Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 96 страниц)
После отъезда несчастных изгнанников Жозефа Бонапарта назначили депутатом Совета пятисот от Лиамона [на Корсике]. Он почти устроился тогда в прекрасном своем доме на улице дю Роше и собирался принимать гостей; ждал мать и сестру свою Каролину. С ним был Люсьен и жена его. Девица Дезире Клари только что вышла за Бернадотта. Мы присутствовали у них на свадьбе, которая совершилась очень просто в доме Жозефа. Девица Клари, богатая и очень приятная внешне и обращением, представляла для Бернадотта прекрасный союз.
Из всех братьев Бонапарта о Жозефе судили несправедливым образом чаще всего, и судили почти все. Я читала множество записок и биографий: везде я видела неверную маску вместо истинного лица. Впрочем, не одного Жозефа из этого семейства представлю я в истинном свете. Это для меня тем легче, что все члены семейства Бонапарта известны мне как родные. Таково следствие многолетних, искренних посещений их нашего дома, происходивших гораздо прежде чудесной их метаморфозы.
Особенно брат мой состоял в тесной дружбе с Жозефом. Трудно мне теперь определить, когда началась эта связь; думаю, в то время, когда, избегая реквизиции, брат мой находился с Салицетти в Марселе и Тулоне. Во время женитьбы Бонапарта на девице Клари крепкая дружба связывала его с моим братом; оба говорили друг другу ты. Жозеф навсегда остался верен своим чувствам. Жозеф Бонапарт – самый превосходный человек, какого только можно встретить. Он добр, откровенен, остроумен, любит французскую и итальянскую литературу и занимается обеими по склонности; любит уединение не напоказ, а истинно. Я долго наблюдала его в самых искренних отношениях; а ежедневные отношения дают узнать человека так, как не узнаем его и в двадцать лет светской жизни. Я поняла достоинства его, и мать моя соглашалась, что я не ошиблась, видя в нем душу добрую, благородную, способную к самым высоким ощущениям.
Говорили много и ничего не сказали о слабых поступках Жозефа в Неаполе и в Испании. Не знаю, что сделал он или что мог сделать в Неаполе, но знаю, что в Испании не мог он поступать лучше; он оставался там с величайшим отвращением и с отчаянием приехал в эту несчастную страну, где кипят смятения, раздоры, где кинжал или выстрел грозит беспрерывно, где все добро, какое он делал – а я знаю достоверно, что он делал его много, – почиталось только исполнением обязанностей. Нет, нет: человек прямодушный, честный, добродетельный в продолжение многих лет не переменяется в один час и не может превратиться в труса или злого человека. Это не может быть справедливо.
Лицо Жозефа прелестно. Он очень похож на принцессу Полину: те же нежные черты, та же тонкость улыбки, тот же острый, но ласкающий взгляд. В нашем семействе любили Жозефа всегда нежно. После смерти отца своего в Монпелье, когда тот испустил последнее дыхание на руках моей матери, Жозеф жил в доме родителей моих вместе с дядей Фешем. Я снова говорю об этом событии, потому что сам Жозеф не забыл о нем; напротив, он всегда протягивал мне руку, свидетельствуя свою признательность моей матери. Я бывала счастлива, когда видела, как он приближается ко мне с тем приятным выражением лица, которое появлялось у него при разговоре с окружающими.
Супруга его – ангел доброты. Произнесите имя ее, и все бедные и несчастные – в Париже, в Неаполе, в Мадриде – повторят его с благословением, хотя в Мадриде она не бывала никогда и знала эту чуждую землю только по известиям о ней. Но она никогда, ни на одну минуту не задумывалась перед тем, что почитала своей обязанностью. Потому-то госпожа Сюрвилье[24]24
Нынешнее имя ее. Королева приняла его и не оставляет доныне в Германии, где живет теперь.
[Закрыть] обожаема всеми окружающими и особенно домашними. Неизменная доброта и деятельная, направленная на благо жизнь заставляют всех любить ее, даже в земле изгнания, где нашла она отечество.
Она и сестра ее любили друг друга нежно. Королева Шведская – существо доброе, можно сказать, безответное. Но, по моему мнению, это недостаток, и я почитаю его весьма важным. Такое сердце равнодушно к вашим воззваниям. Опыт доказал мне, сколько зла может наделать подобный характер. Впрочем, я знала шведскую королеву, когда она страстно любила все меланхолическое, все романтическое. В то время слово это было малоупотребительно; с тех пор как постигли его значение, оно уже менее походит на дурачество.
Я не могу ничего сказать о лице ее, потому что, когда она выходила замуж за Бернадотта, в нас с нею находили чрезвычайное сходство. У нее были прелестные глаза и очень милая улыбка. В ней еще не было излишней дородности, как в то время, когда она отправилась в Швецию, и она казалась очень приятной особой. Она любила своего мужа, но любовь ее сделалась истинным бедствием для бедного Беарнца; он не имел никаких свойств романтического героя и часто приходил в большое замешательство от своей роли. Для него вечно лились слезы: когда он уехал, потому что нет его; когда хочет ехать, потому что не будет его; когда возвратился, опять слезы, потому что он может уехать уже через неделю. Напротив, как естественна милая испанская королева в сравнении с такими театральными сценами!
Люсьен и его жена приехали в Париж, я думаю, в одно время с госпожой Летицией и Каролиной Бонапарт. Генерал приезжал в Париж и отправился в Тулон. Составлялась египетская экспедиция; все шло с волшебной быстротой. Отовсюду являлись просьбы молодых людей, которые не знали назначения экспедиции, но, полагая, что идут в Константинополь или в Англию, записывались толпами. Все хотели отправиться в поход.
Изображая разные лица семейства Бонапарт, я еще не говорила о Луи, Жероме и Каролине. Двое последних были еще молоды в ту эпоху, которую описываю я теперь.
Лет восемнадцати Луи был недурен; но болезни придали ему вид старика. Он сделался угрюм по наружности и действительно несчастлив. Молодой и здоровый, он походил на неаполитанскую королеву: та же форма лица, то же выражение глаз – если только лицо неаполитанской королевы оставалось спокойно; напротив, когда улыбка или взгляд оживляли черты ее лица, все сходство исчезало.
Луи добр. Склонности у него тихие, простые. Император имел нелепую мысль делать королями всех своих братьев, но ни один из них не хотел этого. Сестры помогали ему, потому что их снедало честолюбие; но мужчины всегда показывали в этом случае твердую, неизменную волю. Отправляясь в Голландию, Луи сказал своему брату: «Я хочу иметь собственную волю. Позвольте мне действовать или оставьте меня здесь. Я не хочу ехать управлять государством, которое узнает меня только в несчастье».
Воля императора была безгранична. Он послал Луи в Голландию, и несчастный молодой человек получил жестокую, медленно снедающую его болезнь посреди своих каналов и болот. Бо́льшая часть нынешних его недугов произошла от этой атмосферы, сырой и вредной, особенно для сына юга. Он повиновался, и жена его испытала там ужаснейшее из прискорбий: она лишилась сына, своего первенца.
Глава XV. Бонапарт становится главой семейства и собирается в Египет
Общество наше после 18 фрюктидора представляло собой довольно странное зрелище. Между возвратившимися эмигрантами, как сказала я выше, находилось множество старых знакомых моей матери; но они всё еще остерегались, впрочем довольно справедливо, и потому считали за особенное счастье, что нашли гостиную, где могли говорить свободно и встретить многих важных сановников, своих старых друзей и молодых знакомых: всех на равной ноге, потому что хозяйка держала скипетр свой твердой рукой, не позволяя обращать обсуждения в споры. Это было достоинством в такое время, когда люди надсаживали горло от крика, лишь только речь заходила о политике.
Недавно еще для прекращения болезни горла перерезывали его, но наконец устали от этого слишком героического лекарства. Начинали позволять себе носить чистое белье, не скрываясь от слуг, и не попадали в революционный трибунал, даже имея пятьдесят тысяч ливров дохода. Правду сказать, ни у кого и не было их, по крайней мере внешне. «Монитор» уже не бесчестил себя каждый день кровавыми списками, но Тампль, равнина Гренель (Марсово поле) и ссылки еще оживляли притупленный вкус тех, кто не боялся опасностей, и хотя горизонт уже очистился, однако по временам, как в конце сильной грозы, еще раздавались тут и там отдельные удары грома.
Несмотря на все это, веселость возвратилась: жаждали удовольствий, ходили обедать в рестораны, на танцы, есть мороженое и пить кофе. Среди этой свободной жизни и этих радостей, в которых искали отвлечения от прошлых горестей и опасений за будущее, совершалось странное сближение разнородных частиц. Оно началось в доме матери моей, и, что довольно замечательно, семейство Бонапарт прежде всех встретилось с представителями старого порядка.
Чтобы распределить предметы надлежащим образом, я должна теперь рассказать еще о Люсьене Бонапарте, с которым, как видели выше, познакомилась только в это время. Судьба Люсьена, может быть, удивительнее судьбы всех членов его семейства, если представить, как он управлял ею. Почти до 18 брюмера оставался он в какой-то мрачной полутени. В 1797 году Люсьену было года двадцать два или три. Высокий, нескладный, с длинными руками и маленькой головой, он не походил бы на других Бонапартов, если бы лицо его не носило на себе того же образа, который, так сказать, отпечатался на всех восьми братьях и сестрах, как на одной медали. Близорукость заставляла Люсьена мигать и наклоняться. Этот недостаток мог бы сделать неприятным вид его, если б улыбка не придавала лицу чего-то невыразимо приятного. Потому-то, несмотря на свое почти безобразие, он вообще нравился. Он имел замечательный успех у женщин, также замечательных, причем гораздо прежде всемогущества его брата. Что же касается ума и дарований, то Люсьен обладал ими в полной мере. Если во времена первой своей юности Люсьен Бонапарт встречал вопрос, который нравился ему, он соединялся с ним и соединял его с собою: тогда он жил в метафизическом мире, не похожем на бедный наш умственный мир. Так, чтение Плутарха заставило его, восемнадцатилетнего, бродить по Форуму и в Пирее. Он становился греком с Демосфеном, римлянином с Цицероном; он сближал себя со всеми древними героями, но упивался славой нынешних. Те, кто, не зная этой пылкости, этой горячки, творящей сильных людей, утверждали, что он завидовал своему брату, или лгали, или впадали в самое грубое заблуждение. Я могу поручиться за эту истину. Но в чем я не возьмусь быть порукой, это в верности его суждения, когда двадцатилетний Наполеон Бонапарт клал первый камень своего бессмертия. По бессмертности своего гения мало расположенный видеть предметы в фантастическом свете и привлекаемый только сущностной их частью, Бонапарт шел к своей цели верным и твердым шагом. Потому-то он очень пренебрежительно думал о тех, кто, по его выражению, всегда странствовал в царстве глупцов. Можно вообразить, что при таком строгом суждении о людях с пылким воображением, он бесился, когда до него доходили фантазии юного грека или римлянина. Он забывал, что сам несколько лет назад на Корсике выказывал довольно сильное исступление.
К портрету Люсьена я прибавлю портрет его жены, Кристины, хотя уже говорила о ней; она так добра, что можно простить несколько повторений тем, кто хвалит ее.
Она была высока ростом, хорошо сложена, имела гибкий стан, и в нем, так же как в походке, было что-то роскошное, небрежное, какая-то врожденная прелесть, дар южного неба и теплого воздуха. Смуглое лицо ее носило следы оспы; глаза ее были невелики, а нос немного широк и сплюснут. За всем тем она нравилась, потому что взгляд ее изобличал доброту, а в улыбке и разговоре виднелась нежность; словом, она была прелестна и, сверх того, добра, как ангел. Могу удостоверить, что любовь к мужу сделала ее проницательной, и она умела приспособиться к обстоятельствам. В несколько недель стала она модной женщиной и носила чрезвычайно мило все, выходившее из рук Леруа, Депо и госпожи Жермон.
Во время первого своего путешествия в Париж Люсьен останавливался там только отдохнуть; по возвращении из Германии он опять приехал с женой в Париж, и они жили на Зеленой улице в предместье Сент-Оноре.
Жозеф, как я уже говорила, поселился на улице дю Роше, которая располагалась тогда почти в поле, и когда через несколько месяцев приехала жить в Париж Летиция, она поселилась в доме своего сына. Госпожа Бачиокки и госпожа Леклерк, только что приехавшая из Италии, заняли дома поблизости. Таким образом, мы составляли почти корсиканскую колонию посреди Парижа, и не проходило дня, чтобы кто-нибудь из братьев или сестер Бонапарт не посетил нас или мы не посетили их.
Каролине Бонапарт, которую дома называли Аннунциата, было двенадцать лет, когда приехала она из Марселя со своей матерью. Прелестные руки, маленькие пальцы, очаровательные формой и белизной, маленькие ножки, ослепительный цвет кожи – таковы были свойства ее красоты; к ним надо прибавить прелестные зубы, свежесть розы, чрезвычайно белые, круглые плечи, немного тяжеловатый стан и обращение тогда еще не светское. Впрочем, Каролина была премилое дитя, и мы подружились с нею, насколько позволяла мне это сердечная дружба с девицами Перигор и Казо.
Я еще не говорила ничего об этих двух подругах моего детства, которые, так же как и родные их, достойны занять свое место в моих Записках, как занимали его они в моей душе. Но я должна продолжать начатый мною очерк семейства Бонапарт, посреди которого тогда проходила большая часть моей жизни. Каролину отдали в пансион госпожи Кампан, в Сен-Жерменском предместье. Надобно было обтесать ее, между тем как воспитание ее еще и не начиналось.
Всех чаще из этого семейства видели мы госпожу Леклерк. Она всякий день приезжала к моей матери, а маменька нежно любила ее и – чтобы сказать точное слово – баловала, пропуская снисходительнее матери тысячи и одну фантазии, которые у нее всякий день рождались, исполнялись и умирали. Многие говорили о красоте Полины; красота ее известна по портретам и даже статуям, снятым с нее; но все равно нельзя составить полного понятия, что такое была в то время эта женщина, прекрасная совершенно, потому что ее лучше узнали после возвращения из Сан-Доминго – и уже поблекшую, даже увядшую, тень той восхитительно красивой Полетты, которой мы удивлялись, как удивляются прелестным статуям Венеры или Галатеи. Она была свежа, приехав из Милана в Париж, но эта свежесть исчезла после первого же года жизни в Париже. В то время я знала ее очень добрым существом; после говорили, что она зла, и этот слух распространяли даже те, кто служил при ней. Не знаю, может быть, возвышение действительно изменило ее.
Генерал Бонапарт хотел прежде отъезда из Европы устроить приличным образом свое семейство в Париже, но, зная все невыгоды толков о лихоимстве республиканских генералов, он не желал, чтобы роскошь семейства его могла дать повод к каким-нибудь злым намекам. Наполеон предписал также, как должна поступать в этом отношении Жозефина, и, если бы его послушались, он одержал бы такую победу над расточительностью Жозефины, которая, право, была бы удивительнее завоевания Египта, им предпринимаемого.
Генерал Бонапарт, несмотря на то что Жозеф был его старше и еще здравствовала их мать, сделался с этого времени властителем и главой всего семейства. Перед отъездом он дал брату наставления, истинно замечательные, но они изумили мою мать. Она не видела Наполеона у себя в доме со времени знаменитой ссоры из-за моего кузена Стефанополи. Гордая от природы, она охотно пошла бы сама на встречу к нему, если бы это случилось несколькими годами ранее, но теперь она удалялась от него. Поведение молодого генерала жестоко огорчало ее, а равнодушие, с каким он просил прощения, совершенно оскорбило. Лишь позже ясный ум ее понял, что заключалось тогда в голове такого человека.
Бонапарт любил в это время жену свою, сколько позволяла ему природа, хоть ум его был весь посвящен огромным подвигам новой жизни. Нет сомнения, что он любил Жозефину; но кто говорит, что так не любил он больше ни одной женщины, тот не следовал за ним во все годы жизни и не восходил к прошлому: там увидел бы он Наполеона, любящего страстно и вместе с тем романтически; как он краснел, бледнел, трепетал и даже плакал. В театре Фейдо существовала ложа под номером 11 в первом ярусе: она видела в этом отношении гораздо больше многих.
Любовь к жене была у него совсем иного рода. Наполеон, конечно, любил ее, но не глядел на нее как на божество, которое овладевает самым непостоянным умом и не дает видеть в любимом предмете несовершенств нравственных и телесных. Сверх того, к любви его была примешана частица, которая очень умеряла ее: говорю о мнимой признательности, какою, по словам всех во время возвращения его из Италии, он будто обязан был своей жене.
Госпожа Бонапарт поступила чрезвычайно неловко, когда не только не заставила умолкнуть распространителей этого слуха, но еще и утвердила его своими вечными откровенностями миру льстецов и особенно интриганов, которые и одного часа не переносили тягости войны. Я знаю, что Бонапарту стало известно, что Жозефина, если можно так сказать, подтвердила слух, который по всему свету разнесли враги его, а их было у него уже много. Пусть же представят себе, как оскорблялась его душа, когда он видел презрительные взгляды и слышал на свой счет слова: «Жена поддерживает его!» Это ложно, глупо, но это говорили, а кто хорошо знал Бонапарта, тот согласится, что это производило на него самое странное действие. Я говорю не без основания и достаточно подтвержу слова свои, когда мы дойдем до эпохи Консульства.
Бонапарт, зная неосторожность жены своей, пуще всего заклинал ее не говорить никогда о политике. Она ничего не понимала в этом предмете и наверно ввязалась бы в разговоры, неприятные и вредные для него. Он часто говаривал ей: «Могут подумать, что слова твои принадлежат мне. Соблюдай молчание. Тогда мои враги, которыми ты окружена, не сделают глупых заключений из твоих слов».
Я уже сказала, что холодность между моей матерью и Бонапартом не только не смягчалась, но еще усиливалась удалением ее от него. Мы очень редко встречались с ним у его братьев и, я думаю, всего раза три видели его, пока он оставался в Париже. Следовательно, сказанное выше написано мною не как очевидцем; но мы знали все, что происходило в доме Бонапарта, может быть, лучше, чем если бы проводили там по часу каждый день. Несмотря на свою досаду, мать моя сердечно любила Наполеона и хотя не признавалась, но очень хорошо знала, что сама была виновата в глупой ссоре с ним из-за Стефанополи. Это внутреннее убеждение еще более заставляло ее принимать участие во всем, что относилось к счастью или несчастью воспитанника ее. Сверх того, сведения шли к нам из источника, гораздо более достоверного, нежели все жалобы семейства Бонапарт. Маменька, женщина умная, понимала, что предубеждение глядит косо и лжет, а все семейство ненавидело Жозефину. Имела ли основания та неприязнь? Увидим далее. Теперь могу сказать только одно: что ненависть была жестокая и, кажется, взаимная.
Мать моя отыскала по соседству своего старого друга, господина Коленкура; он занимал дом на улице Жубера, шагах в ста от нашего дома. Кто знал этого превосходного человека, для тех назвать его – значит помнить все доброе, почтенное, уважаемое. Маркиз Коленкур был также другом госпожи Бонапарт и оказал ей важные услуги. Какого рода? Не знаю; но мать моя знала это, и, верно, они были очень велики, потому что после, во время представления обоих сыновей своих Первому консулу, Коленкур получил от него прием самый лестный, и когда рассказал об этом моей матери, она заметила: «Я очень верю, потому что, если б даже достоинства Армана и Огюста не требовали такого приема, то признательность за одолжения жене его повелевала это».
Коленкур очень часто виделся с госпожой Бонапарт. Он давал ей советы, она слушала их и не следовала им. Он чувствовал к ней истинную дружбу и доказывал ее всеми способами, какими дружба может быть доказана. Но Жозефина, помимо всего прочего, была легкомысленна и пуста, имея наружность простодушия. Скоро ей разонравился и сам Коленкур, хотя добрейшая его душа и не подозревала этого. Когда я после своего замужества стала тоже принадлежать к домашнему кругу Тюильри, мне не хотелось оскорбить почтенного старика, сказав, что его называют болтуном.
Приятно вспомнить о человеке добродетельном! Маркиз Коленкур имел в этом отношении все, что может удовольствовать ум и душу, потому что он оставался как будто живым преданием той эпохи, которую отцы наши почитали другим веком. Сыновья нисколько не походили на него: Арман, ставший потом герцогом Виченцским, был похож на мать; Огюст не походил ни на кого, так же как госпожа Сент-Эньян; а госпожа Морней – прелестная особа, в обращении которой имеется множество блестящих приемов Армана.
В молодости у Коленкура-отца были чрезвычайно нежные черты, и при небольшом росте он отличался необыкновенной стройностью. Черные глаза его были удивительно выразительны, но он редко придавал им выражение строгое. Много лет прошло с тех пор, а мои воспоминания так ярки, что я, кажется, еще вижу, как он сходит с лошади у дверей нашего дома, возвращаясь от госпожи Бонапарт, которая жила тогда на улице Шантерен. Никогда не забуду и маленького пони, которого избрал он верховой лошадью, следуя тогдашней моде. Он всюду ездил верхом, как деревенский лекарь. Старый кавалерийский офицер, очень уважаемый в своем корпусе, он сохранил, наперекор времени и революции, большие сапоги с отворотами, короткие косички на висках, короткие штаны, камзол с большими металлическими пуговицами и камзол с обрезанными краями. Под камзолом висели у него две огромные золотые цепочки часов с таким собранием побрякушек, что если я не слыхала обычного топота его лошади, то цепочки докладывали мне, что он входит на лестницу. Маркиз был совершенно убежден, что самая красивая современная мода не стоит ничего перед его собственной. И правду сказать, я не знаю, кто был смешнее – он или какой-нибудь молодой inсroyable, упакованный в шарф, на который пошло два метра кисеи, и во фрак, который едва доходил до бедер, между тем как панталоны, такие широкие, что из них вышло бы платье, придавали его фигуре женские очертания.
Я опять обращусь к господину Коленкуру, говоря о деле герцога Энгиенского. Он умер, когда я жила в Лиссабоне, и могу сказать, что я горько сожалела о маркизе Коленкуре.
Он называл меня своей дочерью, а я называла его папенькой. Арман, впоследствии обер-камергер императора, долго называл меня, даже при дворе, сестрой, а я его – братом. Изображая герцога Виченцского, он совсем не радовался зависти и предубеждению, которые вызывал. Его не любили. Он, может статься, был слишком убежден в своем превосходстве над большей частью людей, составляющих военный круг императора, и это убеждение придавало ему вид осторожности, которую глупцы принимали за презрительность. Арман был остроумен и отличался обращением истинно знатного француза. Брат далеко не стоил его: Огюст был неприятного нрава, и мать моя часто делала ему строгие выговоры за его невежливость, даже с друзьями отца. Он женился на дочери герцога д’Обюссона, и брак его имел последствия довольно забавные, о них расскажу после. Но в описываемое мною время оба брата находились при своих полках.
Генерал Бонапарт, прожив в Париже только несколько недель, оставлял Европу, которой мог уже не увидеть никогда вновь; в этом случае он следовал порыву сильнейшего раздражения. Брат мой сохранил с ним в Италии самые приязненные отношения и в Париже явился к нему по собственному желанию Наполеона. Несколько раз бывал у него Альберт и всегда возвращался с новым убеждением, что Наполеон жестоко стеснен ходом событий. «Я вижу ясно, – говорил нам Альберт, – что эта огромная душа слишком сжата в тесном круге, куда хотят запереть ее мерзавцы из Директории. Вольный полет надобен этому орлу. Наполеон умрет здесь: пусть же скорее уезжает. Он сказал мне сегодня утром, что Париж тяготит его, как свинцовый плащ».
– Однако, – говорил Альберт во время их встречи, – никогда признательное отечество не принимало одного из сынов своих благороднее. Лишь только народ видит вас, улицы, площади и театры оглашаются криками: «Да здравствует Бонапарт!» Народ любит вас, генерал!..
Во время этой короткой речи Бонапарт пристально глядел на моего брата. Он стоял неподвижно, сложив руки сзади, и все в нем выражало внимание, но смешанное с живейшим участием. Вскоре он опять начал ходить с задумчивым видом.
– Что вы думаете о Востоке, Пермон? – вдруг спросил он громко. – Мне кажется, вы превосходно учились, потому что сначала отец предназначал вас для дипломатии? Не правда ли?
Брат подтвердил слова его.
– Вы говорите по-новогречески?
Альберт поклонился.
– И по-арабски?
Альберт отвечал отрицательно, но прибавил, что легко мог бы говорить на этом языке через месяц.
– Право?.. Хорошо, так я… – Тут Бонапарт остановился, боясь сказать слишком много. Но через минуту опять перешел к тому же предмету, спросив у Альберта, был ли он на балу у Талейрана. Потом прибавил: – Это был прекрасный праздник. Моя Итальянская армия загордилась бы, узнав, что ее командующему оказаны такие почести… Да, директора благородно исполнили свою работу. Я не ожидал, чтобы они умели так хорошо награждать. Какая роскошь!..
Он долго ходил по комнате молча и потом сказал:
– Тут больше пышности, нежели в старых наших празднествах… Директории не следует забывать свое республиканское происхождение… И не чванство ли – явиться с таким великолепием перед теми, кто по сути может перевесить их власть?.. Я представляю армию!.. Да, я представляю армию!.. А директоры знают, каково теперь ее могущество во Франции.
Ничто не могло быть справедливее этих слов Бонапарта. Тогда в самом деле армия имела чрезвычайную силу, и в публике уже говорили о следующей экспедиции.
Альберт сказал, что экспедицию почитают назначенной против англичан.
– …Англия! – начал Наполеон опять. – Так вы в Париже думаете, что мы наконец идем напасть на нее?.. Парижане не ошибаются: точно, мы принимаемся за оружие для того, чтобы унизить эту бесстыдную Англию!.. Если мой голос может иметь какое-нибудь значение, мы не дадим Англии никогда и ни одного часа перемирия… Да, да!.. Смертельная война с Англией… всегда… до ее истребления. Пермон! Если вы хотите, я беру вас с собой… Вы очень хорошо говорите по-английски, по-итальянски, по-гречески… Да, я хочу взять вас с собою.
Этот разговор есть извлечение из того, что было сказано в пять или шесть свиданий. Брат мой слышал со всех сторон различные суждения о предпринимаемой экспедиции. Тайна ее хранилась долго, но наконец ее узнали, потому что Бонапарт, жадный к славе всех родов, хотел окружить себя тем блеском, какой дают всему науки и искусства. Он производил набор даже в Институте. Бессмертный батальон следовал за новым Александром на берега Нила, откуда он должен был принести свои трофеи.
Когда брат мой узнал, что экспедиция отправляется в такие отдаленные земли, он решился в одну минуту. Он привел в порядок свои дела и приготовился к отъезду. Но мать моя начала на коленях молить его, чтобы он не покидал ее, и он остался.








