда я увидела, что карета моей дочери катится с непостижимой быстротой, у меня сжалось сердце, потемнело в глазах, и я вся похолодела и была готова кричать, даже вскрикнула, но умолкла, потому что у меня перехватило дыхание. Когда мы остановились под горою, погонщики почти не запыхались, хоть и бежали за своими глупыми и злыми животными. Они начали смеяться, увидев мое испуганное лицо, и подошли к дверцам кареты, протягивая руки.
– Чего им надобно? – спросила я у своего переводчика.
– Они просят ручку вашего превосходительства, как в Италии, – сказал мне переводчик, – говорят, что хорошо съехали с горы.
Ничего нельзя сравнить с первым взглядом на эту страну, совершенно противоположную нашей обычаями, языком и нравами. Англия, отделенная проливом, отличалась тогда от Франции гораздо меньше, нежели Испания от последней французской деревушки на берегу Бидасои. Я выехала утром из Сен-Жан-де-Люза и ночевала в Ируне, деревушке на другой стороне ручья или, лучше сказать, болота, где находится остров Конференции и где один министр когда-то говорил другому: «Пиренеев больше не существует»[154]154
На острове Фазанов был заключен Пиренейский мирный договор (потому французы иногда называют его островом Конференции), и именно там кардинал Мазарини произнес эти знаменитые слова. – Прим. ред.
[Закрыть]. Эти слова, сказанные в 1660 году, должны были дать надежду, что в 1805 году мы увидим, по крайней мере, какие-нибудь сношения между двумя народами; но их не было. Напротив, несмотря на видимый союз, открытый со времен Директории, несмотря на братство, внешне установившееся между двумя народами, я заметила, что они не были друзья на границе. Любопытство, какое возбуждали мы, не имело в себе ничего благосклонного, и я уверена, что на стоянках нас заставляли платить гораздо дороже, нежели какого-нибудь итальянца и, может быть, даже англичанина, хоть он и был еретик.
Сначала мне нужно было найти замок Лерма на холме, расположенном в нескольких сотнях туазов от деревни того же имени. Замок этот, построенный кардиналом Лерма, казался тогда королевским жилищем, с тройными аркадами, павильоном и обширными дворами. Все, что самая тщеславная роскошь может сделать с деньгами и силою, было в свое время соединено в этом доме министра-любимца. Но я нашла тут одни развалины. Этот замок принадлежал, и теперь принадлежит, герцогу Инфантадо.
Я не буду говорить теперь о Бургосе и Вальядолиде. Жюно нетерпеливо ждал меня в Мадриде, и я рассмотрела эти города, уже возвращаясь во Францию. Но настоящим образом я изучила их только, когда жила там несколько месяцев и чувствовала все, что может пробудить воспоминание о протекших годах, особенно при том оригинальном характере, какой придавала моим чувствам война. Вот почему я думаю, что описание моего путешествия по Испании будет гораздо занимательнее посольства в Лиссабоне.
Я приехала в Мадрид первого марта в три часа пополудни. Жюно знал о моем приезде и выехал навстречу с генералом Бернонвилем, нашим послом в Мадриде. Я знала генерала в Париже и обрадовалась, увидев его. Когда Жюно поцеловал меня и нашу дочь, он сказал мне, что Альфонс Пиньятелли не обманывал нас, говоря, что его дом едва пригоден для житья.
– Жена моя также сожалеет, – сказал генерал Бернонвиль – что не может предложить вам комнат в доме французского посольства: мы сами помещаемся там кое-как…
Все это говорилось на пути к улице Клавель, где был дом Пиньятелли. Я увидела дом, белый, совершенно во вкусе английских домов. Небольшая дверь, каких много в Мадриде и Лондоне, отполированный до блеска медный молоток, маленькая, красивая, светлая прихожая, выложенная мрамором и усыпанная песком, как во фламандских жилищах, небольшая, как и сам дом, изящная лестница, наконец, передняя и столовая – все было прелестно. Гостиная и спальня отличались совершенной простотой; а в такой стране, где все вызолочено, это, как и весь дом, казалось, наверное, неприличным для знатного человека. Постель в спальне была устроена в виде корзины из позолоченной бронзы, украшенной множеством искусно изготовленных цветов. Над нею в золотом кольце был привешен огромный занавес из пурпурного газа, в ширину пальца вышитый золотой нитью. Он окружал постель, составляя то, что в жарких странах называют moustiquiere (москитная сетка). Большой диван и прочая мебель достойно дополняли убранство этого прелестного жилища, а дорогие картины, изящный фарфор и французская бронза делали его одним из самых приятных мест в Мадриде после домов Оссуна и маркиза Аризы.
Довольный моим восхищенным изумлением, Жюно сказал мне, что придумал эту шутку, желая приятно изумить меня, и в самом деле преуспел совершенно, потому что я ожидала найти дом холостяка, неустроенный и неприспособленный для жилья.
Двор выехал из Эскуриала в Аранхуэс в то же время, когда я приехала в Мадрид. Весна была во всем своем великолепии, и это время года являлось самым благоприятным для посещения прекрасного убежища испанских королей. Еще проезжая по Кастилии, я видела вокруг множество самых редких и благоухающих цветов, а поля в окрестностях Бургоса представили мне истинные сокровища натуральной истории. Одно из главных украшений этих лугов, предмет уже очень редкий в Испании – асфодела (asphodelus ramosus). Другое растение, цветущее во всей Испании, – чрезвычайно душистый тимьян (thymus mastichina), его находят во всех областях. Я страстно люблю ботанику и признаюсь, что такое прелестное средство развлечения во время продолжительного пути приятно изумило меня. Въезжая в Испанию, я представляла себе, что окажусь посреди песков и скал, никак не ожидая, что стану ходить по пестрому ковру, украшенному самыми прелестными цветами. Обе Кастилии, но особенно Старая – богатое поприще для натуралистов! Вокруг Мадрида природа не так прекрасна, тут почва неблагодарная, земля голая и открытая. Обширная долина, окружающая город, совершенно однообразна; немногие холмы нарушают это однообразие; но они стоят без зелени, без деревьев, и только оливы и дубы растут на них: от этого ландшафт делается еще печальнее. Вверх по Мансанаресу можно добраться до рощи зеленых дубов, которая простирается до Прадо, чудесного замка, где часто бывал Карл III. Вот единственная приятная местность вокруг Мадрида. Там горы сближаются и составляют довольно приятное противопоставление долине. Там мало тени и множество диких коз. Охотничий замок, заброшенный после Карла III, показался мне печальным и пустынным и, как все королевские резиденции в Испании, ничем не напоминал своих высоких властителях.
Когда я была в Испании в первый раз, при дворе еще сохранялись обычаи, введенные Филиппом V, который позаимствовал их из Франции. Двор оставлял Мадрид чуть не на целый год. Жили сначала в Аранхуэсе, удивительном своим совершенно романтическим сельским местоположением. Дворец построен в прелестной долине над Тагом, к юго-западу от Мадрида. Все, окружающее это королевское жилище, зеленеет, цветет, дает тень. Но за каналами и ручьями, текущими в прелестных тамошних лугах, нисколько не смотрят, и оттого, как только наступает жара, двор не может оставаться там. В конце мая королевская семья переезжает в Ла Гранху или Сан-Ильдефонсо, дурное подражание Версалю, исполненное Филиппом V. Ла Гранха располагается к северу от Мадрида, на склоне высоких гор. Такое местоположение точно делает ее подходящей для летнего жилища, и потому-то королевская семья проводит тут июнь, июль и август. Третье прибежище двора – Сан-Лоренцо или Эскуриал. Там-то жестокий характер Филиппа II оставил по себе ужасные воспоминания. История этого царствования вся на этих черных стенах, на этой громаде камней, составляющих в одно время дворец и монастырь, но без всякого величия и без той религиозной строгости, какую должно иметь жилище отшельников. Там королевская семья остается до декабря, то есть все холодное время года. Но Эскуриал выстроен в открытом месте, на склоне Гвадаррамы, и потому климат в нем очень суров. Окружающие его горы составлены из голых разбитых скал. Природа мертва подле этих вершин, покрытых вечным снегом, и подле этих скал, беспрерывно палимых солнцем. Я еще буду говорить об Эскуриале, описывая свое возвращение во Францию. Тогда я осмотрела его подробно, прожив в нем три дня; теперь же я желаю только дать понятие о королевских жилищах, об этих лагерях бродячей королевской фамилии.
Я описываю Мадрид и Испанию того времени, когда еще не начиналась война, когда интриги нескольких безвестных людей еще не ввергли это государство в сети, расставленные со всех сторон, и когда раздраженные против нас жители не изменили вида страны не только в нравственном, но и в физическом отношении. Когда я видела Испанию по дороге в Лиссабон, все было спокойно и ничто не предвещало вторжения, особенно с нашей стороны. Напротив, союз Франции с Испанией казался более тесным, нежели когда-нибудь. Во всех гаванях Андалузии вооружали флот для соединения его с нашим. Жюно имел особенное тайное поручение в этом отношении. Он должен был сблизиться с Князем мира ради этого союза, которым император дорожил чрезвычайно.
Приближаясь к столице Испании, вы не догадываетесь о близости великого города, но, въехав в самый город и проезжая по нему, верно, удивитесь. Улицы его широки и прямы. Улица Алкала – одна из прекраснейших в Европе, это наша Королевская улица, только втрое длиннее: с одной стороны она оканчивается великолепным Прадо и прекрасным дворцом герцога Альбы, а с другой – воротами дель Соль. Улицы Майор и Толедо, о которой столько говорится в «Жиле Блазе», улица Аточа не имеют подобных себе ни в Лондоне, ни в Париже.
Мадрид долго был безвестной деревенькой, принадлежавшей архиепископам Толедским. Филипп II устроил тут королевскую резиденцию. Его пленило удачное расположение и чистый воздух. Вода в Мадриде также здоровая, и ее много. Почти во всех частях города имеются фонтаны; правда, они гадки по рисунку и скульптурной работе, и это довольно странно, потому что их сооружали в эпоху Возрождения, когда Испания приобретала лучшие произведения искусства. Помню, как, увидев фонтан на небольшой площади Антон Мартин, я не могла удержаться от смеха. Это была такая куча разных предметов, что они походили на фантастическую работу какого-нибудь нечистого духа. Таков же был фонтан на Пуэрта дель Соль. Я думаю, в царствование короля Жозе они исчезли оба. Не говорю здесь о фонтанах в Прадо, это дело совсем иное.








