Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 96 страниц)
– Но к чему это упорство? – спросила я, пристально глядя на нее и задыхаясь от волнения. – Для чего хочешь ты разлучиться так скоро со мной, с твоей Лулу, с твоей помощницей в болезни?
Мать моя плакала и не отвечала.
– У меня есть свои причины, – сказала наконец она, вытирая глаза.
– И я не могу узнать их? Что значит вдруг перемена мыслей? В тот день, когда Жюно приехал с согласием Первого консула, ты сама сказала мне, что свадьба наша может быть не прежде января.
– Да, но ты знаешь также, что он не хотел и слышать об отсрочке; словом, друг мой, я обещала.
– Неправда, ты не обещала! – говорила я, целуя маменьку. – Я уверена, что ты не обещала. Во всем этом есть какая-то тайна, которой я не понимаю, и ежели ты не скажешь мне настоящей причины, я спрошу о ней у самого Жюно. Я попрошу его помочь мне и не требовать, чтобы свадьба произошла до Рождества.
В эту минуту брат мой возвратился из Булонского леса, куда ездил с Жюно прогуливаться. Генерал остался внизу и спрашивал, можно ли ему приехать к обеду. Он прислал мне с братом огромный букет жасминов, гелиотропов, душистых роз и померанцев. С тех пор как дано было согласие на брак, он посылал мне такие букеты каждый день.
Альберт онемел от изумления, когда увидел маменьку и меня в таком тревожном состоянии. Я объяснила ему причину этого.
– И ты плачешь об этом? – сказал он, целуя меня и обмахивая букетом, который еще держал в руках. – Ребенок… Хорошо, так я скажу тебе, что свадьба ваша должна быть как можно скорее. Объяснили ли вы ей, в чем дело? – спросил он у моей матери.
Маменька отвечала знаком, что нет.
– Почему же? – сказал Альберт. – Пусть знает. Коленкур обедает у нас непременно сегодня. Тогда все объяснится при ней же.
Я в свою очередь удивилась, услышав имя Коленкура. Но в это время легкий шум в дверях обратил на себя наше внимание: двери отворились, и Жюно просунул голову в между створками.
– Войдите, войдите, милый друг, – сказала маменька. – Видите ли вы эту девочку? Я сейчас бранила ее, пользуясь остатками своей власти.
Жюно поглядел на меня. На лице моем еще были заметны остатки внутреннего волнения, и его лицо вдруг сделалось таким трагически-печальным, что я невольно засмеялась, особенно видя, что Альберт и маменька хохочут до слез.
– Ну, я вижу, что тут не случилось ничего печального, – сказал он, тоже смеясь, – и это, верно, не помешает нам пообедать. Позволите ли мне обедать у вас, госпожа Пермон?
– Хорош вопрос! Но ступайте и возвращайтесь не очень поздно. Коленкур-отец обедает у меня; а вы знаете, как он точен и любит, чтобы другие были таковы же.
Когда Жюно уехал, мать моя послала сказать Коленкуру, чтобы он был у нас гораздо раньше обеда. Он явился, и мы все трое уселись около кушетки моей матери. Тут-то узнала я, что делают все возможное, стараясь заставить генерала Жюно жениться на девице Леклерк.
– Всего страннее в этом деле, – сказал мой папенька[56]56
Le petit papa. Дружески я не называла иначе господина Коленкура.
[Закрыть], – что одна особа, которой я не хочу называть, ненавидит госпожу Леклерк, а для успеха постаралась привлечь и ее в свою партию. Но госпожа Леклерк поступила очень хорошо.
– Да, во всем этом деле Полина очень мила! – сказала мать моя. – Она предоброе создание!..
– Хм! – пробурчал Коленкур. – Но, короче, – прибавил он, обращаясь ко мне, – я должен сказать вам, дитя мое, для пользы вашей и Жюно, что так как вы уже решились выйти за него замуж, то надобно окончить это как можно скорее. Я должен говорить вам откровенно. Вы вступаете в такой мир, где, может быть, не все будут глядеть на вас с удовольствием. Первый консул был очень привязан к вашей маменьке; вас знал он еще ребенком… Глядя на вас, он вспоминает о прежнем… и могу ли я пересказать вам все?.. Там есть еще некто: это сама доброта, но она не знает вас и желает, чтобы девица Леклерк или одна из ее родственниц сделалась госпожой Жюно.
– Боже мой! – вскричала я. – Что я сделала этой особе, о которой вы говорите? За что может она хотеть мне зла? Думаю, что я даже никогда и не общалась с госпожой Бонапарт… – прибавила я необдуманно.
– Я, кажется, не говорил вам, что это госпожа Бонапарт! – воскликнул Коленкур, изумленный моей выходкой. – Я не называл никого, – прибавил он спокойнее, довольный своей скрытностью. – Но что я знаю, то знаю, и, по моему мнению, есть довольно причин, по которым я могу советовать вам закончить все скорее. Маменька ваша, дитя мое, сказала мне, что это зависит от вас; так не дурачьтесь же. Сверх того, я скажу вам свои мысли. Мне кажется, что нисколько не пристало молодым невестам разъезжать по балам целые зимы. Вы знаете мою дружбу к вам. И потому советы мои должны быть для вас советами доброго друга, отца… – В заключение он сказал, обращаясь к моей матери: – Госпожа Пермон! Генерал горячо влюблен в нашу милую Лоретту; однако займитесь тем, чтобы весь этот заговор не дошел до него. Вы сами женщина, и довольно проницательная. Дремать не надобно: это правило благоразумия.
– Право, любезный Коленкур, – отвечала мать моя с обидой, – иной сказал бы, что вы не знаете меня! Я ли стану так действовать?.. Вы, верно, хотели пошутить!.. Если Жюно любит мою дочь, он сам отразит все нападения, или пусть лучше разрушится это дело. Прекрасно было бы с моей стороны хитрить, чтобы завоевать сердце человека!
Коленкур видел, что мать моя сердится и брат мой недоволен им. Он взял маменьку за руку, попросил у нее прощения и сказал затем:
– Боже мой! Разве вы не знаете, что война такого рода есть самое обыкновенное дело? Но я не подумал, кто ваш противник. Полно говорить об этом, пусть только Лоретта обещает мне, что она, доброе, милое дитя, не будет упрямиться.
Следствием всего этого было, что я наконец дала слово, но дату назначила на 30 октября.
Ничто не заставило бы меня расстаться с моей матерью раньше. Мне и так казалось, что это слишком скоро.
Описывая брак свой, я поневоле забыла упомянуть о браке госпожи Мюрат, который случился вскоре после 18 брюмера. Каролина Бонапарт была очень хороша, свежа как роза. Правильностью черт она никак не могла сравниться с Полиной, но, может быть, больше ее нравилась выражением глаз и ослепительным цветом лица. Впрочем, она уступала старшей своей сестре совершенством форм. Голова ее была слишком велика для шеи. Плечи были круглы, но бюст, пожалуй, слишком массивен. Зато кожа ее походила на белый атлас с розовым отливом; ноги, руки и пальцы могли служить моделью для художника; зубы, как у всех Бонапартов, были прелестны. О волосах ее нельзя сказать ни хорошего, ни дурного: их было даже очень мало у нее, да и цвет их, близкий к светло-каштановому, не представлял ничего необыкновенного.
Из описания моего можно понять, что Каролина Бонапарт была девушка прелестная. Мне казалась она чрезвычайно красивой, когда мать привезла ее в Париж в 1798 году. Тогда она была во всей роскошной свежести розы, и никогда уже я не видала ее столь прекрасною. Великолепие вообще не шло к ней. Золотые ткани не украшали ее очаровательные формы, и можно было видеть, как тяжесть бриллиантов и рубинов язвит белую, нежную кожу ее.
Недавно читала я в современных записках, что, когда Мюрат просил руки девицы Бонапарт, Первый консул чрезвычайно затруднялся в том, чтоб дать свое согласие. Это все продолжение одного плана: представлять Наполеона и семейство его с невыгодной стороны. Но здесь, как и везде, желание обвинить набрасывает покрывало на истину. Есть ошибки столь грубые, что, действительно, нельзя даже понять, как могли их сделать.
В статье, о которой упомянула я, уверяют, будто Бонапарт не давал согласия своего потому, что с неудовольствием вспоминал о происхождении Мюрата. Кажется, я могу свидетельствовать в противоположном.
Наполеон был дурно расположен к Мюрату и не любил его никогда, несмотря на родственную связь, именно потому, что Мюрат неосторожно вел себя, когда приезжал в Париж с первыми знаменами, завоеванными в Италии, и особенно когда возвратился в главную квартиру. Кто знает характер Наполеона, как я, тот легко поймет, что Мюрат причинил себе много вреда, хвалясь своею значительностью при Директории и в военном министерстве и уверяя, что тут помогают ему госпожа Бонапарт и госпожа Тальен. Я расскажу анекдот, который случился вскоре по возвращении его к своему генералу и стал известен Бонапарту в тот же самый день. Жюно, раненый, лежал тогда в постели и не мог быть свидетелем; он даже узнал этот анекдот гораздо позже меня.
Мюрат пригласил к себе на завтрак многих офицеров, своих приятелей, между прочими – Лавалетта и некоторых других из главного штаба; но бо́льшая часть гостей были кавалерийскими офицерами, потому что, не знаю отчего, Мюрат с ними дружил больше, чем с товарищами своими по главному штабу, которые все были добрые, любезные люди. Может статься, в нем уже говорила хвастливая гордость, известная после всем нам, и он находил в тех больше угодливости.
За завтраком были очень веселы, много пили шампанского и, кажется, не имели надобности ни в каком дополнении, когда Мюрат предложил выпить пуншу, обещая сделать его сам.
– Никогда не удастся вам выпить лучшего! – сказал он своим собеседникам. – Готовить его научила меня одна прелестная креолка, и если бы я мог объяснить притом все особенности моего ученья, он показался бы вам еще лучше.
Мюрат позвонил и велел своему камердинеру принести не только все необходимое для обыкновенного пунша, но и множество других принадлежностей – чаю, померанцев вместо лимонов и прочее[57]57
После все делали пунш не иначе как из чаю, померанцев и ямайского рома вместо обыкновенного. Но тогда этот способ был в самом деле мало кому известен.
[Закрыть]. Он сказал громко:
– Пуще всего не ошибись и принеси тот ямайский ром, который подарили мне в Париже.
Тут он вынул из несессера прелестный позолоченный прибор, нарочно сделанный для того, чтобы выжимать сок из лимонов и померанцев, не прикасаясь к ним руками. Дело он свое выполнил методически, и это доказывало, что у него точно была отличная учительница. Пунш оказался хорош, удивительно хорош, так что пуншевая чаша была наполнена и осушена много раз. Откровенность оказалась на дне чаши. Молодые безумцы хотели знать, где и как получают такие прекрасные уроки, а Мюрат, может быть, уже не владевший своею головой, рассказал им, что прекраснейшая женщина Парижа научила его и тому, что видели они все, и даже многому другому… Разумеется, последовали смех, веселье и новые просьбы рассказать все подробно. Мюрат не мог отговориться и разболтал все, что бывает кстати за гусарским завтраком. Всего неприятнее для него было, что, не называя лиц, он описал их слишком ясно, так что посыпались комментарии и выводы. А тут еще один из собеседников, крутясь вокруг стола, на котором Мюрат делал пунш, взял посмотреть позолоченный прибор[58]58
Этот прибор состоит из двух выпуклых лопаток, соединенных подвижным винтом, который слабее или крепче сжимает все, что положат между ними. Теперь прибавляют к этому еще один винт, и сок лимона или померанца выжимается до последней капли.
[Закрыть] и, вертя его в руках, заметил на рукоятке гравировку с непонятным именем и вскричал:
– А! Вот теперь мы узнаем все!
Мюрат еще сохранял остатки рассудка и, понимая, что дело выходит далеко за пределы приличий, хотел отнять у гостя прибор, но тот размахивал им, восклицая:
– Вот средство разом выучиться читать и делать пунш! – Пытаясь разобрать надпись, он произносил: – Ба, бе, би, бо… Бо… Бон…бона…
Тут Мюрат заставил его умолкнуть, и когда завтрак окончился, бо́льшая часть участников забыла подробности этого утра. Однако двое или трое не забыли и пересказали историю о пунше.
В Италии, в тех местах, где квартировала тогда армия, среди чудес всякого рода подобная сплетня не могла никого впечатлить; однако все подробности вакхической сцены дошли до главнокомандующего. Подозрительность его взыграла: он хотел даже прямо у Мюрата потребовать объяснения, которое в любом случае было бы излишне, и минута обдумывания показала ему неприличность такого поступка. Но он не оставил намерения узнать истину. Узнал ли? Это мне неизвестно. Замечу в дополнение рассказа, что позолоченный прибор исчез из вещей Мюрата и он после уверял, что на нем было выгравировано лишь его имя Joachim. Мюрат очень сожалел о своем приборе, который, вероятно, был выкинут в окно одним из ветреников и уже не нашелся.
Об этом происшествии говорили на протяжении суток; да, впрочем, оно и представляло только темные догадки для тех, кто худо знал замешанных тут лиц; а к числу таковых принадлежали почти все гости, кроме Лавалетта и Дюрока. Последние же не думали, чтобы это дело стоило внимания, и полагали, что шифр на рукоятке пресса точно был M и J. Я также верю этому, но генерал Бонапарт, кажется, не был так легковерен, и благосклонность его к Мюрату охладела надолго: он, как уверяют, перестал изъявлять досаду свою против него не раньше Абукирской битвы. Кроме того, Мюрат, не щадя себя и своей крови, имел при Директории и у министра могущественное покровительство, что могло быть совсем не по вкусу Наполеону. Я об этом слышала от родных Наполеона, которые, может быть, видели всё в невыгодном свете из-за своей неприязни к Жозефине. Извиняя Мюрата, который был тогда еще очень молод, они были не столь снисходительны к госпоже Бонапарт. Сама я полагаю, что тут было больше ветрености Мюрата, нежели явных прегрешений. Что же касается Жюно, то он не верил, что Наполеон имел причины ревновать к Мюрату, хотя он действительно ревновал к нему. Но это чувство началось еще в Италии, а после было усилено до убеждения поступком госпожи Бонапарт, которая выхлопотала Мюрату место в Египетской армии.
Таким образом, когда Мюрат предложил свою руку Каролине Бонапарт, Первый консул сначала был готов отказать ему, только совсем не за безвестность происхождения. Мюрат был очень влюблен в Каролину, был молод, храбр и довольно красив; но тогда окружало Наполеона двадцать молодых генералов, которые стоили Мюрата, а некоторые были даже выше его своею славой. Наполеон хотел выдать свою сестру за Моро, когда возвратился из Египта; это показывает, что он требовал от такого союза больше славы, чем происхождения. Я знала еще – и это сказал мне сам Первый консул, – что он хотел выдать ее за Ожеро. Каролина тоже страстно любила Мюрата. Но любовь эта началась не в Риме, во время посольства Жозефа: тогда Каролине было лет одиннадцать или двенадцать, не больше. Не думаю даже, что Мюрат видел ее в Риме. Начало любви их случилось в Милане, во дворце Сербеллони, если уж началась она до возвращения из Египта. Но, как бы то ни было, могу удостоверить, что несправедливо говорят современные мемуаристы, будто какая-то причина заставляла семейство Бонапартов желать этого брака. Каролина выходила замуж с именем столь же чистым и свежим, как розы ее щек. Меня не обвинят в пристрастии к ней, надеюсь. Но я должна быть справедлива и говорить истину. Могу исполнить это тем надежнее, что во время ее брака, как и прежде, мы оставались с нею очень дружны.
Что же касается красоты Мюрата и благородства его фигуры, это предмет очень сомнительный. Я не думаю, что мужчина прекрасен, если он высок и одевается как шут. Черты лица Мюрата были не хороши, и когда видели его без завитых волос, без перьев и золотого шитья, он был даже дурен. В лице его видели много черт негра, хотя нос у него был не приплюснутый; но толстые губы и орлиный, только без всякого благородства, нос придавали его физиономии вид метиса. После буду я говорить о его осанке и приемах: это стоит подробного описания. Теперь должно сказать только, что Каролина вышла за него вскоре после 18 брюмера и что ко времени моей свадьбы она была беременна принцем Ахиллесом.
Госпожа Летиция очень радовалась моему браку. Люсьен, Луи и Жозеф Бонапарты, госпожа Леклерк и госпожа Бачиокки тоже радовались этому союзу по личным причинам: это была своего рода победа над Жозефиной Бонапарт. Люди светские, и даже большая часть окружавших Первого консула, и не подозревали, что между моей матерью и госпожой Бонапарт существовала тайная неприязнь. Жозефина говорила об этом очень редко, потому что с врожденной у креолок сметливостью не хотела показывать своего беспокойства, и так тягостного для нее, хоть и неосновательного в тогдашних обстоятельствах. Но она знала, как был привязан Первый консул к моей матери и как многим был обязан ей и моему отцу: подробности всех связей Наполеона с моим семейством были ей известны совершенно. Жозеф Бонапарт, никогда не забывавший благородного чувства признательности, часто говорил об этом при ней. Она дипломатично расспрашивала госпожу Летицию и слышала от нее то же, что от ее сыновей и в обществе. Господин Коленкур, искренне привязанный к ней, истинно благородный, честный человек (она была уверена в том), тоже доставлял ей все сведения, каких могла она желать. Как друг моей матери, он глядел на нее, может быть, с излишним восхищением и представлял иногда Жозефине такой портрет, что это беспокоило ее, особенно когда она соединяла с этим всесильную власть первых воспоминаний юности, волнующих душу всегда, во все годы.
Жозефина была достаточно умна, чтобы никогда не говорить о своем беспокойстве Первому консулу[59]59
Беспокойство ее было напрасно. В это время Наполеон очень любил Жозефину, и если б она захотела, то могла бы иметь над ним большую власть; но она не имела ее, как покажу я это не раз. Впрочем, может быть, не без основания страшилась она давней привязанности.
[Закрыть]: он, во-первых, мог рассердиться, а потом надо было не напоминать ему о моей матери, а постараться, чтобы он забыл о ней. Мало того: Жозефина не делилась своим беспокойством даже с самими приближенными людьми, но когда услышала о браке моем с Жюно, то, знаю это наверное, постаралась помешать ему. Она была уверена, что это дошло до моей матери, и потому прежде всех сама сказала мне об этом после моей свадьбы. Позже я перескажу наш разговор.
Тридцатое октября приближалось. В доме нашем, всегда оживленном, но тихом, день был распределен удивительно правильно, но тут все пришло в беспорядок. Бедная мать моя скрывала свои страдания и говорила мне, что никогда не чувствовала себя так хорошо. Она часто выезжала, желая закупить все сама. И точно, ее превосходный вкус делал ее выбор во всем изящным; однако я не прикоснулась бы ни к одной вещи, если б знала, что они были причиной страданий для больной моей матери. Впрочем, все, что могла я сказать в этом отношении, было бы совершенно бесполезно. Она не слушала меня, и мы с братом решили, что уж лучше не докучать ей. Потому все шло с удивительной быстротой. День, когда я должна была оставить маменьку, приближался, и честно скажу, что хотя меня ожидал, по-видимому, блестящий жребий, я с ужасом представляла себе эту важную перемену в жизни.
Глава XXVI. Бонапарт и сын моего деверя
Кажется, я уже говорила, только мимоходом, о некоторых членах семейства Жюно, бывших с ним в то время, когда его назначили парижским комендантом. Теперь, обращаясь к этому предмету, хочу рассказать подробнее.
Семейство Жюно составляли отец его, мать, старший брат, женатый, две замужние сестры и двое дядей. Отцу Жюно было в то время лет около шестидесяти, но он наслаждался совершенным здоровьем. Госпожа Жюно была старше своего мужа, но тоже здорова. Луиза, младшая из сестер Жюно, была замужем за Мальданом. Эме, старшая из четырех детей, вышла замуж почти против воли семейства за одного из двоюродных своих братьев. Как случается часто с союзами без родительского благословения, этот брак не был благополучен; они имели много детей и жили очень несчастливо.
Когда сватовство Жюно состоялось, он тотчас послал за своим семейством, чтобы оно приехало в Париж к нашей свадьбе. Брат его съездил в Бургундию за отцом, матерью и женой.
Старший брат Жюно был представлен нам тотчас после решения о браке, и с этого дня я испытывала к нему дружеские чувства до самой его смерти, а теперь моя дружба перешла к его вдове и детям. Это был человек редкий. Он не имел блестящих качеств своего брата, но вызывали всеобщее восхищение его прямодушие и честь в самом высоком понимании этого слова. Прибавьте к таким чудесным качествам доброту: не бывает более нежного мужа, более превосходного отца, более преданного брата, более верного друга. Иногда Жюно брал за руки его и Альберта, которого он любил преданно, и говорил улыбаясь: «Право, я очень счастлив! У меня два отличных брата!»
Перед отъездом в Египет Бонапарт сказал Жюно, когда тот просил у него позволения съездить проститься со своим семейством: «Привези с собой брата: это честный человек, таких людей немного вокруг меня… Я хочу, чтобы он приехал… не скрывай от него ничего. Но пусть приедет, слышишь ли! Ты скажешь ему, что я хочу этого». Наполеон уже начинал говорить повелительно.
Жюно передал эти слова своему брату и уговорил его ехать в Египет, несмотря на слезы и просьбы жены. Приехав в Тулон, оба брата нашли флот готовым к отплытию, но глядели на это с различными чувствами. Один видел перед собою только славную будущность и почетные награды, не заботясь о том, что будет покупать их тысячью опасностей и своею кровью. Он отправлялся в путь радостный, без заботы о настоящем, без думы о прошедшем, потому что не оставлял в отечестве никого, кто мог бы оказаться после него вдовой или сиротой… Для него все было счастье, надежда… даже сама смерть, потому что она могла прийти не иначе как со славой: в этом он был уверен. Зато брат его приходил в отчаяние. В первую минуту, узнав, что Жюно собирается плыть в Египет, он отправился с ним; но когда приехал в Тулон, когда в гавани приблизилась минута взойти на корабль, то он видел перед собою уже только отечество, которое оставлял, молодую жену, которую любил нежно, и особенно, двухлетнего сына, которого обожал.
Теперь он хотел возвратиться в Бургундию и пребывал в отчаянии, так что госпожа Бонапарт, свидетельница этих событий, приняла участие в его горе и просила успокоиться: она обещала поговорить с главнокомандующим и попытаться достать для Жюно-старшего паспорт.
Жозефина была особенно привлекательна в таких случаях, потому что ни слабость характера, ни легкомыслие никогда не мешали ей делать добро. Она пришла к генералу Бонапарту, начала говорить ему с самым убедительным, трогательным красноречием о том, что увидела, и наконец просила его дать паспорт старшему брату Жюно. Бонапарт нахмурился, подумал несколько секунд и сказал с досадой:
– Жюно говорил мне об этом. Очень странно, что после первого отказа опять начинают, как будто есть у меня два ответа. Но нет, я не женщина! А тебя, мой друг, серьезно прошу не вмешиваться в дела моей главной квартиры.
Жюно, бывший тут же, слышал, как генерал проворчал сквозь зубы еще несколько слов, которых нельзя было разобрать. Он хотел замолвить словечко за своего брата, потому что горе этого несчастливца раздирало его сердце, а до отплытия оставалось лишь несколько часов. Но едва открыл он рот, как Бонапарт прервал его:
– Довольно!.. Я сказал, что не хочу этого. Чего же больше? – А потом прибавил с выражением досады и вместе дружеским: – Право, удивительно, что люди, для которых готов я сделать все, не хотят ничего делать сами для себя!
Итак, деверь мой остался с Жюно. Едва взошли на корабль, как Бонапарт назначил его казначеем своей главной квартиры и во все время пути обходился с ним как нельзя лучше. По прибытии в Египет Жюно-старший начал было немного ободряться; но, плывя по Нилу из Александрии в Каир на канонерской лодке, он подвергся нападению бедуинов и едва не был убит; многие товарищи его лишились жизни. Главному казначею армии Сюси, который находился подле него, выстрелом из карабина раздробило правую руку. «Кроме меня, некому было перевязать ему руку, – рассказывал мне деверь. – Можете вообразить, каково оказалось наше положение». Ночь избавила их от бедуинов, но не возвратила ему спокойствия. С этой минуты он впал в прежнее тревожное состояние духа и говорил мне, что видел вокруг себя только бедуинов с кинжалами, арабов с копьями, турков с орудиями пытки да еще гиен и крокодилов. Во время осады Сен-Жан д’Акра он ехал туда через пустыню и едва не погиб от голода и усталости. Утомленный таким множеством страданий, бедный деверь мой отчаянно просил позволить ему возвратиться во Францию, но Бонапарт никак не соглашался на это.
Адмирал Гантом отплывал в Европу; он хотел взять к себе на корабль моего деверя и просил об этом. Но худое было средство добиваться от Бонапарта какой-нибудь милости через человека, которого он не любил; а Гантом входил в число таковых. Деверь мой опять получил отказ. Он умирал от горя, и Бонапарт наконец вышел из терпения из-за его неуступчивого отчаяния. Он говорил об этом Жюно, который сам напрасно тратил время на уговоры брата. Вскоре узнали, что корабль, на котором деверь мой хотел отправиться, взят в плен.
– А! – сказал тогда Бонапарт. – Кто станет теперь говорить, что у меня нет двойного зрения? Ну, господин Жюно! Вы хотели оставить меня? А где были бы вы теперь? Пахали бы землю или работали на галерах в Марокко или Алжире. – Он сильно потянул его за ухо и прибавил: – Вы хотели ехать, чтоб видеться с женой?.. Да разве нет женщин везде?!
Итак, деверь мой остался в Египте. Отплывая в Европу, Бонапарт оставил Клеберу приказание немедленно отправить Жюно и его брата. Но Клебер не меньше Бонапарта любил храбрых и достойных людей и, находя, что они никогда не бывают лишними, решился удержать обоих братьев при себе. Только по ходатайству друзей он согласился отпустить одного: это был мой деверь. Он наконец отправился в путь, но на дрянном суденышке, которое англичане взяли в плен. Много страданий пришлось ему испытать, прежде чем его, можно сказать, выбросили, а не высадили на берег Франции. Тут бедный путешественник мог бы успокоиться, но его ожидали новые страдания. Единственного, любимого сына его уже не было на свете!..
Бонапарт не хотел верить мне, когда я в первый раз рассказала ему о смерти этого ребенка. Он так часто насмехался над моим деверем, когда тот оплакивал свое далекое отечество, что Жюно-старший не хотел подвергать себя новым саркастическим замечаниям и потому никогда не говорил ему, какой ужасной ценой судьба заставила его расплатиться за путешествие в Египет. Когда я описала Наполеону трогательную смерть моего племянника, он пришел в волнение. Сделав несколько шагов, он сказал, что это невозможно. Корвизар прогуливался в парке; его подозвали, переспросили, и он не только подтвердил истинность события, мною рассказанного, но и привел в пример множество других. Но это еще не конец истории.
Смерть ребенка, столь малолетнего, не была бы так прискорбна, если б не сопровождалась терзающими душу обстоятельствами. Их долго скрывали от моего деверя, чувствительного до такой степени, что он не перенес бы подробного рассказа о смерти своего любимца. Он узнал все только после рождения второго своего сына. Я уже сказала, что он был редкий отец: таким он оставался и по отношению к другим своим детям, но первый был предметом всей его нежности, всех радостей в будущем, гордостью молодого отца. Он не просто любил, а обожал этого ребенка, не хотел спускать с рук своих и, отдавая матери кормить, держал одну из маленьких его ручек. Если бы ребенок и не был от природы чувствителен и добр, то такие горячие ласки и нежное попечение привязали бы его к тому, кто осыпал его ими наяву и во сне. Генрих и любил своего отца совсем не по-детски. Он скоро доказал это самым печальным и трогательным образом.
Во время отъезда моего деверя сыну его было два года с половиной; но ранний ум его развился чрезвычайно. Когда карета с отцом умчалась, малютка ужасно закричал. Мать отвечала на его рыдания своими рыданиями и только горевала с ним, а не старалась развлечь его. Вскоре, однако, все семейство, изумленное горем и отчаянием в таком нежном возрасте, окружило бедное дитя развлечениями: ему рассказывали сказки, дарили всякие игрушки, созывали других детей играть с ним; его не утешало ничто. Через несколько дней перестал он плакать с криком, но крики сменились вздохами, столь тяжкими, и взглядами, искавшими отца с такой горестью и любовью, что на него нельзя было глядеть равнодушно.
Он был прекрасен, как ангел на картинах Рафаэля. Белокурая головка его, вся в локонах, казалась особенно прелестной, когда мать, кокетка, как все матери, запускала свои пальцы в эти шелковые кольца, которые падали на его лицо, бело-розовое, живое, веселое, оживленное отчетливым чувством. Но дни красоты его были кратки, и никогда сравнение цветка с ребенком не казалось так справедливо, как в этом случае.
– Маменька! Где папа? – спрашивал милый малютка.
В первые недели ему отвечали, что он уехал, но скоро воротится. Воображение этого ребенка было развито совсем необыкновенным образом, и простое слово уехал, перетолкованное им по-своему, не представляло для него никакой надежды, так что он стал сокрушаться еще больше, когда услышал его. Свекровь моя первая заметила это, и когда дитя опять спросило об отце своем, ему отвечали, что он в Бюсси[60]60
Бюсси-ле-Гран, где жил некогда знаменитый Бюсси-Рабютен. Это место рождения Жюно. Семейство его имело там собственность.
[Закрыть]. Тогда глаза бедного малютки, уже не столько живые, как прежде, загорелись на минуту, и он сказал:
– Маменька! Пойдем в Бюсси.
Поехали, хоть и знали, что не найдут того, кого ищут. Когда карета подъезжала к дому, ребенок подпрыгивал на коленях матери и бабушки и, хлопая ручонками, говорил: «Папа! Папа!» Он сам взошел по лестнице и обежал все комнаты. Голос его сделался радостен: он думал, что отец играет с ним, прячась от него, и потому, встречая запертую дверь или задернутый занавес, тихонько подкрадывался поймать его. Так обежал он весь дом. Мать шла за ним и тихонько плакала. Тщательно обыскав все комнаты, малыш пошел на руки к матери и сказал дрожащим голосом:
– Маменька! Папы нет здесь. Поедем в Дижон.
В Дижоне он опять начал жаловаться и спрашивать:
– Где папа?
– Он в Сомюре, душа моя! – отвечала ему мать.
– Поедем в Сомюр.
Врач предписывал только развлекать мальчика, и потому слушались всех его капризов и исполняли все его желания. Почти год прошел таким образом в путешествиях из Дижона в Бюсси, в Сомюр и всюду, где ребенок думал найти своего отца.
Наконец он сделался так слаб, что не мог переносить движения кареты и не сходил с рук матери и бабушки. Он уже не плакал: только иногда, обманутый каким-нибудь сходством, видел своего отца на улице или в ком-нибудь из приходивших к его матери гостей и горько плакал, заметив свою ошибку. Такое состояние не могло держаться долго: ребенок совершенно ослабел, у него началась сухотка. Самые искусные медики Дижона объявили, что не в силах помочь ему. Отъезд отца стал той бурей, которая надломила этот цветок, и он тихо угасал, все призывая отца.
Однажды в Мальмезоне, вскоре после моего замужества, рассказывали как-то вечером истории о необыкновенных детях. Я пересказала историю моего бедного племянника, за несколько дней перед тем услышанную мной. Первый консул обратил на нее особенное внимание, хотя вообще не слушал таких рассказов.
– Может быть, вы употребили во зло привилегию всех историков, – сказал он, – и из самого простого случая сделали роман, где герой – двухлетнее дитя.








