Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 96 страниц)
По средам в Мальмезоне устраивали обеды, почти церемониальные. Тогда съезжались: второй консул (третий жил чрезвычайно уединенно и почти не оставлял своего семейства[96]96
Он давал небольшие танцевальные вечера по вторникам, покуда жил в павильоне Флоры, где занимал верхние комнаты. Тогда дети еще не были женаты, и он очень занимался ими; вообще, это был достойный человек.
[Закрыть]), государственные советники, министры, некоторые генералы, особенно уважаемые, и добродетельные женщины, потому что в это время Наполеон был строг в выборе общества для госпожи Бонапарт.
Девица Богарне и Жозефина сказали мне, что мы будем играть комедии и мне отводится амплуа субретки. Жену полковника Савари тоже включили в нашу труппу вместе с Жюно, Бурьеном и Евгением Богарне. Лористон тоже был хороший актер.
– Гражданин Камбасерес! – сказал однажды вечером Первый консул. – Вы должны играть комедии с нашими молодыми людьми. Ваша роль – благородный отец.
– Не шутите, гражданин консул, – возразил Камбасерес. – Я играл, и, могу сказать, с некоторым успехом, Монтосьеля в «Дезертире».
– Правда?.. Ну так это доказывает, что нет ничего невозможного на свете.
Не безделица была играть перед тремястами зрителями, включая Первого консула. Даже довольно странно, что я, самая смелая в обращении с ним из всех живших в Мальмезоне и после обращавшаяся с ним как с ребенком (он сам сказал это на острове Святой Елены), не переносила ни малейшего суждения его, справедливого или несправедливого, о моей роли. Я была убеждена, что он ошибается и я сама знаю, что делаю, особенно с помощью Дюгазона, моего репетитора.
Обедали, как я уже сказала, в шесть часов. В хорошую погоду Первый консул приказывал накрывать стол в парке. Место для этого назначалось слева от небольшой лужайки перед домом, в начале правой аллеи. Теперь нет уже и следов этой аллеи: осталось лишь несколько каштанов.
Первый консул не любил долго оставаться за столом, и если обед продолжался полчаса, ему казалось, что это уже долго. Когда он бывал в хорошем настроении и мог уделить отдыху несколько минут, то в хорошую погоду играл с нами в бары. Он и тут обманывал, так же как в реверси, и прибегал на место, не крича barre! Жульничество его возбуждало самый искренний смех. Во время игры Наполеон скидывал свой мундир и бегал, как заяц или, лучше сказать, как газель, которую он тоже приучил бегать за нами, и проклятое животное раздирало наши платья и часто царапало нам ноги.
Однажды после обеда Первый консул сказал нам:
– Давайте играть!
Завоеватель мира сбросил на землю свой мундир и начал бегать, как школьник.
Тогда Мальмезонский парк был не таков как теперь, после самый постыдный вандализм сделал все, чтобы истребить даже воспоминание о прежней роскоши кустов и деревьев. Как будто это дурачье может отнять у Мальмезона могущественное его волшебство!.. Вдоль дороги шел небольшой ров, со стороны поля, которое позже купили для насаждения явора и тюльпановых деревьев. Таким образом, любопытные могли легко видеть с этого поля и даже издалека, что делается в парке. Со стороны замка тут располагалась железная балюстрада. Госпожа Бонапарт не играла, и они с госпожой Лавалетт опирались на эту балюстраду. Вдруг Жозефина увидела двух мужчин и ужаснулась: в самом деле, их лица и общий вид могли испугать кого угодно в то время, когда Франция еще трепетала от покушений. Оба они были дурно одеты и говорили тихо, глядя на Первого консула. Я тоже перестала играть и подошла к госпоже Бонапарт. Она взяла меня под руку и сказала госпоже Лавалетт, чтоб та позвала своего мужа или Евгения, стараясь не попадаться на глаза Первому консулу, который терпеть не мог страхов и предосторожностей такого рода.
– Вам надобно что-нибудь, граждане? – спросила она дрожащим голосом.
– О, нет, ей-богу нет, гражданка!.. Мы так, глядим… Разве нельзя оставаться на этом поле?
– О, нет, нет! – поспешила ответить госпожа Бонапарт. – Но…
– А, так это потому, что мы глядим на Первого консула?.. Да как же не удивляться?! Я сейчас говорил моему брату, что вижу первого человека республики, который забавляется, как самый простой француз. Посмотри! – сказал незнакомец, схватив за руку товарища и указывая ему пальцем на Первого консула, который держал моего мужа за ухо. – Посмотри, как он его схватил! Со мною он не справился бы так легко!
Когда этот человек оканчивал свою фразу, то невольно сделал пируэт и очутился лицом к лицу с Раппом, которого встретила госпожа Лавалетт и, разумеется, не имела нужды подстрекать: он бросился туда, где была малейшая тень опасности для его генерала.
– Что вам здесь надобно? – спросил он громовым голосом у этого человека. – Чего вы хотите?.. Милостыни?.. Ступайте на задний двор. Что вам тут глазеть в сад и пугать дам своими разбойничьими ухватками!.. Я велю вас взять под стражу, если вы не будете отвечать мне…
– Ну уж это, мне кажется, лишнее, гражданин полковник, – отвечал тот, который до сих пор молчал. – Давно ли стало нельзя глядеть на нашего генерала? Разве он сам велел прятать себя от своих старых солдат? Не может такого быть! Я уверен в этом.
– Разве вы военные? – спросил Рапп, который начал смягчаться, видя, что перед ним люди его покроя.
– Вот еще! Военные ли мы? Хорош вопрос!.. А! Вот идет, кто нас не вытолкает!
Это был Евгений. Он ускользнул от игры и спешил узнать, что делают там Рапп и дамы.
– А, это ты! – сказал он одному из пришельцев, у которого не было руки; мы сначала не заметили этого, потому что он весь был закутан в огромный сюртук.
– Да, шеф. А то вот этот полковник хочет засадить нас в тюрьму. Я думаю, вы не допустите этого, правда?
– Тебя в тюрьму?.. Но что ты делаешь тут?
– Да я пришел поговорить с вами, хотел сказать, что, с тех пор как австрийское ядро оторвало мне руку, я стал негодным к службе. Теперь я в отставке, но не за милостыней сюда пришел, как сказал вот этот гражданин… У меня хорошая пенсия, и я очень благодарен за это. Так я привел брата; вот видите, сильный, здоровый и добрый малый, и хотел просить вас, шеф: дайте ему лошадь и карабин. Вы увидите, на что он способен.
Первый консул имел дар видеть не глядя и слышать не слушая: он с первого слова мужчины понял все и узнал в нем квартирмейстера гвардейцев, которому под Маренго или Монтебелло оторвало руку ядром, когда он защищал старшего офицера своего, опасно раненного и окруженного неприятельскими уланами. Первый консул сам позаботился тогда, чтобы его унесли с поля сражения, а после встречал его на параде, и лицо это осталось у него в памяти.
– А! Это мой инвалид… Здравствуй, приятель! Ну? Ты пришел повидаться со мной? Хорошо! Ступай, обойди здесь. Исполни еще раз приказание своего генерала. Проведи его, Евгений.
Обхватив рукой стан Жозефины, Наполеон пошел ко входу в дом, где и встретили мы обоих братьев, вместе с Евгением и Раппом, который поцеловал квартирмейстера с такою искренностью, точно это маршал Франции, и шумно просил у него извинения.
Старый кавалерист представил Первому консулу своего брата и заметил, что тот не в очереди и не по принуждению идет на службу.
– Это доброволец; он по своей воле записывается в армию, и вы, генерал, примите его.
Как счастлив был этот добрый человек! Он даже подпрыгивал на месте, в глазах его блистали крупные слезы; обрубок руки его двигался так, как будто он хотел потереть одну руку о другую.
– Ежели я в роли рекрутера, – сказал Первый консул, – так пусть конскрипт выпьет за здоровье республики и мое. Евгений! Возьми нового солдата и сделай все, что требуется, моим именем.
Старый кавалерист глядел, как уходит Первый консул, и, пока надеялся, что тот обернется, сдерживался; но когда Бонапарт скрылся из виду, не вытерпел и залился слезами.
– Полно, полно, старый товарищ! – сказал Евгений. – Черт возьми, что ты плачешь, как женщина?!
– Да! Вовремя вы заговорили о женщинах! – сказал безрукий. – Хорош же был я!
– Что такое?
– Да как же! Я говорил с генеральшей, будто я дикарь какой-нибудь. А по виду она также предобрая, эта гражданка…
– Это моя мать, – сказал Евгений.
– Ваша мать? Быть не может! Каких же лет она родила вас? Да и генерал ненамного старше вас… Вы, верно, смеетесь надо мной.
Евгений объяснил, в каком он состоит родстве с генералом Бонапартом. После этого отставной солдат захотел выпить за здоровье госпожи Бонапарт, матери его командира, и, поставив стакан на стол, сказал своему брату:
– Смотри, брат, эта гражданка в желтой шляпке – мать моего командира. Ну и дела!..
В этот вечер Первый консул удалился в свой кабинет, а мы остались в небольшой галерее рядом с гостиной. Госпожа Бонапарт была все еще так испугана появлением тех двоих, что ее ничем не могли успокоить. Евгений с Бессьером уехали опять в Париж; с нами оставался только Рапп. Жюно также возвратился в Париж, потому что со времени заговоров Черакки и 3 нивоза местные начальники имели особенное приказание Первого консула не оставаться на ночь вне Парижа. Таким образом, некому стало успокоить Жозефину, потому что полковник Рапп, храбрый и мужественный, когда опасность грозила ему самому, терял рассудок, если надобно было защищать от опасности генерала.
Первый консул не выходил в гостиную весь вечер, и до одиннадцати часов, когда обыкновенно все расходились по своим комнатам, мы только и делали, что вспоминали о всех покушениях на жизнь Первого консула, совершенных в продолжение года. Меня заставили рассказать все подробности вечера в Опере и заговора Черакки. К несчастью, я проговорилась, что встречала иногда этого Черакки в знакомом доме, и на меня посыпались вопросы, почти о том, не с рогами ли он и не с копытами ли?
– Вот – сказала госпожа Бонапарт, – вот что тревожит меня еще больше! Жюно, комендант Парижа, верно, знает все, чего может страшиться Бонапарт. Так он и во сне пугается этого до такой степени, что, просыпаясь, не узнает собственной жены[97]97
Читатели помнят, что Жюно, внезапно разбуженный мною, жестоко ударил меня ногой в грудь, думая, что видит убийцу Первого консула.
[Закрыть].
Я старалась успокоить Жозефину, видя трепет и бледность ее, потому что она любила Первого консула всей силой признательной души. Она заплакала и сказала, целуя меня:
– Лоретта! Лицо этого человека произвело на меня такое ужасное впечатление, что я, верно, не засну всю ночь… А Наполеон только сердится, когда слышит, что я плачу… Он уверяет, что ему нечего бояться.
Я пошла в свою комнату и, всходя на лестницу, которая вела ко мне, разговорилась с Лавалеттами об истории этого вечера. Я тоже все еще беспокоилась, а госпожа Лавалетт даже еще больше меня. Муж ее, напротив, только смеялся и на все вопросы наши отвечал:
– Это просто отставной солдат, егерь в полку Евгения!
– Но может ли Евгений отвечать за каждого из своих солдат? – сказала госпожа Лавалетт. – Негодяя берут в солдаты так же, как и честного человека. А что у него нет одной руки, так от этого не прибудет добродетели.
– К тому же, – прибавила я со своей стороны, – если и предположим, что ваш безрукий – человек верный, то брат его может быть разбойник; а сегодня его приняли в гвардию!.. О, сохрани нас, Боже!
– Ах! – сказал Лавалетт смеясь и зевая. – Пора ложиться спать. Первый консул уже целый час спит и, верно, стал бы смеяться над нами, если б знал, что мы пустились в рассуждения, а не отдыхаем.
Мы разошлись по своим комнатам, и еще не настала полночь, как уже весь дом погрузился в сон и походил бы на замок Спящей Красавицы, если бы по временам лунный свет не отражался на блестящем оружии верных стражей, славных гвардейцев, которые молча расхаживали по аллеям парка, охраняя безопасность того, кто был тогда безопасностью для всех.
Вдруг раздался выстрел, казалось, в самом рву замка. В одно мгновение, скорее, чем могли мы перевести дух, все были уже на ногах. Женщины выскочили в нижних юбках, мужчины – в панталонах. Первый консул был уже в коридоре, в халате, со свечою в руке, и закричал сильным, звучным голосом:
– Не бояться! Не бояться! Это ничего не значит!
Он выглядел таким спокойным, будто сна его и не прерывали, и я уверена, что он был в самом деле спокоен. По странности, которой не могла объяснить себе, я обратила в те минуты все свое внимание на него, и особенно на его лицо. Оно было совершенно спокойно, хоть и не бесстрастно; было видно, что этот человек неизмеримо выше обыкновенной опасности. Судьба его еще не свершилась, и он чувствовал это.
Вскоре Рапп и Лакюэ вернулись из парка и сказали, что лошадь одного из стражников оступилась в кротовую нору на лужайке перед домом, и, когда всадник упал вместе с лошадью, карабин его выстрелил, создав всю эту суматоху. Первый консул выслушал рапорт своего адъютанта и засмеялся. Потом он взошел на площадку парадной лестницы и крикнул:
– Не плачь, Жозефина! Все это наделал крот. Неудивительно, потому что это гадкое животное. А егеря посадить на два дня под арест: пусть научится прилично ездить. Я думаю, он и сам перепугался, так что долго держать его под арестом не нужно. Прощайте, милостивые государыни! Спите спокойно. – И уже почти входя в свою комнату, прибавил: – Боже мой, госпожа Жюно! Как вы бледны! Разве вы испугались?
– Очень, генерал.
– Право?.. Кто бы подумал!.. А я еще почитал вас такой храброй! Впрочем, это не женское дело. Только пусть не плачут. Прощайте! – И добавил по-итальянски: – Спокойной ночи, синьора Лулу. Приятных вам сновидений.
– И вам спокойной ночи, синьор генерал, – ответила я ему на том же языке и ушла спать.
Природа Наполеона требовала движения и чистого воздуха. Лишенный этих двух благ, он приходил в раздражительное состояние, и по его поведению за столом можно было ясно видеть, какая нынче погода. Если дождь или что-нибудь другое мешало ему совершить свою обычную прогулку, он не только становился угрюм, но страдал. Я вполне понимаю, что погиб он от действия палящего солнца в заключении на острове Святой Елены.
Скоро ему наскучило просто прогуливаться в Мальмезонском парке: пространства было еще маленьким, и ему не удавалось ездить тут верхом, как в Морфонтене. Он часто говорил об этом и очень жалел, что у него нет такого прекрасного поместья. Любопытней всего, что Первый консул жалел особенно в земледельческом отношении и хотел быть настоящим владельцем замка.
Но мадемуазель Жюльен решительно не желала расставаться со своей землей, и Бонапарт начал думать, как бы расширить парк влево или вперед, если уж нельзя иначе. Некоторое время обдумывал он странную мысль: купить остров Шанорье. Этот остров, весь усаженный деревьями, с хорошей тенью и высокой зеленой травой, довольно обширен. Он расположен посреди Сены; правда, против Мальмезона, но на таком расстоянии, что это никак не способствовало бы увеличению парка.
– Но в Морфонтене озера также на другой стороне дороги, – возразил однажды Первый консул Жозефине, когда она заметила ему это. – Вполне можно устроить подземную дорогу, мне кажется, это не так затруднительно; только надобно купить всю землю между дорогой и рекой и разбить тут английский сад.
Помнится, господин Шанорье не хотел продавать свой остров; тогда Первый консул начал искать с другой стороны и тогда-то купил и лес Бютара.
Это было прелестное прибавление к Мальмезону, потому что леса всегда имеют прелесть, несравнимую ни с чем; а для Наполеона они составляли еще большее очарование, нежели для нас. В первые дни после покупки он был в таком восхищении от нее, что хотел непременно везти нас туда и показать госпоже Бонапарт павильон, где думал устроить сборное место на время охоты. Но у Жозефины случился тогда жестокий приступ мигрени, которой, бедная, она страдала так часто. От этого мучения не было никакого иного лекарства, кроме сна: следовало уложить ее и дать заснуть.
– Полно, полно! Поедем с нами, – говорил ей Первый консул. – Воздух поможет тебе: это лучшее лекарство от всех болезней.
Госпожа Бонапарт не смела долее отказываться. Она спросила себе шаль, шляпу, и мы сели, то есть она, госпожа Лавалетт и я, в одну из тех колясок, похожих на корзины, в которые запрягают двух лошадей.
Наполеон скакал впереди нас с Бурьеном. Для этой поездки не взяли даже дежурного адъютанта. Первый консул восхищался всем вокруг, как школьник во время каникул. Он галопировал перед нами, возвращался, брал за руку жену – точно дитя, которое бежит впереди своей матери, возвращается, опять бежит вперед, потом назад, чтобы поцеловать ее, и снова убегает.
Зато трудно описать муку, которую чувствовала госпожа Бонапарт от езды в экипаже. Наполеон обходился с женой своей безжалостно, не хотел уступить ей ни в чем.
Мы первый раз ехали в Бютар, и наш молодой кучер не знал дороги. Он подъехал к ручью с крутыми берегами, и казалось, что в коляске тут не проехать. Когда госпожа Бонапарт заметила обрыв, как она назвала его, то закричала, чтобы не ехали дальше, и спросила у кучера, не опасно ли? Он знал ее пугливость и отвечал, что переезд точно может быть опасен.
– Вот видите! – воскликнула она. – Так я не хочу ехать в Бютар по этой дороге. Скажите Первому консулу, что я возвращаюсь домой, если он не знает другой дороги.
Она велела поворачивать лошадей, и мы поехали назад. Но не отъехали мы и на двадцать метров, как Первый консул подъехал в коляске.
– Что это значит? – сказал он с тем характерным выражением, какое появлялось у него, когда что-нибудь мешало исполнению его желаний. – Что значит этот новый каприз?.. Воротись! – прибавил он, дотронувшись легонько хлыстиком до плеча кучера, дал шпоры своей лошади и ускакал вперед. Мы воротились: он стоял подле проклятого ручейка и рассматривал берега его, довольно крутые; но он уже переехал через него верхом, и все должны были переехать. Эта сцена – образчик многого, что видела я после.
– Ну, – сказал Наполеон нашему кучеру, – пусти хорошенько, потом отдай, и переедешь.
Госпожа Бонапарт закричала так пронзительно, что голос ее наполнил весь лес.
– Я ни за что не останусь в коляске. Пустите меня!.. Наполеон!.. Умоляю тебя!.. Позволь мне выйти!..
Она сжала руки и плакала: жаль было смотреть на нее. Наполеон взглянул на свою жену и не только не смягчился, но пожал плечами и довольно сурово приказал ей молчать.
– Это ребячество. Вы переедете в коляске. Что ж, разве ты не слышал меня?.. – крикнул он с бранью молодому проводнику.
Я увидела, что пора мне вступиться за себя, и надеялась также, что мое заступничество покажет ему вину его, потому что он точно был виноват. Я была беременна и не хотела подвергать жизнь дитяти случайностям переезда коляски через ручей. Могли опрокинуть, и самым малым последствием упрямства Наполеона стала бы разбитая коляска.
– Генерал, – сказал я Первому консулу и сделала кучеру знак откинуть подножку. – Я отвечаю не за одну свою жизнь и не могу остаться здесь. Удар будет жесток и может не только нанести много вреда мне, но и погубить ребенка. А вы, верно, не захотите этого, генерал! – прибавила я смеясь.
– Я! – вскричал он. – Боже мой, вы совершенно правы. Выйдите. Удар мог бы нанести вам большой вред.
Он подошел к коляске и помог мне выйти, потому что с самого начала сцены уже спрыгнул с лошади. Доброе и даже благосклонное выражение лица его ободрило меня, и я осмелилась сказать ему, когда он поддерживал меня:
– Но удар может так же сильно повредить госпоже Бонапарт, потому что, если она, так же, как и я…
Предоставляю охотникам отгадывать загадки объяснить и эту. Первый консул поглядел на меня с таким забавно-изумленным видом, что я остановилась на подножке и захохотала. Он отвечал мне взрывом смеха, шумным и громким. Наконец я соскочила на землю, и Наполеон, приняв опять важный вид, заметил мне, что я очень неосторожно прыгаю таким образом. Потом, как будто боясь, что недостаточно жестоко выразил свое неудовольствие жене, он сказал тоном, после которого невозможны были возражения:
– Поднимите подножку, и пусть коляска едет!
В эту минуту госпожа Бонапарт была так бледна, так страдала, что я не могла удержаться и сказала Наполеону:
– Генерал, вы кажетесь злым, а совсем не таковы. Госпожа Бонапарт больна, у нее жар. Заклинаю вас, позвольте ей выйти.
Не отвечая еще ни слова, он взглянул на меня так, что мне стало холодно, если можно так выразиться.
– Госпожа Жюно! Я с детства не любил возражений. Спросите у своей матери и у моей. Неужели вы думаете, что с тех пор я стал мягче?.. – Он заметил, что слова его и особенно тон голоса и взгляд почти пугают меня. – Ну, пойдемте! Я переведу вас через эту страшную реку, через этот страшный обрыв!
Бурьен также сошел с лошади. Оба они помогли мне перейти через ручей по камням, набросанным для этого. Когда мы оказались на другой стороне, Наполеон увидел, что коляска не двигается. В самом деле, Жозефина плакала, будто готовясь к смерти, и умоляла кучера подождать еще минуту, точно как приговоренный просит отсрочки.
– Ах ты, мошенник! – закричал ему Наполеон. – Разве ты не хочешь исполнять моих приказаний?
И на этот раз уже не легонько, а со всей силой ударил он хлыстом по спине проводника, а потом по спинам лошадей и заставил их кинуться вперед. Коляска перелетела через ручей, но, правду сказать, с таким трудом и получила такой жестокий удар, что одна из рессор лопнула, ось выскочила из паза, а маленький кузов коляски сильно повредился. Что касается Жозефины, она еще больше претерпела от этого несчастного переезда: лицо ее исказилось, а известно, что слишком живые чувства делают занимательными только молоденькие лица. Она плакала; правда, не оттягивая нижней губы (большое преимущество для женщин), но глаза ее с синими кругами и опавшие щеки сделали ее безобразной. Жозефина, похоже, знала это, потому что завернулась в большую кисейную вуаль, и мы слышали только ее рыдания. Так продолжалось до приезда в Бютар. Там, выходя из коляски, Жозефина явилась мужу с заплаканным лицом, и он изъявил больше чем неудовольствие – гнев. Он довольно грубо схватил ее за руку, отвел немного в лес, и мы могли слышать, что он бранит ее: тем сильнее, чем больше надеялся, отправляясь поутру, совершить приятную поездку. Он был виноват, заставив жену свою переехать через ручей; но все остальное была уже ее вина.
Видно, что Жозефина упрекала его не за один этот переезд, потому что я слышала, как Наполеон отвечал ей:
– Ты сумасшедшая, и если повторишь еще раз такие слова, я прибавлю: злая сумасшедшая. Да, потому что ты не веришь тому, что говоришь. Ты прекрасно знаешь, как я ненавижу твою безумную ревность. Ты наконец заставишь меня точно дать повод к ней. Полно, поцелуй меня и молчи. Ты безобразна, когда плачешь; я уже говорил это тебе.
Возвращение было печально, даже несмотря на то, что они помирились. Госпожа Бонапарт бросила мне несколько слащавых слов о той особой благосклонности, с которою мне позволили выйти из коляски. Но если бы я осталась в ней, то выкинула бы, и поэтому даже не думала извиняться, что не осталась с Жозефиной. Признаюсь, ее поведение показалось мне гораздо более глупым, нежели упрямство Бонапарта.
Естественным образом мне вспоминается небольшая история, которая случилась примерно через год в том же самом Мальмезоне. Воспоминание о ней – ключ, объясняющий многие тайны, которые иначе трудно было бы перевести на понятный язык, как иероглифы Шампольона – на французский.
Госпожа Бонапарт отдыхала в Пломбьере. Она поехала туда одна, без дочери: та осталась в Мальмезоне за хозяйку дома, чтобы мы могли продолжать гостить там. Всякую среду играли комедию; ездили на охоту, дышали чистым воздухом и скакали по полям; вечерами смеялись и разговаривали. Жена Луи Бонапарта, только что вышедшая за него замуж, была самой любезной из молодых дам, как прежде была самой милой из девиц. Госпожа Бессьер, недавно привезенная к нам своим мужем, приятно умножила наше общество – она была кротка и проницательна, умна и добра. Она очень нравилась мне, чего нельзя сказать о многих приезжавших.
И что же получилось? Эта тихая, приятная даже для Первого консула жизнь сделалась маленьким адом в хорошем, но скучном обществе. Впрочем, тогда скука не произнесла еще своего проклятия, и в Мальмезоне веселились искренне. Надобно прибавить по справедливости и то, что я не видела никогда Первого консула столь милым, каким был он в те две недели. Он был любезен, постоянно в веселом настроении, много смеялся, забавлялся, читая мне итальянские стихи и, наконец, постоянно играл в реверси. Тут-то бывало смеху!.. Всегда случалось так, что в картах Первого консула оказывались все черви, и когда хотели взять червового валета, ни у одного из игравших не находилось ни одной карты этой масти. Тогда он, торжествуя, поднимал свою корзинку и говорил:
– У меня все фишки! Все!.. Кто хочет купить все фишки?
Еще он играл в шахматы и, не будучи силен в игре, использовал то же средство, что и в реверси. Партия никогда не оканчивалась, потому что у него всегда находилась лишняя фигура на неположенном месте. Он не любил, чтобы это замечали слишком серьезно; смеялся первый, но всякий мог заметить, что он сердится, если шутке придавали много важности. Да и надобно было больше шутить, нежели сердиться, потому что он никогда не играл на деньги.
Таким образом, мы вели жизнь веселую, и лето проходило очень приятно. Некоторые из нас, однако же, просили позволения уехать на несколько дней домой. Я также приготовила просьбу и приняла все меры, чтобы она была удовлетворена. Незадолго до того я получила, в честь беременности, подарок от мужа, и мне страх как хотелось взглянуть на этот подарок, – прелестный загородный дом в Бьевре[98]98
Этот дом был известен как малый Бьевр. По мне он был приятнее Бьеврского замка. Мы заплатили за него 90 тысяч франков господину Ланнуа, другу моей матери, старшему партнеру компании Рошфор. Поместье это было небольшое, но прелестное, сад на семнадцати десятинах включал в себя прекраснейшие чужеземные деревья.
[Закрыть]. Я желала иметь загородный дом, и Жюно потратил на покупку его большую часть приданого, подаренного ему на свадьбу Первым консулом. Я собиралась побывать у себя и посмотреть, какое воздействие произведет семнадцатилетняя дама в своем замке; сверх того, мне хотелось повидаться с матерью и друзьями, которых я не видела уже несколько месяцев. Но пришлось отказаться от всех этих планов, мы не имели возможность съездить даже в Рюэль: кареты наши и лошади оставались в Париже. Правда, мужья приезжали к нам почти каждый день, и мы легко могли бы ездить с ними, так что из слов моих не надобно заключать, будто мы были в тюрьме; но консульский двор уже сделался клеткой, прутья которой, правда, были увиты цветами, однако все-таки это была клетка. После цветы стали реже, зато прутья позолотили.
Однажды утром я глубоко спала. Вдруг сильный удар раздался подле меня: я проснулась и тотчас увидела Первого консула подле моей постели! Я думала, что вижу это во сне, и протирала себе глаза. Он засмеялся:
– Да, это я! – сказал он. – Зачем этот удивленный вид?
Одной секунды оказалось довольно, чтобы пробудить меня. Вместо ответа я, улыбаясь, протянула руку к окошку, которого не затворяла во время сильной жары. Небо еще было покрыто той живой синевой, какая остается на нем после зари, а мрачная тень деревьев показывала, что солнце только всходит. Я взяла свои часы: только пять.
– В самом деле? – сказал он, когда я показала ему часы. – Еще только пять часов? Тем лучше: мы поговорим с вами.
Он взял кресло, поставил его к ногам моей постели и устроился, как и пять лет назад возле конторки моей матери. Бонапарт держал в руках огромный пакет писем, на которых видны были надписи крупными буквами: Первому консулу, лично, в собственные руки; словом, та надежная формула, которую с успехом использовали просители, потому что Первый консул лично читал все письма с такой надписью. Когда я заметила ему, что такое занятие должно быть для него очень скучно и он мог бы доверить его кому-нибудь из надежных людей, он отвечал:
– После, может быть, а теперь это невозможно. В начале возвращения порядка я должен знать всякую надежду, всякое требование.
– Но, – сказала я, указывая пальцем на огромное письмо, адрес которого, дурно написанный, показывал, что сочинитель его не очень привык писать послания, – это письмо, может быть, содержит в себе просьбу, которая могла бы быть представлена вам и через секретаря?
Наполеон распечатал письмо и внимательно прочел до конца все три большие страницы, исписанные довольно дурным почерком. Дочитав, он сказал мне:
– Вот это самое письмо доказывает, что я хорошо делаю, читая все сам. Посмотрите.
Он отдал мне письмо: его писала женщина, сын которой был убит в Египте в сражении. Несчастная не имела средств к существованию. По ее словам, она, уже вдова военного, умершего в походах, написала больше десяти писем военному министру и секретарю Первого консула, но ни разу не получила ответа.
– Видите, как мне необходимо самому читать все, что пишут лично мне.
Бонапарт встал и пошел к столу за пером, сделал на письме знак, вероятно уже известный Бурьену, и сел опять, как будто в своем кабинете. Мне, право, кажется, что он и воображал себя там.
– А! Вот еще ловушка! – воскликнул он, раздирая один, другой, третий и четвертый пакеты; и каждый помечен лично, в собственные руки. Наконец он дошел до последней обертки. Все эти конверты пахли розой так, что это было даже нестерпимо. Я схватила один из них и изучала почерк, довольно красивый, когда Первый консул засмеялся. Это случалось с ним довольно редко, и потому все мы, знавшие его, довольно верно измеряли его веселость, обыкновенно ожидая объяснения внезапного смеха.
– Это объявление! – сказал он, рассмеявшись еще раз. – Но объявление не войны, а любви. Одна прекрасная дама любит меня, как говорит она, с того дня, когда я представлял Кампо-Формийский трактат Директории. А если я хочу видеть ее, мне стоит только приказать часовому, который дежурит подле решетки со стороны Буживаля, чтобы он пропустил женщину в белом платье, когда она скажет: Наполеон! Это… – он посмотрел на число, – точно, сегодня вечером.
– Боже мой! – вскричала я. – Неужели вы совершите такую неосторожность?
Он не отвечал и поглядел на меня внимательно.
– А вам что за дело, пойду ли я к воротам Буживаль? Что может там случиться со мной?
– Что мне за дело?! Что может случиться с вами?! Странные вопросы, генерал! Неужели вы не понимаете, вдруг эта женщина подкуплена вашими врагами? Тут может быть опасность…
Наполеон еще поглядел на меня и засмеялся.
– Разумеется, я спрашивал это шутя. Как можете вы думать, будто я настолько прост и настолько глуп, что кинусь на эту приманку? Учтите, что я каждый день получаю письма в этом роде, с назначением свиданий здесь, в Тюильри, в Люксембургском дворце. Но единственный ответ на эти милые послания, единственный, которого они стоят, – вот что… Он снова подошел к столу и написал несколько слов на письме: это была отсылка его к министру полиции.
– Черт возьми! Уже шесть!.. – сказал Бонапарт, услышав бой часов. – Прощайте, госпожа Жюно!
Он подошел к моей постели, собрал все свои бумаги, ущипнул меня за ногу сквозь одеяло и, улыбнувшись той улыбкой, которая просветляла его лицо, вышел, запев фальшивым и тонким голосом (совсем не тем, каким он только что разговаривал) свою любимую арию Камиллы, единственную песню, которую он повторял.








