Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 96 страниц)
– Как? Что ты говоришь? Разве госпожа Пермон вновь больна?
– Она умирает, генерал! Все врачи, которых мы призвали к ней, одинаково говорят об этом.
– Надобно послать к ней Корвизара. – Он позвонил. – Сей же час послать к гражданину Корвизару и сказать, что я хочу говорить с ним… – Теперь он прохаживался с встревоженным видом. – Как? Эта женщина, такая свежая и прекрасная… Бедная госпожа Пермон!.. Бедная госпожа Пермон!..
Он кинулся в кресла, закрыл лицо обеими руками и долго не говорил ничего. Потом встал и снова начал очень быстро ходить, что обыкновенно показывало в нем сильное беспокойство.
– Надобно также послать к ней Деженетта… Ивэна… Быть не может, чтобы врачи не нашли средства вылечить женщину, прекрасную и свежую, как роза.
– Генерал! – отвечал Жюно. – Болезнь госпожи Пермон ужасна, против нее нет никаких средств.
Тут он пересказал Первому консулу слова Боделока. Когда Жюно, беспокоясь о жизни своей тещи, просил совета у этого искусного эскулапа, тот отвечал ему: «Кто похвалится, что сумел излечить от такой болезни, тот может сказать, что приставил назад отрубленную голову»[107]107
Боделок говорил об уровне медицины своего времени. Доктор Рекамье оказал величайшую услугу человечеству, сделав возможным исцеление от этой болезни, известной только нам, бедным женщинам; но самое это исцеление доставляет такое жестокое страдание, что многие предпочитали ему смерть.
[Закрыть].
Узнав этот приговор, Наполеон снова казался пораженным; но самые сильные эмоции появлялись у него на лице только проблесками. Он тотчас овладел собой и, когда Жюно прощался с ним, он уже был внешне спокоен. Те, кто ищут обвинение во всем, скажут, что Наполеон и в самом деле был спокоен; я так не думаю. Я видела, как он был привязан к моей матери, как он доказывал это ей, и не могу в этом отношении сомневаться нисколько.
Упомянув сейчас о ране мужа, которая едва не лишила его одного глаза, я вспомнила другое происшествие, относящееся к этому событию.
Жюно выздоравливал по крайней мере шесть недель и, несмотря на все искусство и попечение доктора Ивэна, долго не мог оправиться от последствий ударов, нанесенных ему австрийской саблей. В продолжительные часы, которые проводил он на своем канапе, одетый в большой редингот из белого пике, Жюно казался интересным молодым человеком, потому что и в самом деле был хорош. Единственным недостатком его всегда была излишняя краска, то и дело приливающая к лицу, а потому он сделался еще лучше, когда потерял много крови, так что лицо его стало бледно.
Часто по утрам госпожа Бонапарт с госпожой Леклерк приходили навестить бедного раненого адъютанта. Однажды он отдыхал, когда они сделали ему очередной визит. Жюно, ослабленный не только раной, но и сильным кровопусканием, которое сделали ему в то утро, все же нашел в себе силы принять двух прелестных женщин, потому что если госпожу Бонапарт и нельзя было сравнивать с Полиной Леклерк, она, тем не менее, в то время оставалась очаровательной; и могу сказать даже, что необыкновенная светскость ее обращения, ее пленительная вежливость прекрасно заменяли ей красоту. Будь у нее хорошие зубы, я предпочла бы ее самой красивой даме ее двора. Так что Жюно был счастлив, что подле постели страдальца сидят и развлекают его две прелестнейшие в Милане женщины. Они его буквально оживляли. Они говорили о Бертье, о госпоже Висконти и госпоже Руга, красота которой была свежее красоты госпожи Висконти и справедливо гремела тогда в Милане. Полина только заметила с лукавой полуулыбкою, что у госпожи Руга такие же усы, как у тамбур-мажора[108]108
Госпожа Руга была женой миланского адвоката. Она в самом деле отличалась необыкновенной красотой; и только довольно заметные усики придавали некоторую грубость правильным чертам лица ее. По крайней мере, такое впечатление госпожа Руга произвела и на меня.
[Закрыть]. В этой болтовне время проходило приятно, и Жюно сначала был счастливейшим из людей. Но постепенно сердце его ослабевало, зрение помутилось, наконец он побледнел и закрыл глаза. Госпожа Леклерк первая заметила это, подошла к нему и закричала:
– Боже мой, Жюно! Что это с вами?
Жюно еще имел силы протянуть к ней руку, и в ту же секунду белое платье Полетты залила кровь. Бинт на его ране развязался, и кровь брызнула во все стороны. Жюно, уже очень слабый, отключился. Когда он пришел в себя, то еще больше растрогался при виде заботливости двух прекраснейших женщин. Эльзасец Гельд, камердинер, вновь перевязал рану; дамы пробыли у него еще немного и потом уехали.
– Но, – заметила я, когда он рассказал мне об этом, – как же ты не почувствовал, что повязка ослабевает?
– Я очень даже чувствовал, что бинт развязался, – отвечал Жюно, – но мог ли я просить этих дам уйти?
– Нет, но ты мог велеть поправить перевязку.
– Это можно было сделать при них, только когда я был без сознания, а иначе получилось бы неприлично!
Я глядела на Жюно с изумленным видом, потому что только Тристан или Ланселот могли так думать; но вдруг мне пришло на ум одно воспоминание…
– Ах! Да, да! Ну конечно! – сказала я, припомнив весь круг событий, в который входила, между прочим, прогулка по бульварам в 1795 году от Рождества Христова, которую предприняли Бонапарт и капитан Жюно, тогда сумасшедшим образом влюбленный в девицу Полетту Бонапарт. Это объяснило мне все.
Глава XLVII. Предрассудки о Наполеоне
Я рассказывала так долго обо этом происшествии с памфлетами, потому что подробности тут дают представление о том, как мало знали иностранцы внутреннее устройство Франции, и еще меньше – истинное отношение Бонапарта ко всему, что окружало его. Между тем это одна из важнейших тем, по которой судили о нем во многих странах, не давая себе труда узнавать должным образом все, что имело непосредственное отношение, доброе или худое, к такому человеку.
Думаю, недоверчивое предубеждение бывало иногда преувеличенно как в добром, так и в худом. Существенное в жизни Наполеона, саму жизнь его, событие великое и прекрасное до́лжно судить так, как происходило оно в действительности. Это алмаз, не имеющий себе подобного, найденный в рудниках Творца. В нем имелись и свои недостатки. Не надобно закрывать глаза на них, и горе тому, кто хотел бы стереть их, потому что они находятся подле красот несравненных.
Из иностранцев, которых множество жило тогда в Париже и во всей Франции, многие разделяли самые пошлые предрассудки и против Наполеона, и в его пользу. Один верил, что он пьет каждый час по чашке кофе; другой – что он проводит целый день в ванне; третий – что обедает стоя; словом, везде пересказывали сотни таких глупостей, одна другой нелепее. Примечательно, что все вздорные известия шли из Англии. Возвращавшиеся оттуда эмигранты имели о Наполеоне мнение, настолько не похожее на истину, что один из них, знакомый мне, не мог опомниться от удивления, когда наконец увидел его вживую.
Один из таких памфлетов – рукописный и дурно сочиненный – заключал в себе описание сцен, которые якобы непрерывно происходят между Ланном и Первым консулом из-за госпожи Бонапарт. Памфлет был ложный, но любопытно то, что спустя какое-то время одна такая сцена действительно произошла. Это случилось во время происшествия с гвардейской кассой, когда генерал Ланн, не виновный в обвинениях, на него возводимых, и знавший, что госпожа Бонапарт хочет за его счет оправдать истинных виновников, вышел из себя, говоря при ней в кабинете Первого консула. Он увлекся более, нежели прилично было для друга в подобном случае, и сказал Наполеону, что он не должен слушать сплетен женщин, тем более старых, и что гораздо лучше было бы ему взять другую жену, помоложе. Колкие и даже бранные слова произносились тут без пощады. Сцена вышла горячая. Генерал Ланн позволил себе сказать много оскорбительного для госпожи Бонапарт и в самом деле вышел из границ приличия. Но несправедливо утверждать, будто такие сцены происходили и прежде.
То же можно сказать о слове ты. Его, конечно, могли произносить: не спорю об этом, хоть и убеждена в противном; но если это и происходило, то прекратилось тотчас по возвращении из Египта. Я никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь сказал Первому консулу ты. Сам он – другое дело. Ко многим из своих верных товарищей он обращался, употребляя фамильярное ты; с Жюно это продолжалось до последнего года его жизни. Лишь во время Империи перестал Наполеон использовать этот способ выражения дружбы, и то только на публике. В личном кругу он всегда обращался на ты к генералам Ланну, Жюно, Бертье, Дюроку и двум-трем другим. Но повторяю: не верю, чтобы генерал Ланн когда-нибудь сказал ему ты. Могу сказать, что долго, очень долго слышала и видела генерала Ланна и Первого консула в беседах друг с другом, и никогда не происходило ничего, что могло бы дать малейший намек на фамильярность.
Генерал Ланн был очень привязан к Наполеону, но дружба его не простиралась на все, что окружало Первого консула, и в продолжение почти пяти или шести недель перед отъездом Ланна в Лиссабон между ними случались довольно жаркие объяснения о предмете, который после занимал всю Европу, но о котором тогда не думали даже в Париже. Однако я опережаю события, потому что Ланн отправился в Лиссабон в конце 1802 или в начале 1803 года.
Враги всегда изображали Наполеона в ложном свете, так что друзьям и приверженцам (или даже просто любителям истины) приходилось очищать его имя от всякого вздора. Он сам, смеясь, говорил на острове Святой Елены о коже тирана, которая каждый день рвалась в клочья в глазах людей, никогда не знавших его и полагавших найти в нем одного из злых римских цезарей.
Наполеон был странно устроен. Если бы этот удивительный человек остался в частной жизни, он сделался бы прекрасным отцом, самым достойным главою семейства и добрым человеком в истинном значении этого слова. Но к нему явились честолюбие со своею свитой, огромные помыслы, высокие замыслы, и все, что было в нем доброго, нежного, любящего, все это задушила невыносимая тяжесть великого предназначения его. Добрые чувства его были сдержаны, но не истреблены и тем более не заменены злыми. Он с дурной стороны глядел на человеческую природу, но виноват ли он в этом? На этот вопрос всегда отвечают по-разному. Однако, что несомненно, он был справедлив. Может быть, из лиц, окружавших его, теперь не осталось ни одного человека, чьи тяжкие воспоминания могли бы обвинять его так, как мои; но я сказала и повторяю, что невеликодушно было бы не отделять добра от зла и не видеть этого добра без всякого предубеждения. В наше время пристрастие господствует над всеми суждениями; но я, вызывая в памяти минувшие дни, беру из них все, что представляется мне живым и для других. В любом случае, буду говорить лишь то, что знаю и что показывает человека самого удивительного.
В описываемое мной время в Париже жил некто аббат Боссю (кажется, так звали его). Он экзаменовал молодых людей, желавших поступить в Политехническую школу, и хотя был не один, но его мнение много значило. Это был человек чрезвычайно ученый и строгий.
Политехническая школа, учрежденная декретом Конвента 21 марта 1795 года сначала как Центральная школа государственных работ, была вскоре закрыта чудовищным правительством, угнетавшим нас несколько страшных лет, и восстановлена в 1799 году Первым консулом в самом начале его власти. Такой ум не мог не осознавать великой пользы этого великолепного заведения. Во второй год республики все ученые Франции объединились и дали нашим храбрым солдатам железо в штыках и саблях, селитру в порохе и медь в пушках. Все это было произведено в столь короткое время, что и воображение не постигло бы этого. Теперь науки опять соединились, чтобы обучить людей для всех родов военной службы и для всех мирных поприщ. Математические науки, включая механику, геометрию и проч., химия и общая физика – вот что в первую очередь преподавали в Политехнической школе. В ту прекрасную эпоху самые знаменитые имена в области знания предводительствовали целым батальоном молодых людей, которые стремились достичь степени познаний своих учителей. Слава знаменитым основателям этой прекрасной школы, этого удивительного заведения, которому теперь подражают наши соседи! Слава Монжу, Бертолле, Вокелену, Фуркруа, Шапталю, Лагранжу – этим почтенным ученым, работавшим в Политехнической школе, откуда столько отличных людей попало в морскую и сухопутную артиллерию, столько вышло гражданских и военных инженеров, сухопутных и морских строителей, инженеров-географов, горных чиновников и множество других специалистов. Теперь наука сбросила с себя таинственный покров, который прежде накидывала на себя и оставалась под ним уделом немногих избранных. Ныне наука сделалась достоянием всякого, кто хочет учиться, и единственным препятствием для просвещения остаются только сами люди, недостойные его.
Так вот однажды Первый консул собрался ехать на охоту. Дежурный адъютант, проходя через двор Мальмезона, встретил молодого человека приятной наружности, благородного видом, хорошо одетого и выдающего во всем человека из хорошей семьи. Он стоял, прислонившись к одной из двух огромных караулен, находившихся при входе, и глядел на дворец с печальным, беспокойным видом, как будто ища, к кому можно обратиться. Дежурный адъютант – если не ошибаюсь, господин Лакюэ – подошел к нему и с обыкновенной своей вежливостью спросил, не нужно ли ему что-нибудь. Молодой человек тотчас вышел из глубокой своей мечтательности и, не глядя на того, кто обратился к нему, сказал:
– Ах, милостивый государь! Меня все уверяют, что я желаю невозможного. А я умру, если не добьюсь этого: я хочу видеть Первого консула. Я думал было войти внутрь, но у ворот дворца меня грубо оттолкнули и стали спрашивать, назначено ли мне свидание… Свидание!.. Если б так!.. Мне кажется, свидание с самой милой любовницей не заставило бы мое сердце биться так сильно, как мысль, что я могу увидеться с генералом Бонапартом… Я должен говорить с ним.
По-прежнему не глядя на господина Лакюэ, молодой человек смотрел на дворец, и в больших черных глазах его блестели слезы. Всем, кто знал Лакюэ, известно, как привлекало его все необыкновенное. Этот молодой человек с оживленным лицом, огненным взглядом, и голосом, трепещущим от душевного волнения, тотчас внушил ему участие. Он нашел что-то романтическое в этой встрече и спросил его:
– Но что же угодно вам от Первого консула? Я мог бы передать ему вашу просьбу, если она благоразумна. Я его дежурный адъютант.
– Вы! – воскликнул молодой человек. Он кинулся к Лакюэ, схватил протянутую к нему руку и пылко сжал ее. – Вы дежурный адъютант Первого консула?.. О, если б вы знали, какое одолжение вы можете сделать мне… Проведите меня к нему.
– Но что хотите вы от него?
– Я должен говорить с ним… – И он прибавил уже тише: – Это тайна.
Лакюэ молча глядел на молодого просителя. «Этот юноша не опасен», – подумал он, взял его под руку и ввел во внутренний двор. Пока они переходили двор, туда въехал Дюрок, который только что вернулся из Парижа; Жюно был с ним. Оба они ехали верхом, но остановились и спрыгнули с лошадей, чтобы поздороваться со своим товарищем. Лакюэ рассказал им о своей встрече.
– Как! – тотчас сказали ему Жюно и Дюрок. – Ты хочешь ввести этого молодого человека, не зная даже его имени?
Жюно подошел к посетителю и сказал ему, что Первый консул, конечно, вполне доступен, но надобно знать, для чего его хотят видеть, и что, наконец, невозможно докладывать о просителе, не зная его имени.
Молодой человек покраснел.
– Это правда, генерал, – отвечал он, кланяясь почтительно, но с непринужденностью человека из хорошего общества. И называя себя[109]109
Память моя сохранила все подробности этого происшествия, но не имя юноши.
[Закрыть], прибавил: – Отец мой живет в деревне. Он имеет довольно обширные познания, так что не почитал нужным отдавать меня в училище слушать курсы, в которых сам мог быть моим наставником. Он дал такое направление моему учению, чтобы я мог поступить в Политехническую школу: это единственное его и мое желание. Посудите же о его и особенно о моем горе: когда мы явились к господину аббату Боссю, который должен был решить, достоин ли я поступления, он отказался экзаменовать меня, узнав, что только отец был моим учителем и я не слушал лекций ни одного профессора. «Но какая вам надобность, если я знаю то, что до́лжно знать?» – спрашивал я. Однако он остался неумолим и не захотел задать мне ни одного вопроса.
– Но, – возразил Дюрок с обыкновенной своей учтивостью, – что же может сделать для вас тут Первый консул? Это правило для всех, кто желает поступить в школу. Чего хотите вы от него?
– Чтобы он проэкзаменовал меня, – ответил молодой человек с выражением самого милого простодушия. – Я уверен, что когда он станет спрашивать меня, то увидит, что я достоин поступления в Политехническую школу, чтоб стать потом офицером, способным выполнить все великие его намерения.
Трое товарищей с улыбкой поглядели друг на друга и решили, что этот молодой человек, с таким пылким настроением и огненным взглядом, будет приятен Первому консулу; и Дюрок пошел к нему.
Наполеон, выслушав его, начал улыбаться тихой, светлой улыбкой, какая появлялась на лице его в приятные минуты.
– Так этот молодой безумец хочет, чтобы я экзаменовал его? Но как эта мысль пришла к нему в голову?.. – Он потер подбородок, все еще улыбаясь. – Каких лет он?
– Не знаю, генерал, но, кажется, лет семнадцать или восемнадцать.
– Введи его.
Дюрок ввел молодого просителя, лицо которого выражало полный восторг, а взгляд был устремлен на Первого консула, буквально пожирая его. Казалось, жизнь его зависела от первого же слова великого человека. Я уже не раз замечала здесь, что лицо императора становилось непостижимо прекрасно, когда он хотел нравиться. В такие минуты он был бесконечно пленителен.
– Ну, молодой человек! – сказал он, подходя с благосклонной улыбкой к молодому энтузиасту. – Вы хотите, чтобы я сам экзаменовал вас?
Бедный юноша трепетал от радости и не мог отвечать. Он глядел на Первого консула, не говоря ни слова. Наполеон не любил ни бесстыдной смелости, ни боязливой робости; но он видел перед собой юношу, который молчал потому только, что душа его говорила слишком громко. Первый консул понял это.
– Ободритесь, друг мой: вы так встревожены, что не можете отвечать мне теперь. Я займусь другими делами, а потом обратимся и к вашему.
– Видишь этого молодого человека? – обратился Первый консул к Жюно, которого отвел перед тем в углубление окна. – Если б у меня была тысяча таких, как он, завоевание мира сделалось бы только легкой прогулкой…
Говоря это, он вновь повернулся и теперь вглядывался в молодого человека, который был погружен в свои мысли и, вероятно, перебирал в голове все, о чем могли спросить его.
Через полчаса Наполеон начал экзамен, и юноша отвечал как нельзя лучше.
– И у вас не было никакого другого наставника, кроме отца? – спросил Первый консул с удивлением.
– Нет, генерал! Он был хорошим учителем для меня: он воспитывал гражданина, который будет полезен своему отечеству и сможет соответствовать великой судьбе, которую вы обещаете Франции.
Жюно говорил мне, что все трое они были изумлены почти пророческим выражением, с каким молодой человек произнес последние слова. Первый консул, по-видимому, был особенно поражен.
– Я напишу несколько слов, которые откроют перед вами двери школы, – сказал он и уже сделал Жюно знак, чтобы тот приготовился писать, но вдруг передумал: – Нет, я напишу сам.
Наполеон взял перо, начертал несколько слов и отдал бумагу молодому человеку, который в восторге унес это обещание счастья. Вернувшись в Париж, он побежал к аббату Боссю, но, едва завидев его, тот закричал:
– Что вам угодно еще? Вам нечего здесь делать!..
Юноша вручил аббату Боссю записку, и тот прочитал:
«Поручаю г-ну Боссю принять г-на Y… Я сам экзаменовал его и признаю достойным вступления в школу.
Бонапарт».
Этот молодой человек стал отличным воспитанником Политехнической школы. Он быстро шел вперед, и брат мой знавал его уже в Тулоне, где тот служил инженером. Приверженность его Наполеону походила на идолопоклонничество.
Глава XLVIII. Ананас из Мальмезона
Я была тогда беременна первым ребенком и страдала чрезвычайно. Окруженная заботой, избалованная родными и родственниками мужа, нося под грудью дитя, которым после могла гордиться[110]110
Говорю о старшей дочери моей Жозефине.
[Закрыть], я, казалось бы, не должна была страдать. Но страдания молодых матерей во время первой беременности таковы, что их не могут облегчить никакие попечения, никакая забота. Скажу даже, что эта суета лишь усиливает болезненное состояние, тошноту, нервное истощение и тысячу других страданий, почти неизбежных при первой беременности. Я испытала это: моя мать и свекровь заставили меня излишеством своей заботливости узнать мученье, которого я вовсе не чувствовала, хотя была беременна уже несколько месяцев.
Это начала мать моя, однажды за обедом у нее дома.
– Ах, Боже мой, – сказала она, вдруг положив вилку и глядя на меня с испуганным видом. – Я все забываю спросить: какая у тебя прихоть?
– У меня нет никакой, – отвечала я честно, потому что в самом деле не имела времени даже думать об этом: я проводила дни в страданиях и даже по ночам чувствовала сильные спазмы, которые заставляли меня беспрестанно держать лицо над тазиком.
– У тебя нет прихотей?! – воскликнула мать моя с таким изумлением, будто я объявила ей, что ношу ребенка иначе, нежели все другие женщины. – Как это можно? Да это неслыханно! Так нельзя. Это значит, что ты не обращаешь на них внимания. Я поговорю с твоей свекровью.
И вот обе маменьки мои начали совещаться и угадывать, что могло бы мне нравиться.
– Сверх того, – заявила мать моя, – то неприятно, что моя Лоретта по незнанию не думает, как дурно не удовлетворять свои прихоти, из-за этого она родит нам какого-нибудь уродца с совиным лицом. Госпожа де ла Реньер ведь родила же своего с раковыми лапами.
После этого и Жюно, страшась, чтобы я не наградила его сыном с кабаньим рылом или с померанцем на носу, принялся спрашивать у меня каждое утро:
– Лаура! Какая же у тебя прихоть?
Жена его брата, которая обыкновенно жила в Версале, приехала в это время в Париж и тоже присоединилась к моим мучителям. Числа не было тем людям, которых видела она обезображенными от неудовлетворенной прихоти: кровавые пятна на лбу, свиная кожа на груди, латук на спине, мерка гороху на боку (этого не забыла я как самого необыкновенного)… Чудеса невиданные и неслыханные!..
Слабая голова молодой женщины, христианки, которая носит свое дитя по воле Божьей, не могла не сдаться от этого заговора самой истинной и самой нежной заботливости. Я наконец стала сама бояться всего, о чем говорили вокруг меня, и ночью, без сна, все искала мысленно, что же нравится мне особенно; но не находила ничего.
Однажды ела я ананасную пастилу, и мне пришла в голову мысль, что ананас должен быть удивительно прекрасной вещью. Я много съела пастилок и мороженого из ананасов, но самого плода не видывала никогда, думаю, даже за столом. Тогда выращивание ананасов было гораздо сложнее, нежели теперь. Они почитались редкостью, и вокруг Парижа можно было сосчитать на пальцах одной руки парники, где выводили их[111]111
Выращивание гортензии изменилось с тех пор еще больше. Я помню время, когда гортензия, подаренная мадемуазель Богарне или госпоже Мюрат, возбуждала общее любопытство. Теперь же и дворник дарит своей жене в день ее именин гортензию.
[Закрыть]. Таким образом, я не имела о них почти никакого понятия. Но, вообразив, что моя прихоть называется ананас, я сначала почувствовала сильное желание, оно только увеличилось, когда мне объявили, что, хоть ананасы и растут в теплицах, созревают они не круглогодично и совсем не тогда, когда мне хотелось. О, после этого я стала страдать как безумная и была готова или умереть, или удовлетворить свое желание
Жюно, озабоченный этой несчастной прихотью, ездил всюду и предлагал двадцать луидоров за ананас, но не мог найти ни одного. Он не смел возвращаться с пустыми руками и почти с трепетом глядел на меня; моя свекровь и мать тоже следили за каждым моим движением с тех пор, как у меня появились тоска по прихоти. Я по-прежнему страдала от тошноты, но с той минуты, как дурачество овладело мною, вообразила, что ничего не могу есть, пока не съем ананас.
Жюно как раз приехал в Мальмезон без меня. Теплицы там еще не выстроили, однако уже была оранжерея, где госпожа Бонапарт велела посадить ананасы. Жюно в печали, что я отказываюсь от всего, сказал ей, что у меня теперь один припев: «Хочу ананас!»… Госпожа Бонапарт тотчас послала справиться, не созрел ли хоть один.
– Если есть хоть один, – сказала она Жюно, – вы отвезете его госпоже Жюно.
Один волшебный плод нашелся. Приняв его из рук госпожи Бонапарт, Жюно благодарил за него от всей души и, возвращаясь в Париж, не жалел лошадей, чтобы скорее приехать.
Я только что легла в постель, печальная и почти готовая плакать, всё не видя вожделенного ананаса; эта идея сделалась у меня главной – до такой степени, что я беспрестанно говорила о ней.
– Бедная Лулу, – причитала маменька. – Я ведь говорила, что у тебя будет прихоть: без этого не родится ни один ребенок. Помнишь, что случилось с твоей сестрой потому, что мне захотелось вишни в январе месяце?
Это была правда: на теле сестры моей точно была вишня, ее потом срезали.
Когда Жюно, торжествуя и в восторге, будто принес мне корону, положил на постель мою ананас, признаюсь, я была совершенно счастлива. Я целовала мужа с признательностью и радостью. Я пожирала глазами этот давно желанный ананас и тысячу раз в сердце своем благодарила госпожу Бонапарт за подарок, который казался мне в ту минуту дороже самого лучшего жемчужного ожерелья.
Я позвонила, чтобы спросить себе сахару. Жюно остановил меня и сказал, что у госпожи Бонапарт был Корвизар в то время, когда она отдавала ананас, и, узнав, что я беременна и очень страдаю, он не велел мне давать ни одного ломтика ананаса вечером.
– Это чрезвычайно тяжелый и холодный фрукт, – сказал он Жюно. – Понимаю, что у вашей жены теперь прихоть, но ей не следует и прикасаться к нему сегодня вечером, потому что за одним куском уйдет и весь ананас. Я видывал ужасные примеры несварения желудка во время беременности. За этим тотчас следовала смерть. Генерал! Не показывайте этого плода до завтра!
Жюно так и хотел сделать, но, представив себе, как я буду счастлива, не имел сил отложить все до следующего дня и только положил непременным условием, чтобы я съела ананас утром, не раньше.
Я обещала. Ананас лежал на столике подле меня, и я всю ночь брала его в руки, нюхала, трогала и наперед наслаждалась минутой, когда наконец смогу съесть этот волшебный плод.
Наутро, едва начался день, я разбудила Жюно, чтобы в комнату могли войти и удовлетворить мою прихоть. Он сам взялся за дело: разрезал плод на тоненькие ломтики, положил их на прелестное фарфоровое блюдечко, обсыпал лучшим мелким сахаром и поставил передо мной. Потом сел в ногах моей постели, желая насладиться радостью своей жены, потому что это была точно радость.
– Ну, что ж ты не ешь? – наконец спросил он меня.
Я глядела на него с выражением, вероятно, довольно смешным, потому что мне хотелось одновременно смеяться и плакать.
– Не знаю, – ответила я и оттолкнула блюдечко. – Я не могу съесть ни кусочка…
Жюно глядел на меня с изумлением и, конечно, удивлялся еще больше, нежели мать моя, когда я сказала ей, что у меня нет никакой прихоти. Потом он повторил, добавив еще ораторского красноречия, которое я тут пропускаю:
– Как?.. Ты не можешь есть ананас?.. Но посмотри на него, Лора!.. Это же прелесть!
Он поднес к самому носу моему несносную тарелку, и это оказалось ясным доказательством того, что я не могу съесть ни кусочка. Потребовалось не только унести его, но открыть окна и проветрить комнату, чтобы истребить даже малейший остаток запаха, который в одну секунду сделался мне противен. Всего страннее, что с тех пор я никогда не могла есть ананаса без некоторого принуждения. С удовольствием ем мороженое и пастилу из ананаса, но сам плод…
Из тысячи приключений такого рода мое кажется мне одним из самых странных. Я говорила о нем с врачами, но они нашли его вполне естественным, потому что каждый день встречали гораздо больше удивительного. Непонятно, как в одну минуту, в одну секунду, предмет, которого желали вы и добивались с такой страстью, не только перестает нравиться и возбуждать желание, но становится противен и почти отвратителен. Об этом можно было бы написать прекрасную книгу, страниц в триста. Увы, такова история многого в нашей жизни! Тысячу раз говорили, что за пресыщением следует отвращение; но чтобы отвращение предшествовало пресыщению, это мы видим не часто.
Я была уже на последних месяцах своей беременности. Госпожа Бонапарт показывала себя превосходною наперсницей для всех молодых женщин, бывших в моем состоянии, и осведомлялась с чрезвычайною заботливостью обо всем, что нас беспокоило или волновало. Такими-то поступками завоевывала она привязанность, потому что в этом случае доброта ее была безотчетной: это видели все. Узнав о приключении с ананасом, она сказала мне:
– У вас будет дочь.
В подтверждение слов своих она вызвалась гадать мне на картах. Я знала о глупости этих несчастных гаданий, но не смела отказать и, несмотря на все свое неверие, вынуждена была сесть к карточному столу, снимать карты правой и левой рукой, называть дни, часы, месяцы. Словом, случилось настоящее гадание. Известно, что императрица Жозефина была в этом отношении крайне суеверна; после я была свидетельницею происшествий и опишу их в главах о 1808 и 1809 годах: они в самом деле необыкновенны. В этот день она заставила меня просидеть подле стола целый час и наконец опять объявила, что у меня будет дочь.
– Или сын! – сказал Первый консул, который вошел в эту минуту и всегда смеялся над картами Жозефины. – Разумеется, у госпожи Жюно будет или сын, или дочь. Я на твоем месте, Жозефина, не стал бы такими решительными заявлениями рисковать славой гадальщицы.
– У нее будет дочь! – повторила госпожа Бонапарт. – Хочешь биться со мной об заклад?
– Я никогда не бьюсь об заклад, – заметил Первый консул. – Кто уверен в своем мнении, тот бьется как бесчестный человек; а если дело сомнительно, то это так же глупо, как проигрывать деньги в карты.
– Бейся об заклад на конфеты.
– А ты что отдашь мне?
– Я вышью тебе ковер под ноги, к письменному столу.
– Прекрасно! По крайней мере это годится хоть на что-нибудь. Хорошо. Я держу заклад, что госпожа Жюно родит мальчика. Так что прошу, – сказал он, обернувшись ко мне, – не заставляйте меня проиграть! – И он засмеялся, весело глядя на меня. – Но если у вас родятся и сын и дочь, что будет тогда с нашим закладом?
В самом деле, это казалось вероятным, потому что живот у меня был огромный.
– Знаете, генерал, что надобно сделать тогда? Отдать мне оба заклада.
Эта мысль – родить мальчика и девочку – показалась всем так смешна, что все и даже сама я расхохотались. Впрочем, мне совсем не казалось забавным вдруг иметь вокруг себя целое семейство. Да еще в моем юном возрасте.
Тогда был Новый год. Моя гостиная наполнилась множеством драгоценных безделиц, которые, повинуясь обычаю, непременно дарят женщине все, кто часто бывает у нее. Я сидела, окруженная ими, точно в магазине Дюнкирхена, и по-детски удивлялась (потому что в самом деле была еще дитя) всем этим блестящим и бесполезным вещицам. Число их увеличили подарки двух друзей, которые изъявляли желания искренние, а не подсказанные только обычаем. Этими друзьями были генерал Сюше и брат его.








