Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 76 (всего у книги 96 страниц)
Глава XLVII. Шахматная кадриль
Все государи и принцы, находившиеся в Париже зимой 1810 года, побывали у императрицы в Мальмезоне с поклоном. Эти посещения были тягостны для нее и в то же время умилительны, показывая неизменную волю императора касательно того, чтобы она всегда была чтима как супруга, избранная им. По крайней мере так рассуждала я однажды утром, находясь в Мальмезоне. Почти все время предметом нашего разговора была королева Неаполитанская. Ее поступки со времени приезда в Париж показывали величайшее желание нравиться. Она делала великолепные подарки всем дамам двора. Дочери мои, несмотря на то, что были еще совсем дети, приехав к ней со мной, получили два коралловых убора, из которых один, с резьбой, был действительно прелестен. В этот же приезд королева подарила императору прекрасные шахматы, сделанные из лавы Везувия и кораллов.
Приближался карнавал. Император говорил, что хочет видеть его блестящим и веселым. Тотчас все знатные чиновники в Париже засуетились. Балы следовали один за другим, так что не оставляли ни минуты покоя. Но какую разницу составляли эта зима и предшествовавшая ей! Как будто все были в трауре! Каждый искал развлечения для сердца и головы, но ничего существенного не получал, и, странное дело, от этой зимы не осталось ни одного приятного воспоминания. Это было обаяние, но скорее тягостное, нежели приятное, оно походило на забытье горячки.
Граф Марескальки, министр иностранных дел королевства Итальянского, давно просил императора осчастливить его позволением дать ему бал. Император обещал, но не назначил для этого дня. Тем не менее Марескальки пристроил к дому своему на Елисейских Полях огромнейшее деревянное здание. Проезжая мимо и замечая эту громаду струганных досок, император всякий раз смеялся и спрашивал у Марескальки, скоро ли окончит он свой зверинец. Марескальки воспринял слова императора как приказания, и бал решительно назначили во вторник Масленицы. Заблаговременно были разосланы приглашения, чтобы успели сделать костюмы для маскарада, и непременно самые великолепные.
Королева Неаполитанская не упустила случая показаться в самом блестящем виде. Она царствовала тогда – и хотела царствовать и в кадрили, самой изящной. У меня было два огромных альбома со всеми испанскими костюмами, издание очень редкое, которое привезла я из Мадрида и которое, кстати сказать, королева так и не возвратила мне. Но ей ничто не нравилось, потому что все это, говорила она, нисколько не необыкновенно. Наконец вспомнили о кадрили не танцевальной, а игральной, на полотне с квадратами, и очень справедливо, потому что этой кадрилью была игра в шахматы. Едва произнес эти слова Депрео, главный учредитель придворных балетов, как тотчас сформировали кадриль, раздали роли, и мы каждое утро приезжали повторять па нашей партии в большой галерее Елисейского дворца, где королева Неаполитанская временно заняла комнаты. Для шестнадцати пешек выбрали шестнадцать дам одинакового роста; двумя королевами были госпожа Барраль и герцогиня Бассано. Шестнадцать пешек были двух цветов: восемь голубых и восемь красных. Мы были одеты египетскими фигурами, в узких юбках из белого шелка, в небольших передниках с полосками голубыми и серебряными и красными и золотыми; этот передник был крепко стянут, между тем как руки наши, в узких шелковых же рукавах, были сложены на груди, потому что мы изображали мумий. Прическа наша походила на головной убор сфинксов. Такая прическа была хороша для женщин с правильными чертами, но я не понимаю, для чего избрала ее королева? На ней это казалось ужасно. Герцогиня Ровиго была прелестна, особенно с повязкой, немного надвинутой на лоб. О себе не стану говорить: мне было безразлично, шла или нет мне прическа; при костюме столь безобразном все остальное не значило уже ничего.
Обе королевы были в костюмах театральных цариц, чрезвычайно пышных и прекрасных, особенно герцогиня Бассано была удивительно хороша. Кони имели одинаковую с ними прическу сфинксов, но у них еще был лошадиный хвост из ивы, они напоминали кентавров. Слоны были всех лучше: в шутовском колпаках с серебряными погремушками и с небольшой палкой Арлекина с такими же погремушками. Ладьи точно были похожи на башни. Два волшебника, вооруженные длинными палочками, должны были разыгрывать партию, в которой мы представляли пешки. Женская армия была составлена почти как всегда в подобных случаях: королева Неаполитанская, княгиня Невшательская, госпожа Реньо, госпожа Дюшатель, я, госпожа Ровиго, госпожа Кольбер, принцесса Понтекорво и многие другие, имена которых я забыла.
Эта шахматная партия, или, точнее, балет, не была продолжительна: пешка голубого короля делала шаг вперед; пешка красного короля отвечала таким же маневром; королева Неаполитанская была пешкой голубого короля. Второй ход протанцевала я, выдвинувшись от королевы, подле которой стояла: надо было защищать ее; красные пешки делали то же. Пешки брали, повертывая соперницу за руки, и отводили ее в плен, на край шахматной доски. Наконец голубой волшебник дотронулся до голубого коня, а волшебник красный – до слона. Конь выдвинулся, делая па из баскских танцев, а слон – бросками; напоследок сыграли шах, и партия кончилась. Поверят ли, что для этого глупого балета мы две недели репетировали? У меня едва хватило терпения.
Наконец наступил знаменитый вторник Масленицы, и мы съехались в Елисейский дворец, под знамя нашей первой пешки, которая так хорошо умела занимать места других. Там прежде всего нам сделал смотр король Неаполитанский и, примешивая к своему гасконскому диалекту итальянское произношение, которому научился он у неаполитанских лаццарони (нищих), показался мне смешон необыкновенно. Однако он был добр, прямодушен и искупал свои смешные стороны множеством хороших качеств. Как не прощать за это! В главный зал вынесли преогромную клеенку, разостлали этот ковер, и оркестр заиграл марш. Мы вошли строем, по двое. Волшебники заняли приготовленные для них скамьи и расставили шахматные фигуры. Когда все было готово, один из них прикоснулся к голове голубой пешки своею тросточкой, и пешка открыла игру. Тогда говорили, что одним из волшебников был император, но я не знаю этого достоверно. Нужно признать, что наш балет гораздо больше забавлял других, нежели нас. Такова всегда участь комедии или кадрилей.
Вскоре Жюно получил приказание отправиться в Испанию и принять там начальство над 8-м корпусом. Этот новый знак доверенности императора не доставил ему никакого удовольствия. Испания стала бездной, где исчезала всякая слава, где терялась душа, там все было бесплодно, даже победа; но следовало повиноваться. Я поехала с ним. Сначала император не позволял этого, потом согласился. Но, повторяю, собственная моя воля увлекала меня в Испанию.
Мы выехали из Парижа 2 февраля. Холод был ужасный. Жюно имел приказание как можно быстрее прибыть в Байонну.
– Ты не в силах ехать со мною, – сказал он мне.
– А я все-таки поеду, – отвечала я. – Моих сил гораздо больше, чем ты думаешь.
Я надела платье для верховой езды из серого кашемира, с круглой юбкой; остригла волосы, надела круглую польскую шапку и полусапожки на меху, завернулась в большой плащ и в таком наряде в самую полночь отправилась с Жюно в Байонну.
Глава XLVIII. Мы едем в Испанию
Какие ужасы творились тогда в Испании! Вот один пример.
В Бургос пришел полк французов. Его послали против гверильясов[209]209
Гверильясы (исп. guerillas – воинство) – испанские партизаны, известные со времен римских войн в Пиренеях; особенную известность приобрели во время Испанской войны при Наполеоне (1808–1813). – Прим. ред.
[Закрыть] маркиза Вилла-Кампо, но он больше действовал против жителей, какие найдутся, а именно против жителей небольшой деревни на краю знаменитого леса Коваледа, куда почти не проникает свет и где только изредка встречаются тропинки; он стал вертепом разбойников и убежищем гверильясов. Во всю первую Испанскую войну замечали следующую особенность: командиры инсургентов с непостижимой быстротой получали известия о наших передвижениях, а нам всего труднее было найти себе лазутчика или проводника.
Батальон, получив приказание, о котором я упомянула, отправился из Бургоса и пришел в Аргуан, если не ошибаюсь. Дорога была ужасная: отвесные скалы, подмерзающие потоки и везде опасность от скрытых врагов. Достигнув деревни, батальон не увидел в ней движения, не услышал никакого шума. Несколько солдат пошли вперед. Ничего. Пустыня совершенная! Опасаясь, не ловушка ли это, офицер велел соблюдать величайшую осторожность. Наконец вошли на главную или, скорее, единственную улицу деревни, достигли небольшой площади, где еще курились снопы маиса и пшеницы, сгоревшие, превращенные в золу, хлеба, ставшие углем… Все это было разбросано по земле среди потоков вина, которое еще вытекало из кожаных мехов, проткнутых жителями перед самым бегством своим, так же как хлеб и пшеница были сожжены ими, чтобы французы не нашли никаких запасов…
Когда солдаты наши удостоверились, что в конце такого продолжительного и опасного пути они не будут иметь ничего для подкрепления сил в этой опустошенной пустыне, они взревели от бешенства. И некому отомстить! Все жители скрылись в этот адский лес. Вдруг послышались крики в одной из оставленных хижин, по которым солдаты рассеялись в надежде разыскать хоть что-нибудь для пищи или грабежа. Это кричала женщина, молодая, с крошечным годовалым ребенком на руках. Солдаты потащили ее к своему командиру.
– Вот, поручик, – сказал один из них, – женщина, которую мы нашли там вместе с другою, старою, которая не может говорить. Расспросите ее…
Молодая женщина была бледна, но не дрожала; наряд ее говорил о том, что она крестьянка с гор Риохи.
– Почему ты здесь одна? – спросил у нее поручик.
– Я осталась при моей бабушке, которая парализована и потому не могла уйти вместе с нашими в лес, – отвечала она с какою-то гордостью и как будто досадой, что вынуждена говорить с французом. – Я осталась ухаживать за нею.
– Почему же твои ушли из этой деревни?
Глаза испанки засверкали. Она поглядела на поручика со странным выражением и потом сказала:
– Вы знаете это очень хорошо. Разве не убить нас шли вы сюда?!
Поручик пожал плечами.
– Но зачем было жечь хлеб, пшеницу? Зачем распарывать меха с вином?
– Затем, чтобы не досталось вам ничего. Они не могли унести всего с собой, так надобно было сжечь остальное.
В это время послышались крики, но уже радостные: солдаты несли несколько окороков, несколько хлебов, но еще больше мехов с вином. Они нашли все эти запасы в погребе, вход в который был закрыт соломой, и на соломе лежала старуха, разбитая параличом. Увидев в руках солдат эту провизию, молодая женщина взглянула на них с ненавистью. Поручик обрадовался сначала, но многие недавние несчастья и страшные примеры сделали его недоверчивым; он сказал молодой крестьянке:
– Откуда эти припасы?
– Такие же, как были те, которые сожжены. Мы спрятали их, чтобы потом отнести к нашим.
– А что муж твой, тоже с этими разбойниками?
– Муж мой на небесах! – отвечала она, поднимая глаза. – Он умер за правое дело, за бога и Фердинанда.
– У тебя есть братья?
– У меня нет никого, кроме этого бедного ребенка.
Она прижала его к себе. Бедный малютка был худ и желт, большие черные глаза его блистали на бледном лице, когда он глядел на свою мать.
– Командир! – вскричали солдаты. – Прикажите раздать порции. Мы страх как голодны и особенно чертовски хотим пить!
– Одну минуту подождите, ребята! Послушай! – сказал он молодой женщине. – Я надеюсь, это съестное хорошее?
Он устремил на нее испытующий и недоверчивый взгляд, потому что уже многие цистерны были отравлены жителями гор.
– Как же быть ему дурным? – отвечала испанка с презрительным движением. – Ведь это предназначалось не для вас…
– Ну так за твое здоровье, ведьма! – сказал молодой поручик, откупоривая один мех.
Он уже собирался пить, но начальник, более осторожный, остановил его.
– Подожди! Ежели это вино хорошее, – сказал он молодой женщине, – то ведь ты выпьешь стаканчик, не правда ли?
– О боже мой! Ну что вы хотите от меня…
Она взяла походную чашку, которую поручик налил, и выпила залпом.
– Ура! Ура! – закричали солдаты от радости, что могут теперь без страха напиться пьяны.
– Дай выпить и своему ребенку, – сказал поручик. – Он так бледен, что это будет полезно для него.
Испанка сама пила без раздумий. Но когда взяла она чашку и поднесла ее к губам сына, рука ее дрожала. Впрочем, этого движения почти не заметили, и ребенок выпил. Солдаты начали пить вино, есть хлеб и ветчину.
Вдруг один из солдат, взглянул на молодую испанку и ее сына, увидел, что ребенок посинел, черты лица его исказились, рот задергался в судорогах и болезненный вопль вылетел из его груди… Мать его, более крепкая, тоже едва могла стоять на ногах. Она сдерживала крики, но страдание ясно читалось на ее обезображенном лице.
– Несчастная! – вскричал командир отряда. – Ты отравила нас!
– Да! – произнесла она со страшной улыбкой и повалилась на землю подле своего ребенка, который уже скончался. – Да, я отравила вас! Я знала, что вы везде пойдете искать меха с вином. Неужели вы оставили бы умирающую на ее соломе? Да-да… Вы умрете и отправитесь в ад, а я полечу в небеса…
Эти последние слова были едва слышны. Солдаты сначала не понимали всего ужаса своего положения, но по мере того как яд оказывал свое страшное действие на испанку, слова ее становились понятны… В то мгновение, когда они услышали слово «яд», никакая сила не могла удержать их. Напрасно поручик встал между ними и молодой женщиной, они оттолкнули его, схватили ее за волосы и потащили на берег ручья. Там они искололи и изрубили ее сабельными ударами на куски и сбросили в воду.
Двадцать два французских солдата погибли от этого поступка, как рассказал мне тот поручик, который чудом уцелел.
Таков был народ, посреди которого находилась я тогда. Слушая этот рассказ накануне моего отъезда из Бургоса, я содрогалась при мысли о такой страшной войне, объявленной одним народом другому. В первый раз со времени приезда моего в Испанию я затрепетала. Мне сделалось страшно. Причем я боялась не только за себя. Вскоре я опять готовилась стать матерью, и, Боже мой, среди каких опасностей должно было родиться мое дитя!
В жизни Наполеона есть эпохи столь удивительные несчастным предопределением, что трудно не верить какому-то странному влиянию звезд на судьбу человека. Надобно согласиться, например, что этот гений, конечно, хорошо понимал свою будущность и мог судить о ней; но в то же время сколько раз в годы, предшествовавшие несчастью нашему, он непременно хотел идти путем, далеким от всего, что могло спасти его, и усеянным трудностями, которые должны были привести его к гибели! Я не говорю уже о войне на Пиренейском полуострове: несчастное доказательство дурного влияния ее видели все. Но было и другое доказательство, которого император не мог отвергнуть, потому что его понимали все наперед: это брак его с чужеземной принцессой.
Громко говорили во Франции о последствиях этого события, но воли императора не могло остановить ничто. Первое известие о союзе его получила я в Бургосе. В письме одного из моих друзей, который должен был знать все пружины, двигавшие в этом случае волю императора, мне представляли новый брак его как самое счастливое событие. В другом письме, исполненном предположений, говорили о том зле, какое мог произвести союз Наполеона с австрийской принцессой, потому что Наполеон, правда, был император французов, но он был также и генерал Бонапарт, победитель австрийских армий в более чем двадцати битвах: он заставил императорскую фамилию два раза удаляться из своей резиденции.
Наполеон не видел ничего. Он хотел утвердить свой союз с Севером, уже обеспеченный со стороны России, и спокойно продолжать пагубные действия на полуострове. Раз ступив на этот ложный путь, он, как можно было предвидеть, на всяком шагу приготовлял себе опасность рядом со славою.
Когда Мюрат находился в Мадриде, ему понадобилось послать депеши Жюно. Депеши были важны, а на всех дорогах к Лиссабону рыскали гверильясы, и везде были войска, составлявшие тогда армию Кастаньоса. Мюрат говорил о своем затруднении барону Строганову, посланнику российского двора в Испании, оставшемуся в Мадриде. Напомню, что Россия тогда была другом, а не только союзницей Франции. Барон Строганов отвечал великому герцогу Бергскому, что исполнить его желание очень легко.
– Адмирал Сенявин в лиссабонском порту, – сказал посланник. – Дайте мне самого смышленого из ваших польских уланов; я одену его в русский мундир, дам ему письма к адмиралу, вы передадите ему ваши депеши словесно, и после этого пусть берут его хоть двадцать раз на переезде в Лиссабоне! Инсургенты особенно желают добиться от нас нейтралитета и, конечно, не вздумают дать повода к разрыву.
Мюрат пришел в восторг от этого изобретения, в самом деле замысловатого. Он потребовал от командира поляков, кажется Красинского, чтобы тот дал ему молодого человека, смышленого и храброго. Это было обычное дело между польскими уланами, но тут потребовалось нечто больше обыкновенного. Так Мюрату привели молодого человека из польского корпуса, по имени Лещинский, ему было только восемнадцать лет.
Великий герцог Бергский пришел в волнение при виде человека столь молодого, который пускался на верную опасность, потому что, если бы его узнали, он мог сам предсказать свой жребий: смерть. Мюрат сам любил бросаться на смерть, не бледнея, но он не мог не заметить молодому Лещинскому, на какую опасность идет он. Молодой поляк усмехнулся.
– Прошу ваше императорское высочество отдать мне приказание, – отвечал он почтительно, – и я представлю верный отчет в том поручении, которым вы удостоите меня. Я благодарю ваше высочество за избрание меня из среды товарищей, потому что все они желали бы такой благосклонности.
Великий герцог дал ему наставление, барон Строганов вручил молодому поляку свои депеши к адмиралу Сенявину, и курьер отправился в Португалию.
Я уже сказала, что дорога туда была занята испанскими войсками. Два первых дня пути прошли довольно мирно; но на третий день, около полудня, испанские солдаты окружили Лещинского, сбили с лошади, обезоружили и привели к генералу, начальствовавшему собранными тут войсками: к счастью для нашего молодого человека, это был сам Кастаньос.
Однако к кому бы ни вели Лещинского на допрос, он понимал, что гибель неизбежна, если его признают французом. Поэтому он решил не произносить ни одного французского слова и говорить только по-русски или по-немецки, так как он хорошо знал и немецкий язык. Злобные, бешеные восклицания, с какими влекли его к Кастаньосу, наперед показывали ему жребий его. Кроме того, ужасное убийство генерала Рене, тоже ехавшего к Жюно и погибшего в страшных мучениях, случилось лишь за несколько недель перед тем.
– Кто вы? – спросил Кастаньос по-французски у молодого поляка.
Лещинский поглядел на него вопросительно и отвечал по-немецки:
– Я не понял.
Кастаньос понимал немецкий язык и говорил на нем. Но, вероятно, он не хотел далее играть роль в этом деле и позвал одного из офицеров своего штаба продолжать следствие. Молодой поляк отвечал то по-русски, то по-немецки, но ни разу не позволил себе произнести ни одного французского слова. Он мог, однако, прийти в смущение, потому что в комнате, довольно небольшой, его окружала толпа, жаждущая его крови: она со зверским нетерпением ждала, чтобы его признали виновным, то есть французом, чтобы сразу растерзать несчастного. Но озлобление увеличилось еще больше, когда один из адъютантов Кастаньоса ввел в комнату, где проводился допрос, крестьянина в темном камзоле, в высокой шляпе с красным пером. Офицер растолкал толпу и сказал крестьянину, поставив его перед молодым поляком:
– Вглядись хорошенько в этого человека и скажи, правда ли, что он немец или русский…
Крестьянин несколько мгновений внимательно глядел на поляка, и тут глаза его засверкали и загорелись ненавистью.
– Это француз! Француз! – закричал он и рассказал, что за несколько недель перед тем возил в Мадрид солому, потому что его, так же как и всех жителей одной с ним деревни, потребовали для доставки фуража в казармы столицы.
– Я помню этого человека, – продолжил крестьянин. – Это он получал от меня фураж и дал мне в том квитанцию. Я с час стоял подле него: как же не узнать мне молодца!
Он говорил правду!
Кастаньос понимал это, но он был противник благородный, великодушный и не убийствами хотел скрепить здание испанской свободы, которое воздвиглось бы прочное и прекрасное, если б такие люди, как он, Ла Романа, Палафокс и некоторые другие, управляли этим великим кораблем, увлекаемым в дрейф. Он понимал, что этот человек может быть и не русский, но его ужасало неистовство, какому предались бы, признав его французом. Кроме того, был повод сомневаться. Он предложил отпустить пленника в назначенный путь.
– Неужели вы хотите подвергнуть себя разрыву с Россией, которую мы умоляем сохранять нейтралитет?
– Нет, мы не хотим этого, – отвечали офицеры, – но дайте нам испытать пленника.
Лещинский понимал все, потому что он знал испанский язык. Его отвели и заперли в комнате, которая походила на тюрьму самых ужасных времен инквизиции.
Когда испанцы схватили молодого поляка, он был голоден, потому что не ел с самого вечера, и когда затворилась дверь его тюрьмы, он уже восемнадцать часов оставался без пищи. Конечно, он был мужествен, но умереть в восемнадцать лет – это слишком рано! Некоторое время боролся он с видениями, которые, как страшная фантасмагория, являлись перед ним; потом юность и усталость победили все, и он погрузился в глубокий сон, подобный смерти.
Около двух часов проспал он, когда дверь его темницы тихо отворилась, кто-то вошел в нее неслышными шагами, рукой закрывая свет зажженной лампады, склонился к постели пленника, и нежный, звучный серебристый голосок женщины произнес:
– Хотите поужинать?
Молодой поляк, вдруг пробужденный внезапным светом, прикосновением руки и словами молодой женщины, приподнялся на своем ложе и, приоткрыв глаза, сказал по-немецки:
– Чего вы хотите от меня?
– Сейчас же дайте этому человеку еды, – сказал Кастаньос, узнав результат первого испытания. – Оседлать его лошадь и отпустить его, пусть едет своим путем. Он не француз: кто может владеть собой до такой степени?
Но Кастаньос был не один. Правда, Лещинскому дали поесть, но не оседлали его лошади, и он остался в своей тюрьме до утра. На рассвете привели его на место казни, где все еще лежали трупы французов, ужасно убитых крестьянами Трухильо, и продержали там целый день. К вечеру Лещинский почти с радостью возвратился в тюрьму и вскоре заснул крепким сном, потому что природа и молодость вознаграждали его за все, что он претерпевал. И опять среди самого глубокого сна, среди спокойствия, подобного смерти, когда разнежилось все тело, дверь тихо отворилась, и тот же нежный голос произнес:
– Вставайте и пойдемте. Вас хотят спасти! Конь ваш готов!
Но мужественный молодой человек, пробужденный такими словами, отвечал, и опять по-немецки:
– Чего хотите вы от меня?
Кастаньос, узнав об этом новом испытании, опять сказал, что молодого человека надо отпустить, но его мнение не воздействовало на комиссию, которая хотела найти юношу виновным, но не могла и рычала от бешенства, не имея возможности обвинить его. Эти люди в борьбе за желание, которое не могло быть исполненным, уже переставали быть людьми. Это были те судьи, которые велели перепилить генерала Рене, бросить полковника Паветти в раскаленную печь, мучительно умертвить Франчески. А между тем испанцы – народ великий и прекрасный, это вне всякого сомнения. Но когда возбуждены страсти, именно потому, что природа их выкроена по мерке огромной, все, что зависит от нее, отличается такими же исполинскими размерами, как она сама. Любовь к отечеству и любовь к своим королям были двумя главными привязанностями испанцев, и они почитали своим долгом глядеть на них с особым обожанием, когда оба этих предмета были в опасности.
Явившись перед своими судьями, Лещинский сделал вид, что догадывается о своем положении только по тому, что происходило вокруг него, а не по тому, что говорили. Он спросил по-немецки, где переводчик. Переводчик вошел и допрос начался.
Прежде всего его спросили, зачем он ехал из Мадрида в Лиссабон. Он отвечал, показывая депеши русского посланника к адмиралу Сенявину и свой паспорт. Нет сомнения, что если бы он не встретил несчастным образом крестьянина, который объявил, что видел его в Мадриде, этих доказательств было бы довольно. Но уверения человека, с необыкновенной твердостью повторяющего свои слова – и очень естественно, потому что он говорил правду, – бросали на молодого поляка такую тень, что эти пристрастные люди могли почитать его шпионом, и тогда положение его делалось страшно. Однако он не сбился ни в одном ответе.
– Спросите у него, – сказал, наконец, глава комиссии, – любит ли он испанцев, если он не француз?
Переводчик передал вопрос.
– О, конечно! – отвечал Лещинский. – Я люблю испанский народ и уважаю прекрасный его характер. Я желал бы видеть его в дружбе с моим народом.
– Полковник! – сказал переводчик офицеру, возглавлявшему комиссию. – Пленный говорит, что он ненавидит нас за то, что мы ведем войну как настоящие разбойники; он презирает нас и жалеет только, что не может соединить весь народ в одном человеке, чтобы кончить единым ударом эту отвратительную войну.
Между тем как он говорил, глаза всех, составлявших судилище, внимательно следили за малейшим выражением лица пленника, чтобы видеть, какое действие произведут на него лживые слова переводчика. Но Лещинский был готов к любому испытанию и не поддался на новую провокацию.
– Господа! – сказал тогда Кастаньос, который находился при этом испытании, затеянном против его воли и чуждом лично ему. – Мне кажется, что этого молодого человека больше нельзя подозревать. Крестьянин, наверно, ошибся. Надобно возвратить свободу пленнику, и пусть он продолжает свой путь. Понимая опасности, какие беспрестанно окружают нас, он, надеюсь, извинит строгость, которую мы вынуждены были применить.
Лещинскому возвратили его оружие, его депеши, дали пропуск, и благородный молодой человек вышел, таким образом, с победой из самого серьезного испытания, какому только можно подвергнуть душу человеческую. Он приехал в Лиссабон, исполнил свое поручение и хотел снова возвратиться в Мадрид, но Жюно не позволил ему этого[210]210
Лещинский живет теперь во Франции.
[Закрыть].
Я еще жила в Бургосе, когда в Испанию пришло известие о постановлении Сената, которым окончательно утверждалось присоединение римских владений к Франции. Я довольно часто видалась тогда с двумя или тремя почтенными испанцами. Один из них был, кажется, брат маркиза Вилла-Кампо, а другой – каноник соборной церкви; оба люди просвещенные, говорившие на многих языках с большой легкостью. Они были добрые испанцы, сокрушались над бедствиями своего отечества и очень хорошо понимали, что, будь в Испании благоразумные законы и такой государь, как, например, Наполеон, она опять сделалась бы страной времен Карла V и Изабеллы. Они не знали никакого изуверства, никакого фанатизма, однако они знали своих соотечественников. В тот день, когда в Испании было объявлено о сенатском постановлении, они пришли к Жюно спросить, справедливо ли оно. Мы получили «Монитор». Рим и римские области были превращены в два департамента, и всякая светская власть уничтожалась под владычеством Французской империи. Впрочем, как известно, папа мог избрать для себя резиденцию и оставить за собой один дворец в Риме и один в Париже.
Трудно описать, какое действие произвело это известие. Едва узнали о нем, как тысячи копий буллы об отлучении начали распространяться повсюду. Крошечные дети, едва умевшие лепетать, уже высказывали против нас ужасные ругательства. Кто не видел вблизи этого страшного противодействия, тот не может иметь верного понятия, какую ошибку совершил тогда император. Не знаю, в чем мог он упрекнуть папу. Я не возьму на себя этого исследования; но какова бы ни была ошибка папы, она несоразмерна с тем, что совершилось после. Испания сделалась могилою четырехсот тысяч французов единственно от той пагубной ошибки, что город Рим взяли во владение, а папу увезли как пленника. Тут главным было не изгнание Фердинанда VII, а отлучение, направленное против Наполеона и относившееся к каждому из его солдат.
Между тем мы одерживали большие победы в Испании, то есть, по информации «Монитора», брали города и области. Мы и в самом деле брали их, но что значило все это? Совершенно ничего для завоевания Испании, и последствия доказали, что это точно так. Мы брали города, это правда, но, сделавшись обладателями города, не могли прогуляться за городской стеною без того, чтобы не подвергнуться опасности плена. Мы могли завоевать Испанию, но покорить не смогли.
Вот небольшой анекдот, он показывает, до какой степени простиралась завоевательная воля императора в Испании и особенно то, как хотел он, чтобы это знали во Франции.
Он велел сказать генералу Сюше, что желает покорить все крепости Арагонии и Каталонии и передать их в повиновение королю Жозе. «Маршальский жезл ожидает его в Таррагоне», – сказал император.
Надобно здесь отдать справедливость памяти Сюше: он действовал в Испании превосходно.
Прежде всех была взята Лерида. Затем пали Тортоса, Мекиненса, Сагунто и, наконец, Таррагона. Узнав о взятии ее, император был так доволен, что велел написать статью о генерале Сюше и Таррагоне и поместить ее в газете «Империя». Статья была тотчас написана и удивила даже друзей Сюше. Брат генерала прочитал эту статью за завтраком поутру и, можно вообразить, как обрадовался, потому что всякий, кто, как и я, знал обоих братьев, помнит, что они любили друг друга и жили в редком согласии.
Перечитав ее, он видел похвалу, бесспорно заслуженную; но в ней присутствовали сравнения в таких выражениях, древних и новых, что это могло дать повод к насмешке. Он сел в кабриолет и отправился к Фуше, желая узнать автора статьи: там-то услышал он, от кого шла похвала, излишество которой смутило его, и был совершенно счастлив. Он обедал у министра финансов; там встретили его дружеский прием и поздравления, потому что герцог Гаэтский был чувствителен к славе отечества. Многие друзья окружили Габриэля Сюше, пожимали ему руку, приветствовали его.
Но между собеседниками был человек, который хоть и не страшился ничьей славы, однако не мог привыкнуть слушать похвалы чужим военным подвигам. Он был хмур и казался очень встревоженным. После обеда, когда переходили в гостиную, маршал Ней (а это был он) подошел к господину Сюше и сказал ему с неприкрытой резкостью:








