412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 58)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 58 (всего у книги 96 страниц)

Глава XXI. У императрицы-матери в Пон-сюр-Сене

В это время я получила от госпожи Фонтаж письмо, в котором призывали меня немедленно к императрице-матери в Пон-сюр-Сен, где она проводила лето. Это была не моя очередь, но госпожа Сен-Перн заболела; болезнь ее казалась серьезною, и все заставляло предполагать, что она долго не будет иметь сил снова занять свое место. Моя очередь шла за нею, и потому надобно было ехать. Я оставила Жюно нянчиться с детьми, не имея возможности взять их с собою в Пон, хотя императрица-мать предлагала мне комнаты, где могла бы я поместиться с дочерьми. Но я знала, что детям бывает слишком скучно в чужом доме. Кроме того, Жюно ушибся и должен был лежать на диване большую часть моего дежурства у императрицы-матери; потому я поехала спокойная насчет моих дочерей и насчет него. Госпожа Кампан нашла мне молодую воспитательницу, англичанку, католичку, соединявшую, как говорила эта бесценная женщина, все качества, необходимые для ее должности. Но воспитательница могла приехать ко мне не раньше октября. Я отправилась из Парижа, отдав дочерей на попечение Жюно и Фаншетты, няньки моей Жозефины, а с собой взяла только горничную и одного слугу.

Судьба этой горничной так странна, что стоит рассказать ее. Эта девушка жила у меня давно, ее звали Шапатт, так почему-то хотел ее отец. У нее было и другое, очень простое имя – Маргерита. Приехав в Пон, я заметила, что она много плакала в первые дни. Глаза ее были красны, а лицо так печально, что трудно было этого не заметить. Я очень любила Шапатт, почти воспитала ее, и все умения ее были получены от меня. Но добрые намерения мои превратились во зло. Шапатт не ограничилась тем, что выучилась писать и, следовательно, хорошо говорить, причесывать меня, шить платья, стирать кружева и шелковые чулки – словом, узнала все правила хорошей горничной. Она вообразила, что надобно прибавить к этому знание сердца, которое билось под атласом шитых ею платьев. И не выдумала ничего лучше, как изучить его в романах госпожи Коттен, а они тогда наделали много шума, и право, не без основания, потому что, по правде сказать, не думаю, чтобы «Мальвина», «Амалия Мансфильд», «Матильда» и даже «Клер д’Альб» были чем-нибудь хуже романов, написанных в наши дни. Их упрекали в безнравственности, но они представляют проступки, совершенные из чувства истинного и выраженного очень естественно. О да, выражено это чувство было так хорошо, что моя бедная Шапатт замечталась и, находясь в состоянии, когда пробужденная душа ищет блаженства, встретила молодого человека, тоже вышедшего из своего класса и желавшего доказать, что понимает сферы более возвышенные. К несчастью, он понимал только пороки их.

Этот молодой человек был старшим берейтором Жюно. Хозяин полюбил его за сметливость, хотел использовать его способности в полной мере и нанял учителей для своего любимца, который писал очень хорошо, говорил по-немецки, по-итальянски, по-португальски, по-испански и отлично знал географию большей части Европы. Молодого человека звали Анри Шапелль, и он был очень привязан к своему господину и ко мне; а это последнее обстоятельство и погубило бедную Маргериту, потому что в Лиссабоне всякий раз, когда надобно было отправить курьера с важными депешами, Жюно отправлял Анри, и тот из услужливости всегда заходил спросить у Шапатт, нет ли у меня писем во Францию или каких-нибудь поручений. Шапатт отдавала мне отчет во всем, что говорил ей Анри, сначала исправно и вполне равнодушно; но вскоре я заметила, что она говорит мне о молодом берейторе, даже когда его нет при нас. Однажды, одевая меня, она заплакала.

– Что с тобой? – спросила я.

Она не отвечала ничего.

– Что с тобой, моя милая? – спросила я ее с большим участием, потому что истинно любила девушку.

Она заплакала сильнее и не проговорила ни слова. Вечером Жюно был сердит: уже два дня ожидал он из Франции ответа, а Анри все не приезжал.

– Может, его убили в Пиренеях, – предположил господин Рейневаль.

Ложась спать вечером, я увидела, что глаза у Шапатт покраснели и веки опухли. Она не плакала больше, но ее угрюмое, печальное лицо показывало глубокое отчаяние. На другое утро, едва проснувшись, я позвонила, и она вошла в мою комнату веселая, легкая, с блестящими глазами, с улыбкой, и жизнь казалась для нее совсем иной, чем накануне. Во время завтрака я узнала, что Анри возвратился.

– А! – сказал Жюно. – Думаю, у нас скоро будет свадьба.

И я рассказала ему все, что заметила.

– Я никак не могу согласиться, – вскричал он, – чтобы мой красивый курьер женился на этой сове Шапатт! Какая польза, что она умна, что она вышивает и сентиментальничает? Он будет возвращаться к жене своей всего на несколько дней и будет нуждаться только в очаровании красоты. Кроме того, я предназначаю этого молодого человека к чему-нибудь большему. Пожалуйста, постарайся выгнать из ее головы все эти глупые идеи.

Но я не послушалась Жюно. Я расспросила бедную девушку, и ее простодушные ответы показали, что если сердце ее и оказалось слабым, то Анри тоже был виноват. Правда, все ограничивалось пока только нежными взглядами, словами, письмами, может быть, отрывками из романов. Все это сжигало сердце молодой девушки. Анри говорил ей о браке и ждал его нетерпеливо, но во всех своих письмах убедительно просил Маргериту, чтобы она тайно пришла на свидание с ним. Она не соглашалась.

– Ах, сударыня! – сказала она плача. – Когда мы жили в Синтре, он в три ночи приходил тихонько петь под моим окном, со стороны маленького померанцевого сада госпожи Ларош; однако я не отвечала ему. Он умолял меня выйти, но я не соглашалась. Если он хочет жениться на мне, то, верно, потому, что я честная девушка. Но что ему во мне, когда все станут смеяться, говоря: «Она его любовница!»

Это ее собственные слова. Я сохранила их потому, что они просты и трогательны, особенно когда знаешь печальный конец этой истории.

– Так он любит тебя? – спросила я.

– Ах, сударыня! – Лицо ее, обычно не очень приятное, просветлело.

Я поглядела на нее, и не могла не повторить в мыслях своих пошлой, но справедливой поговорки: любовь слепа. В самом деле, молодая девушка не имела красоты даже своих двадцати лет. Она была бледна, болезненна и так некрасива, что только самая странная прихоть или тонкий расчет могли заставить жениться на ней. Я не ошиблась.

Отъезд Жюно в Аустерлицкий поход разрешил все намерения, какие я могла иметь о счастье моей любимицы. Анри отправился с Жюно, и я видела Маргериту в большой грусти. Эта грусть сделалась наконец так сильна, что я встревожилась и начала говорить с нею, ответом мне были только слезы. Я еще тогда могла бы догадаться о причине слез и после всегда упрекала себя, что не подумала хорошенько. Она получала от Анри письма, отвечала ему, и часы, употребленные на это печальное и сладкое занятие, были единственной отрадой бедной девушки.

Тогда с нами жил друг детства Жюно, господин Маньен. Услышав от меня о приключениях Маргериты, он вздумал утешить ее. Душа ее была нежна, но открыта только для одного человека. При первом же слове Маньена она почла себя оскорбленною, расплакалась и пришла ко мне жаловаться. Человек грубоватый, Маньен не понимал, как оскорбительны любовные слова для молодой девушки, бедной и добродетельной. Он только изумился, когда я с недовольным видом сказала ему, что он может искать себе удовольствий и развлечений где хочет, но не в моем доме. Он довольно бесстыдно заметил даже, как безобразна бедная Маргерита. В самом деле, это была правда, если только можно сказать так о девушке, у которой тем не менее прекрасные глаза, прелестные зубы и такая талия, что скульптор Шинар просил у меня, как милости, позволения снять с нее модель. Он даже предлагал ей за это большую сумму денег, но она не согласилась ни за что и позволила снять модель только со своей ноги.

Горничная моя впала в такое жесточайшее горе, что я наконец сжалилась над ней и написала об этом Жюно. Он отвечал мне так, что беспокойство мое о бедной любимице удвоилось. Он, оказывается, сомневался в верности Анри и, что не меньше ужаснуло меня, как будто оправдывал или, по крайней мере, не порицал его.

«Для чего же говорил он ей, что любит ее? – писала я в ответ. – Я не знаю, как договариваются с собственной совестью, учитывая время и погоду. Если он мог один раз выразить ей свою страсть, если ухо молодой девушки услышало слова любви, он отвечает за счастье всей ее жизни».

Жюно не отвечал на это, и Анри перестал появляться курьером в Париже. Бедная Маргерита плакала, но молчала. Она худела. Руки ее, прежде образец совершенства, похудели и покрылись морщинами. Но Жюно возвратился, и в ней произошла перемена, как будто по волшебству. Один месяц на щеках ее блистали розы, потому что юность привязана к жизни непостижимым могуществом и нужна сильная буря, чтоб сломать этот цветок. Бедная Маргерита! Как она плакала! Между тем мы отправились в Пон, и там я заметила в молодой девушке еще большую перемену. Она не хотела выходить в общую столовую, была бледна, худа. Однажды я нашла ее на постели, она рыдала, прятала лицо в подушки и даже упрекала Бога, что он не шлет ей смерть. Я хотела выйти, сказав, что иду за врачом императрицы-матери, который находился в соседней комнате у госпожи Сен-Перн. В одну секунду Маргерита очутилась у моих ног, судорожно обнимала мои колени, всхлипывая:

– Ах, нет, сударыня! Не призывайте медика; может ли он пособить этому?

Я взглянула на нее. Она была едва одета, когда я застала ее нечаянно. Бедная девушка! Один взгляд показал мне все ее несчастье.

Я подняла ее и посадила на постель, говоря:

– Он женится на тебе, дитя мое, он женится на тебе. Я отвечаю за это.

Она покачала головой, но с такой грустью, что в этом движении была видна вся уверенность ее в собственном бедствии.

– Он не женится на мне, – сказала она наконец, – и я умру от этого.

Отчаяние ее было так истинно, так глубоко, что истерзало мне сердце. Я в тот же вечер написала к Жюно о своем открытии; он отвечал немедленно. Душа у него была пламенная, а голова – горячая, как говорили те, кто склонялся перед его возвышенным словом и огненным взглядом, но меньше меня знал, до какой степени эта душа исполнена благородства и чести. Обесчестить девушку, наложить печать позора на ее чело, дать жизнь ребенку, который не будет иметь честного имени… Это мог сделать только бесчестный человек, думал Жюно, чистый сын революции, которая в первые годы свои была столь же блистательна, сколь и требовательна во всем, что относится к чести. Тогда не прощалось ничто оскорбительное для нее, и Жюно за всю свою жизнь не заслужил ни одного упрека в этом роде. Может статься, он был не очень щепетилен, лишая спокойствия мужей, но думаю, это совсем другое дело. Женщины, которые любили его (впрочем, гораздо больше, нежели он любил их), не от него научились любви: известность имени многих из них подтверждает мое мнение. Так или иначе Жюно питал глубокое презрение к тем ничтожным людям, у которых достало духу лишить счастья беззащитное существо. Я вскоре покажу, как смотрел он на поведение мужчины в таких обстоятельствах. Теперь окончим историю Маргериты.

Когда Жюно возвратился в Париж, я спросила у него, что думает он сделать для нее.

– Пока я не знал того, что написала ты, – отвечал он, – я не соглашался на этот брак, потому что Шапатт в самом деле очень дурна, а Анри красивый малый. Теперь я опять желал бы сказать нет, потому что вижу, как она добра и нравственна, а в нем нет этого нисколько. Но вознаграждение необходимо, и Анри даст его.

Призвали виновного и сказали ему, что он должен жениться. Когда он увидел, что мы знаем все, то не мог скрыть своего гнева.

– Она обещала мне не говорить никому, – сказал он, бледнея. – Она раскается в этом.

– Шапелль, – сказал ему Жюно, – ни слова больше, или я тебя сейчас же выгоню.

Еще накануне я переселила Маргериту к одной бабушке, где ухаживали за нею, как за мною. Вскоре она родила дочь. Мне тотчас сказали об этом, и я в ту же минуту велела известить об этом Анри. Он пришел, бросился к ногам моим и умолял не принуждать его жениться на Маргерите.

– Если вы будете столько добры, сударыня, что оставите это, то хозяин не будет принуждать меня.

– Ты хотел сказать: если я буду столько зла, не правда ли, Анри? Довольно, не противься больше; выбирай одно из двух: или тебя сошлют под всею тяжестью гнева твоего господина, или я и он будем покровительствовать тебе, дадим две тысячи четыреста франков жалованья тебе и твоей жене, а обещанное приданое я удвою. Говори да или нет.

Он пробормотал да, но таким глухим голосом, что я почти не расслышала этого, и бросился в дом, где была Маргерита со своим ребенком, которого он еще не видел. Молодая мать держала дитя на руках. Это было на третий день после родов, и она страдала молочной лихорадкой. Анри быстро взбежал по лестнице, с шумом отворил дверь и сел перед постелью родильницы, которая настолько же испугалась, насколько обрадовалась его появлению.

– Я пришел сказать, что женюсь на тебе, – сказал он. – Хозяева объявили, что выгонят меня, если я не женюсь на тебе. Так что надобно жениться…

Он скрежетал зубами и едва не топал ногами.

– Анри, – сказала ему молодая мать, подавая дитя. – Не будьте так жестоки со мной. Благословите свою дочь: вы должны любить ее, бедную малютку. Поцелуйте ее.

Бедная девушка протягивала ему руки с драгоценным бременем.

– Я не люблю твою дочь! И тебя тоже! – отвечал он. – Я люблю другую, а ты… – и он погрозил ей пальцем.

– Анри! – Маргерита глядела на этого злодея с умоляющим видом.

– Да, меня заставляют жениться на тебе. Хорошо, ты будешь моею женой, но всю жизнь свою ты будешь плакать кровавыми слезами о том дне, когда кюре соединит нас.

– Анри! – несчастная застонала глухо и страшно. Глаза ее погасли, все черты исказились, и руки судорожно прижали дитя к груди.

– Не хочешь ли сторговаться? – сказал он ей. – Я отдаю тебе все приданое, каким награждают нас господа. Возьми и скажи, что сама не хочешь выходить за меня замуж.

Руки Маргериты ослабели, дитя упало на постель. Глаза ее в последний раз обратились к Анри. Он испугался, начал звать на помощь, но она была уже мертва.

Я долго не могла забыть этой смерти. Шапелль, как выяснилось, уже страдал от чахотки и начал быстро угасать под дланью мстящей судьбы. Он умер через год, чуть ли не в тот самый день, когда убил молодую девушку! Правосудие Божие иногда медлит наказывать, но час его настает непременно.

Я не хотела прерывать этого рассказа и еще не говорила об императрице-матери и ее дворце в Пон-сюр-Сене, а его следует описать.

Не знаю, как могли купить для матери повелителя Франции такой замок, как Пон. Конечно, здание было хорошее: но это груда прекрасных тесаных камней, и я не помню, чтобы там приятно было жить. Замок Пон-сюр-Сен в департаменте Об, в семи лье от Труа, находится на берегу Сены. Может статься, до революции это было приятное жилище, потому что, вероятно, при нем имелся парк или хоть какие-нибудь деревья давали тень для прогулки. Но когда императрица-мать сделалась владелицей его, подле замка и даже в окружности его была только одна аллея, и то очень короткая и почти без тени. Все деревья в парке срубили во время переворота; а, несмотря на успехи в науке, еще не найдена возможность восстанавливать так же легко, как уничтожать, и потому надобно было ждать лет сто, чтобы иметь прежнюю тень, уничтоженную прихотливым ударом топора.

Замок Пон, принадлежавший некогда князю Ксаверу Саксонскому, находится подле Бриенна, того самого Бриенна, где император жил в годы своей юности. Не хотели ли, чтобы мать императора могла во время частых встреч с госпожою Бриенн изъявлять признательность за все добро, какое делала та молодому Наполеону? Не знаю, но почти готова верить этому. Однако если такова была цель императора, ее худо исполнили, не потому, что императрица-мать дурно обходилась с госпожою Бриенн, но потому, что между ними никогда не было дружеских отношений. Госпожа Бриенн жила как маленькая владелица в своем собственном замке; императрица-мать наезжала туда в первый и второй год своего житья в Пон-сюр-Сене, и ее принимали с чрезвычайной пышностью. Не знаю отчего, но она возвращалась оттуда всегда с досадой; уверена, что там ей не нравилось.

Лицо госпожи Бриенн было самое грубое и неприятное, какое только я видела в жизни. Встретив ее в первый раз, я онемела от ее отвратительного вида и маловежливого обращения, чтобы не сказать хуже.

Между тем болезнь госпожи Сен-Перн легко было бы вылечить, но лечили ее худо. Вместо того чтобы сесть в карету при первых признаках нездоровья, она уступила просьбам императрицы-матери и осталась в Пон-сюр-Сене. Намерение госпожи Летиции было самое похвальное: она знала, что госпожа Сен-Перн небогата и хотела избавить ее от издержек на путешествие и лечение. Но госпожа Сен-Перн умерла на пятнадцатый день своей болезни.

В это же время случилось маленькое происшествие, которое надобно пересказать, потому что оно показывает, как несправедливы пересуды об императрице-матери. Подробности тут неприятны; но пусть видят, что иногда императрица-мать даже и не знала того, в чем ее обвиняли.

При ней была старая горничная по имени Саверия, о которой говорила она, что эта старуха не менее ее самой мать всех ее детей. Очень привязанная ко всему семейству Бонапарт, она была не только бережлива, но и скупа: когда госпожа Сен-Перн умерла, она не хотела дать и простыни для умершей. Моя горничная, которая разделяла с сердобольными сестрами, приставленными к госпоже Сен-Перн, все попечения о больной, пришла в слезах рассказать мне то, что справедливо называла она мерзостью. Мы с госпожою Бриссак советовались, надобно ли идти к императрице-матери, чтобы сказать ей о таком гадком поступке. Лавилль, искренний друг госпожи Сен-Перн, негодовал еще больше нас. Саверию призвали и велели выдать все, что требовалось. Она хотела еще противиться, говоря, что у госпожи Сен-Перн есть свое белье. Я погрозила ей, что тотчас же иду к императрице-матери, и она сделалась послушна. Поверят ли, что это происшествие пересказали совсем иным образом и составили трагическую историю, в которой императрица-мать играет отвратительную роль, тогда как она и не слыхала о нем ничего? Я знаю множество подобных анекдотов; но в них императрица-мать, уверяю вас, столь же невинна, как в этом.

В Пон-сюр-Сене мы вели жизнь однообразную и печальную, она не могла не быть скучна для женщины моих лет. Но здесь надо заметить, что я не скучала никогда в жизни. Это может показаться немного преувеличенным, но это так. Оставаясь одна или вынужденная оставаться с людьми, чуждыми мне, я обращалась к самой себе, и воображение мое разыгрывалось. Вот почему иногда меня почитали гордой и невежливой в обращении с людьми глупыми и скучными, от которых я внутренне отодвигалась и показывала, что я с ними только улыбкою и словами: Ах, да… Конечно… Вы совершенно правы… Если бы и случилось, что скучный человек вдруг оказался виноват, то, конечно, он никогда не признался бы в этом, и ему с уверенностью можно говорить: вы правы. Предлагаю это как совет женщинам молодым и даже старым, если они имеют несчастье часто бывать с людьми не по сердцу.

Возвратимся в Пон. Поутру вставали там в каком угодно часу, завтракали в полдень – тогда собирались все обитатели замка. Со мною были в этот год господин и госпожа Бриссак, господин Гиё, секретарь императрицы-матери, граф Лавилль, генерал Казабьянка и господин Кампи, умный, достойный человек, республиканец, который отличался спартанской строгостью в жизни, пил только воду и никогда не ел мяса, за это его называли оригиналом. Были у нас еще баронесса Фонтаж и мадемуазель Делоне, которую я уже описывала: она умела приятно развлечь в этой пустыне, оставленной миром.

Нам выпал счастливый случай, какого я и ждать не могла: это приезд Джанни. Я слышала о нем как о самом искусном импровизаторе Италии и чрезвычайно хотела узнать его.

– Вы поберегитесь, госпожа Жюно, – сказала мне императрица-мать в день приезда поэта. Наклонившись к моему уху, она прибавила: – Не беременны ли вы? – Я сделала знак головою, что нет. – Ну тогда надобно остерегаться, потому что вы увидите едва ли не чудовище.

В самом деле, я увидела человека непостижимо безобразного, ростом около полутора метров, с широченным туловищем и такими руками, что он мог завязать и развязать ленты на башмаках, не наклоняясь. Кроме того, у него был горб спереди и горб сзади.

В одно время с ним приехал к нам гость, чрезвычайно приятный для жизни в замке, потому что он был добр и удивительно вежлив, если и не обладал таким дарованием, как Джанни. Это кардинал Феш. Редко в жизнь мою встречала я человека более кроткого, безответного и готового к добру. Это единственное в своем роде существо. Что бы ни случилось после (а случилось много чего), но в Поне мы не сражались, кардинал особенно помогал нам проводить время приятно. После завтрака вышивали ковер; часто в жаркие дни императрица-мать играла в карты. Потом возвращались к себе или навещали друг друга. Тут наступал час туалета: одевались и обедали. В длинные летние дни садились в коляску и ехали гулять по берегу Сены или по лесам, ближе к Параклету. Древний монастырь, славный именами Абеляра и Элоизы, был тогда собственностью человека, нисколько не похожего на своих предшественников, – Монвеля, актера и драматурга. Это Джанни, беспрестанно вспоминавший об Элоизе, предложил ехать в Параклет, и все согласились. Но ехать надо было довольно далеко, а нас было много. Начали думать, как совершить путешествие.

– Что ж, – сказал Джанни, – поедем на ослах.

– Да, да! – вскричали мы хором. – Поедем на ослах!

Велели собрать всех этих глупых животных со всех окрестностей, и в назначенный день двадцать ослов, порядком грязных и растрепанных, ожидали нас во дворе. Не помню, ездила ли с нами госпожа Бриссак. У меня осталось воспоминание только о горбе Джанни, который видела я между ушей моего осла, и, правду сказать, этот горб затмевал все другие, виденные мною когда-либо. Императрица-мать ехала в коляске. Погода была удивительная, и мы радостно пустились в наше путешествие, но, видно, у моего осла случилось другое настроение. Обыкновенной его должностью было, я уверена, возить навоз из конюшен в огороды. Он не хотел и слышать о другом пути, не узнавал себя на большой дороге и прыгал так отчаянно, когда я принуждала его повиноваться моей воле, что наконец мы поссорились совершенно. Он сбросил меня на землю и затрусил прочь, вся слава битвы осталась на его стороне.

Императрица-мать взяла меня в свою коляску, и мы возвратились в замок, где мне пустили кровь, потому что я все-таки ушибла голову о камень. Императрица-мать проявила в этом случае материнскую доброту. Но почему сказала я в этом случае? Она была такова всегда, если же случалось иначе (впрочем, редко), то всегда оказывалась виновата я сама. Она велела написать Жюно о моем приключении и в то же время запретила ему беспокоиться.

Когда месяц моего дежурства кончился, я стала просить у императрицы-матери позволения возвратиться к Жюно, дом мой требовал этого. С тех пор как его назначили парижским губернатором, он принимал гостей только один раз, и то без приличной торжественности. Мне надобно было жить дома. Она сразу поняла это, и я отправилась на другой же день, взяв с собой госпожу Бриссак, которая в первый раз в жизни рассталась на несколько дней со своим мужем.

Но я не знала, что навязала себе, взяв ее в свою карету. Правда, накануне отъезда ее муж сказал мне:

– Позвольте просить вас не очень быстро ехать. Госпожа Бриссак боязлива в карете, и вы чрезвычайно обяжете меня, если не велите своим лошадям слишком галопировать.

– Мои лошади – почтовые, – отвечала я. – Не думаю, что они любят галопировать. Но будьте спокойны за вашу супругу: я отвечаю за нее.

Но хоть я и была предупреждена, а никак не могла предвидеть того, что случилось. Мы отправились утром. На большой дороге почтальоны пустили лошадей в галоп, забыв мое приказание, потому что почтальон всегда сочтет насмешкой, если вы станете приказывать ему ехать тише. Вдруг чувствую, что моя попутчица судорожно вцепилась в мою руку и запросила пощады. Я думала, не сошла ли она с ума, но вспомнила, что говорили мне о ее трусости, засмеялась и попыталась вырваться из ее рук, потому что это было очень больно.

– Ах, – сказала я, – садитесь (она стояла в карете и, будучи чрезвычайно мала ростом, не доставала головой до империала), садитесь же; нельзя так проехать двадцать лье.

Толчок бросил ее на меня. Я усадила ее, несмотря на сопротивление; новый толчок – и она опять вцепилась в меня, щипала и щипала и была точно сумасшедшая. Сначала я смеялась, но она не переставала бесноваться. Я чувствовала такую боль в руках, плечах, даже в ногах, по которым она била своими ногами, что наконец мне уже расхотелось шутить. Я рассердилась, но она была настоящий ребенок, не понимающий ничего. Мне оставалось или переносить ее крики, или решиться ехать шагом. Я предпочла слушать ее жалобы и ехать хорошей рысью, мне хотелось оказаться в Париже к обеду, а при такой езде, какой она требовала, мы пропутешествовали бы три дня. Наконец мы приехали в мой дом, где она благоволила остаться обедать. Я была рада угостить ее, но клялась, что никогда не соглашусь более путешествовать в одной карете с нею.

– Ну, госпожа губернаторша? Итак, вы упали с осла? – сказал мне император, когда я приехала в Тюильри.

Он знал все. Конечно, не обо мне именно получал он известия, хоть и знал, что я упала с осла; это лишь доказательство, что он имел сведения каждый день обо всем, что делалось у его матери.

Приехав в Париж, я узнала новости, изумившие меня. Говорю узнала, потому что в Пон-сюр-Сене госпожа Летиция поставила за правило никогда не говорить о политике. Вот почему только в Париже узнала я, что Россия отказалась подтвердить предварительный мирный договор между нею и Францией, подписанный в Париже 20 июня. Первого августа сейм в Регенсбурге был извещен о том, что Германская империя отделяется от Австрии, император Наполеон принимает титул протектора Рейнского союза, а четырнадцать немецких государей уже вступили в этот союз. В шесть последовавших лет к союзу присоединились все немецкие государства, кроме Австрии, Пруссии, герцогов Брауншвейгских и Ольденбургских, короля Швеции (в качестве герцога Померании) и короля Дании (как герцога Голштинского). В то же время император Франц II отказался от титула императора Германского и принял титул наследственного императора Австрийского под именем Франца I. Так перестала существовать империя Германская, официально называемая Священной Римской империей.

Войска, которые обязывался выставлять Рейнский союз, распределили таким образом: Франция – двести тысяч человек, Бавария – тридцать тысяч, Вюртемберг – двенадцать тысяч, Баден – восемь; всего двести шестьдесят три тысячи человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю