Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 89 (всего у книги 96 страниц)
– А левую, сударь? Что вы хотите с ней делать?
Хирург глядел на него с изумлением…
– Я спрашиваю, – продолжал раненый, – что вы хотите делать с этим куском? Он тут совсем не нужен, мне кажется…
Хирург отвечал, что почти нет надежды сохранить левую ногу.
– Ну, – сказал холодно генерал Моро. – Так надобно и ее отрезать…
Страшно даже подумать о его мучениях… Царь называл его своим другом, советовался с ним, плакал на одре его страдания, и справедливо.
Мучимый палящей жаждой, которая выводила его из себя, Моро звал к себе смерть и не мог умереть… Наконец, ночью с 1-го на 2 сентября Бог умилосердился над ним, и он умер. Тело его, набальзамированное в Праге, было перевезено в Петербург, где царь велел похоронить его в католической церкви на Невском.
Во время печального путешествия в русскую столицу случилось, что тело генерала Моро было поставлено в Варшаве в той самой комнате, где за несколько месяцев перед тем Наполеон, с мщением в душе, тоже останавливался, возвращаясь из России, опустошенные поля которой стали могилой четырехсот тысяч его воинов. Конечно, тогда он не думал об отдаленной опасности, таившейся далеко, за морями, в лице человека, долго выдаваемого ненавистью за его соперника. Наполеон всегда хотел победить его только величием души; соперник, напротив, стремился отнять у него жизнь – за то, что он так великодушно подарил ему его собственную…
Глава LXIV. Смерть Жюно
Я жестоко страдала от своей беременности, и, казалось, с каждым днем мои муки только увеличивались. Смерть двух драгоценных друзей, Бессьера и Дюрока, тоже не улучшила мое состояние. Увы, оставалось перенести еще один смертельный удар, да еще какой!
Однажды я была в своей комнате и лежала в какой-то полудреме на канапе, ослабленная бессонной, болезненной ночью… Вдруг слышу, в ближней комнате раздается голос брата: он говорил с кем-то громко, и по голосу другого мне казалось, что это герцог Ровиго. В эту минуту дверь растворилась, и герцог, почти удерживаемый Альбертом, вошел ко мне.
– Господин герцог! – говорил Альберт, и голос его дрожал от гнева. – Повторяю вам, я буду сильно сопротивляться и не допущу вас туда. Сестра моя больна и не может теперь принять вас.
– Я от самого императора, – отвечал герцог, – а при его имени должны отворяться все двери.
Тогда-то Альберт, уступая имени императора, перестал защищать мою дверь, и, как я уже сказала, герцог Ровиго вошел. Но покуда он приготовлялся говорить, Альберт опередил его, подошел ко мне, взял мои руки и, глядя на меня с отеческой любовью, которая никогда не угасала в его сердце, сказал мне прерывающимся от сильного волнения голосом:
– Милая сестра! Лора! Послушай меня, будь спокойна! Герцог приносит тебе тяжелое известие, что Жюно сделался очень болен.
Я была поражена в сердце! Тяжелый стон вылетел из моей груди, и я не могла произнести ни одного слова, но вся душа моя со всею ее болью, конечно, выразилась в моих глазах, потому что Альберт понял меня и сказал, прижимая к своей груди:
– Нет! Клянусь, больше не случилось ничего, кроме болезни, которая разом овладела им, когда он выходил после завтрака. Сестра, умоляю тебя, успокойся!
Но я не слышала его… Я поняла только слова об этой ужасной болезни: передо мной вдруг сорвали покрывало, которое закрывало ее. Причем без всякого предупреждения, без всяких приготовлений! Лишь за четыре дня перед тем я получила от Жюно письмо на восьми страницах, и такое доброе, нежное, такое рассудительное…
Наконец я немного успокоилась, и герцог Ровиго, который молчаливо расхаживал по комнате, заметил это и сказал:
– Я только исполняю приказание императора. Впрочем, если бы вам угодно было прочитать, что пишет он сам, а не терять время…
С этими словами он кинул мне на колени письмо, в котором было и другое – письмо Жюно, посланное им с курьером в первую минуту сумасшествия его. Наполеон переслал это письмо мне…
«Госпожа Жюно! Посмотрите, что пишет мне Ваш муж… Я был глубоко опечален, читая это письмо. Оно покажет Вам истинное его состояние, и Вы тотчас примете меры, чтобы помочь ему. Поезжайте, не теряя ни часа, – Жюно должен быть теперь около границы Франции, судя по тому, что пишет ко мне вице-король…»
Я выронила из рук письмо императора и с безумным видом глядела на брата и на герцога Ровиго. Я сама теряла рассудок в ту минуту… Альберт, в отчаянии, что такое несчастье поражает его семейство, трепетал за меня, потому что в моем тогдашнем состоянии удар мог сделаться смертельным… Скажу здесь, чтобы не повторять больше: тут не было никакого преувеличенного чувства, никакого парадного отчаяния; да и могло ли сравниться оно с силою того чувства, которое связывало нас с Жюно в продолжение тринадцати лет нашего союза?.. Сверх того, он был благодетель мой и всех моих родных, он был отец четверых моих детей, мой лучший, самый верный друг… Проклятие и горе тому или той, кто мог бы осквернить легкомысленным замечанием высокую торжественность той печали и отчаяния, в какие погрузили меня эти горестные известия.
Герцог Ровиго, приведенный в нетерпение продолжительным безмолвием моим и Альберта, снова заговорил:
– Я имею честь сообщить вам приказание императора…
Я вздрогнула, полагая, что его уже нет в комнате, и мне стало почти дурно от его голоса. Но он как будто не замечал этого и продолжал говорить, что император поручил ему приехать ко мне, объявить о внезапной болезни Жюно и сказать, чтобы я тотчас отправлялась навстречу ему…
– Но его величество требует всего больше, – продолжал герцог Ровиго, – чтобы вы не привозили Жюно в Париж, чтобы вы не привозили его даже в окрестности Парижа… Это непременная воля императора, – прибавил он решительным голосом.
Не знаю, откуда взялась у меня сила в эту минуту, но я встала, подошла к Ровиго, остановилась перед ним и, сложив руки, сказала ему спокойно, хотя сердце мое разрывалось:
– Господин герцог!.. Вы приняли на себя поручение, не совсем приличное доброму товарищу и другу, но вы никогда не были другом Жюно…
Альберт делал мне знаки, чтобы я молчала.
– Нет, брат, я хочу говорить, хочу сказать всё, что тяготит меня. Я умру, если не выговорю тех жестких слов, которые теснят мне душу.
– Ну, если вы станете делать сцены, я уйду, – сказал Савари, отворяя дверь и готовясь выйти. Но я двинулась быстрее герцога, оттолкнула его назад в комнату и заперла дверь.
– Вы не уйдете, милостивый государь! Прежде чем оставить меня, вы скажете, что значит это приказание не возить моего мужа в Париж! К чему это запрещение привезти его в столицу, средоточие всякой медицины? Куда же вы прикажете мне везти его? Куда? Не в деревню ли, где он родился? Конечно, он найдет там сердца, любящие его, потому что он благодетель всех окрестных жителей. Но врачебная помощь, сударь, где ее найду я? Неужели я повезу его к отцу, почти восьмидесятилетнему старику? Да тот сам умрет, когда увидит сына своего в таком состоянии, в каком описывают его мне! Ах, Боже мой! Боже мой! Умилосердись надо мной!
И я без сил упала опять на диван.
– Но что же прикажете мне делать? – сказал герцог Ровиго. – Конечно, это прискорбно; но я-то что могу тут сделать? Повторяю, у меня есть приказания…
– Это невозможно! – вскричала я, выведенная из себя такой окаменелостью. – Это невозможно!.. Наполеон не сделался палачом, убийцею!..
– Тс! Тс!.. – прошептал герцог Ровиго, подходя к двери, как будто хотел удостовериться, что никто не подслушивает. – Если бы услышали и пересказали такие слова императору, знаете ли, что вы бы погибли?
Альберт повторил мне после это выражение его, потому что сама я тогда ничего не слышала, – голова моя пылала как в огне… Удивляюсь, как в эти минуты не сделалось со мной удара…
– Савари! – сказала я, подходя к нему, и взяла его за руку. – Савари, не может быть, чтобы вы до такой степени забыли своего военного брата! Неужели вы хотели оставить его умереть в деревне, отняв все пособия врачебного искусства?! Император не мог дать вам такого приказания, это вы сами!.. Но скажите, что вы жалеете об этом, и я не стану говорить никому… Император никогда не узнает об этом…
Я была как сумасшедшая, и Альберт испугался краски на моих щеках и блеска моих глаз… У меня была горячка… Наконец я заплакала, и обильные слезы возвратили мне рассудок, но вместе с ними и удвоили мою горесть… Савари не уезжал. Альберт просил его подождать, потому что, говорил он, надобно решиться на что-нибудь, и решиться немедленно.
– Но что можем мы сделать против приказания императора? – беспрестанно повторял герцог Ровиго.
Я размышляла, теряясь в море терзательных мыслей, и наконец остановилась на одном решении.
– Послушайте! – сказала я герцогу Ровиго. – Я поеду завтра в ночь… Эта отсрочка необходима потому, что надобно приготовить экипаж и отправиться в дорогу без явной опасности для моего ребенка. Я поеду отсюда, не останавливаясь, до Женевы: Жюно считается пожизненным президентом избирательной Леманской коллегии, и у меня есть там несколько друзей, а Бутиньи один из искуснейших медиков в Европе… Я найду дом на берегу озера, в самом уединенном месте, могу поместить там моего больного и быть в то же время близко от всех возможных пособий… Да, чем больше я обдумываю это намерение, тем больше нахожу его оптимальным.
Альберт одобрил его, а Савари сказал, что я не могла бы сделать ничего лучше.
– Хорошо, – сказала я, – теперь вы можете быть мне чрезвычайно полезны. Судя по вашим словам, вы не знаете, по какой дороге Жюно едет во Францию.
– Не знаю; вице-король ничего не сообщает об этом.
Беззаботность Евгения в таком важном обстоятельстве дает мне право горько упрекнуть его. Евгений, которого я считала столь добрым… Евгений, почти воспитанник Жюно!.. О, поступок его был очень тяжел!.. В самом деле, он не упомянул ни одним словом, по какой дороге ехал Жюно, и мне приходилось гадать.
– Ну, – сказала я Савари, – так вот о чем я прошу вас. Передайте в Лион, через телеграф, приказание, что если герцог Абрантес едет через Мон-Сени и, следовательно, через Лион, то чтобы его тотчас повернули на Женеву, через Нантюа. Если же он едет через Сешерон, то я сама окажусь на дороге его…
Савари нашел, что я рассуждаю совершенно справедливо, и дал мне слово, что телеграмма лионскому префекту будет послана на другой же день утром. Он ушел и оставил меня с Альбертом, повторив тысячу раз уверения в симпатиях ко мне и к Жюно.
Не историю своей жизни или своих впечатлений излагаю я в этих Записках… Надобно пропускать эти подробности, останавливаясь на них не больше, нежели требует необходимая связь целого.
Я выехала из Парижа – с братом Альбертом и подругой госпожой Томьер – 17 июля, в одиннадцать часов вечера, и ехала, не останавливаясь, до Женевы, где вышла из кареты 21-го числа в 10 часов утра. Я утомилась ужасно, однако чувствовала, что с ребенком моим всё нормально. Я тотчас велела призвать Бутиньи и сказала ему, зачем приехала в Женеву. Я спросила о бароне Ван Берхеме, лучшем друге Жюно; но его не было в городе. Я не хотела тогда ни с кем входить в сношения, хотя знала много людей отличных, которые почли бы за счастье быть полезными страдалице, приехавшей требовать гостеприимства в их городе. Но мое положение требовало уединения, и я просила Бутиньи не говорить никому о моем приезде. Он приехал за мной в два часа, и мы в открытой коляске отправились на Ваадский берег озера. Там выбрали мы прелестный домик, возвышенный над пленительным зеркалом воды, прямо напротив Савойского берега и Монблана. Возвратившись в Женеву, мы послали туда белья, припасов и слуг, так что в шесть часов вечера всё было готово к приезду Жюно. Я ожидала его в тот же самый день, соображаясь со словами герцога Ровиго.
Угнетенная усталостью, я отдыхала у себя в кровати, глядя на блестящие ледники Шамони, когда мне подали письмо со штемпелем Лиона! Я развернула его с предчувствием, которое леденило мне сердце…
Письмо было от молодого племянника Жюно, сына младшей сестры его, Карла Мальдана, которого муж имел при себе вроде секретаря: слабость и легкомыслие этого молодого человека были одною из причин трагической смерти его дяди… Вот это письмо из Лиона:
«Милая тётинька!
По приезде в Лион с моим дядею мы нашли телеграфное приказание герцога Ровиго, чтобы дядю отвезти в Женеву; но офицер, который провожает его по приказанию вице-короля, решил, что нельзя исполнить воли герцога Ровиго, потому что принц Евгений приказал отвезти дядю к его семейству; а поскольку здоровье моего дяди не позволяет ему самому решить это затруднение, то мы и отправляемся в Монбар, куда можете приехать и Вы, милая тётинька, и где я почту за счастье свидеться с Вами.
Ваш послушный и преданный племянник
Карл Мальдан».
Глухой стон вырвался из глубины моего сердца, когда я прочитала это роковое письмо и сразу увидела все следствия пагубной слабости этого молодого человека, так худо понявшего свои обязанности. Я предвидела, как мой бедный муж приезжает в дом своего отца, и как он, похожий на страшное привидение, делается, может быть, причиной смерти дряхлого старика, от которого из жалости скрывали положение его сына… Мерзавцы! Жестокие и в то же время тупые мерзавцы!
Вдруг почувствовала я в себе движение, которое показывало новое бедствие… Это была последняя минута моего ребенка… Бедный цветок, погибший до рождения. Я закрыла глаза и упала на постель, надеясь, что мое ужасное состояние окончит жизнь, столь полную бедствий. А ведь мне было только двадцать семь лет!.. Кто же заставлял меня так страдать?.. Увы, если бы я могла предвидеть будущее, еще больше захотела бы я избавить себя от несчастных дней, которые предстояло мне пережить… Сколько гробниц должно было закрыться передо мною!.. Сколько трауров оставалось мне носить!..
Альберт отдал приказания, чтобы всё было готово к четырем часам утра… В час ночи у меня начались схватки, и я почти сразу родила. Ребенок был мертв.
Я подозвала Альберта к своей постели.
– Послушай, – сказала я ему. – Я не могу ехать. Но я умру, если ты останешься здесь. Поезжай в Монбар и присылай мне известия.
Альберт отправился и ночью приехал в Монбар. Увы, предчувствия мои были справедливы: самые ужасные сцены совершились по приезде моего несчастного мужа в отеческий дом. Отец Жюно, от природы мрачный характером, был поражен этим страшным явлением так, что совершенно потерял возможность сделать что-нибудь полезное для сына. Обе сестры Жюно, не меньше приведенные в ужас, только плакали и жаловались. Карл Мальдан был таков же, как в Лионе: бесполезный ребенок. Все они не знали, что делать… Жюно был окружен только любовью жителей Монбара, и благородные, великодушные поступки их в этом случае были великолепны. Четверо из них бодрствовали и смотрели за больным, оказывая ему братские попечения. Признательность моя будет благословлять их до последнего дня моей жизни.
Жюно узнал своего шурина, которого любил он с глубокою нежностью, и тотчас стал говорить ему обо мне и об императоре!.. Увы!.. Эти два чувства, самые истинные, самые пламенные в его жизни, были нераздельны в бедном его сердце, уже охваченным холодною рукою смерти…
Есть события, о которых нельзя вспоминать, как ни была бы душа закалена мужеством. Я не в силах говорить о сценах, которые происходили в Монбаре в течение той недели…
Жюно скончался 29 июля, в четыре часа вечера…
Глава LXV. Интриги Савари
Еще не выезжая из Монбара ко мне, Альберт написал императору о великой потере, какую понесли он и я… Говорю он и я, потому что для Наполеона была великим несчастьем потеря такого друга, как Жюно, в тогдашних его обстоятельствах и особенно после недавней смерти Бессьера и Дюрока; и уже приближалась минута, когда император должен был особенно почувствовать это.
Перемирие еще продолжалось. Император жил тогда под Дрезденом, во дворце Марколини, и в то время, когда ему отдали депешу, он находился в кабинете дежурного секретаря, в ту пору господина Прево, аудитора Государственного совета. Наполеон любил кабинет дворца Марколини, потому что двери его выходили прямо в сад дворца, и, следовательно, император мог свободно наслаждаться этим удовольствием, не проходя сквозь толпу камергеров и стражей.
Когда ему подали депешу Альберта, он тотчас распечатал ее и, держа левой рукой, стал читать… Пробежав первые строки, он сильно ударил себя в лоб правой рукой, и при этом движении депеша у него выпала… Он подхватил ее с быстротою молнии и потом вскричал раздирающим сердце голосом:
– Жюно!.. Жюно!.. О Боже мой!..
Он так крепко сжал руки, что совершенно измял депешу… «Жюно!» – повторял он с тем выражением, которое шло от сердца и показывало истинную горесть… Но он огляделся, увидел, что за ним наблюдают, усмехнулся с грустным, но неопределимым выражением, и сказал громко, хотя изменившимся голосом:
– Вот еще не стало одного из моих храбрых!.. Жюно!.. О Боже мой!..
Видно было, как сказывал мне после очевидец этой сцены, что тяжелое чувство угнетало его; он ходил по кабинету дежурного секретаря так неровно, что это поразило всех. Он говорил тихим голосом, так что нельзя было расслышать слов его; но выражение лица и глаз его доказывали, что эти слова шли от сердца. Такое состояние продолжалось больше четверти часа. Наконец, прогнав от себя эти чистые, святые ощущения, которые подкрепляли его душу и придавали ему большое очарование, которое он, впрочем, потерял вместе с гибелью любимых и любивших его людей, он вздохнул, сильно покачал головой и сказал громким голосом:
– У меня нет никого теперь в Иллирии… Надобно послать кого-нибудь!.. Кого же?.. Хорошо, напишите герцогу Отрантскому, что я приказываю ему приехать в Дрезден как можно скорее.
Фуше был тогда в Неаполе[252]252
Фуше, герцог Отрантский, был в Неаполе и усердно возбуждал против Наполеона врагов его… Истинная загадка для меня, как этот человек мог в то время овладеть императором до такой степени, что он отдал ему важное начальство над Иллирийскими областями.
[Закрыть].
Между тем как император получил весть о смерти одного из вернейших своих слуг, я всё еще была очень больна в Сешероне и почти ежедневно ожидала последней минуты своей жизни – этот страшный удар уничтожил меня. Каждая почта привозила мне письма от моих дочерей и от друзей моих; бедное, растерзанное мое сердце облегчали всякими попечениями и любовью, но рана еще не могла закрыться, она еще обливалась кровью, и страдание не всегда уступало дружеским, нежным утешениям. Вот одно из писем: пусть судят по нему о человеке, к которому свет всегда был несправедлив, никогда не узнал его достоинства и за глубокую чувствительность, за нежные привязанности наградил его только известностью человека светского и ветреного. Я говорю о графе Луи Нарбонне. Вот его письмо, написанное им ко мне в Женеву из Праги.
«Как выразить вам, милый друг, мою потребность разделить хоть сколько-нибудь с вами несчастье, павшее на вас… Возвышенный ум ваш, благородный и независимый характер, ваша душа, высокая и нежная, и особенно ваша любовь к обожаемым детям дают мне надежду, что вы найдете и мужество и утешение в этих жестоких обстоятельствах… Располагайте мной как вашим отцом, вашим братом, – ведь если бы несчастлив был я, я требовал бы от вас всего… Думайте же о ваших друзьях; прижмите крепко-крепко ваших детей к бедному вашему сердцу и сделайте всё, чтобы сохранить себя для них…»
Однажды утром – это было 25 августа – почтовая коляска въехала к нам во двор в Сешероне. Альберт взглянул в окошко из своей комнаты и с изумлением увидел, что из коляски выходит господин Жуффр, мой зять. Несчастье поразило меня к тому времени до такой степени, что я боялась уже за единственное благо, которое оставалось у меня, и когда я увидела его, то вскричала:
– Дети мои!.. Дети!.. Что случилось с ними?..
– Ничего, совершенно ничего, – отвечал он. – Я привез вам, напротив, самые приятные известия обо всех четырех.
Тут я заплакала – это всё нервы… Я поцеловала зятя, и мы спросили у него, зачем он приехал в Женеву.
Сначала он пришел почти в замешательство и не знал, как отвечать, потому что, и в самом деле, если бы он отказался от этого глупого поручения, герцог Ровиго, вероятно, не осмелился бы вверить его никому иному. Жуффр отдал мне письмо, где министр полиции официально требовал у меня вернуть частную переписку императора с Жюно… У Жюно было больше полусотни собственноручных писем Наполеона, и все они хранились в потайном ящике; но это целая история, совершенно особенная.
– А вот еще одно письмо от герцога Ровиго, – прибавил мой зять и отдал мне небольшую записку, где было только несколько слов:
«Положитесь на ваших друзей и будьте уверены, что такое положение дел долго не продлиться. Прощайте, и верьте моей искренней дружбе…»
Я глядела на зятя, требуя объяснения этой записки. Он колебался некоторое время и наконец сказал:
– Герцог Ровиго поручил мне сказать вам, что он получил от императора приказание удержать вас в пятидесяти лье от Парижа, то есть известить, чтобы вы не подъезжали ближе этого расстояния.
Альберт вскочил со стула и закричал:
– Это ложь! Император не давал такого бесчестного приказания!
Что касается до меня, я оцепенела… Госпожа Томьер подошла к постели моей, обняла меня и зарыдала.
– Можете повторить, что вы сейчас сказали? – обратилась я к моему зятю, и он опять пересказал, что поручили ему сообщить мне. Я прочитала потом записку Савари, темную, плутовскую. Прочитала и то официальное письмо, где у меня требовали писем императора.
– Я забыл еще отдать вам письмо господина Жюно, вашего деверя, – сказал Жуффр.
Удивление мое дошло до крайней степени, когда я открыла это письмо: интрига вокруг меня становилась всё более явной и зловещей.
Господин Жюно, занимавший должность второго опекуна (subroge' tuteur) моих детей – я была, естественно, первая их опекунша, – подробно описывал мне необыкновенное событие, которое случилось за пять дней до того в моем доме на Елисейских Полях.
Я уже говорила, что у моего мужа был потайной сейф, в который он прятал всё драгоценное: там хранились важные для него бумаги, письма императора и другие письма, замечательные сами по себе и писанные членами императорской фамилии. Этот сейф размером с сундук был железный, обложенный внутри белым мрамором, для предохранения от огня в случае пожара. Снаружи замок работы Рейньера; замок запирался по азбуке восемьюдесятью тысячами разных способов. Когда Жюно уезжал, он сообщал мне слово, избранное им, записывал его в своей карманной книжке, и только мы одни, он и я, знали это слово.
Сейф был привинчен к стене в спальне мужа и скрыт внутри лепного шкафа работы Жакоба с украшениями из бронзы. Шкаф запирался золотым ключом, и муж носил его всегда с собой.
Слово, на которое он, уезжая в Иллирию, запер этот сейф, было Paris, но без s – он нарочно так сделал, чтобы еще больше сбить с толку, если б вздумали насильно открыть его. Объяснение мое необходимо для описания того, что следует дальше.
Итак, вот что писал мне деверь.
Герцог Ровиго явился в мой дом и потребовал писем императора. Явился мой деверь и сказал, что он как второй опекун не имеет на то никакого права и что, сверх того, у герцога Абрантес осталось наследство и множество кредиторов, так что ко всему приложены печати… Во время этого разговора пришел Жуффр, мой зять, и Фиссон, секретарь мужа. Все они говорили одно: «Приложены печати, а опекунша в отсутствии».
Но герцог Ровиго только смеялся над этим ответом.
– Да мне-то что за дело до этого? У меня есть приказ. Мне нужны письма императора, и я возьму их!
Тогда ему отвечали, что есть и другая существенная невозможность: нельзя отпереть сейф.
– Теперь герцогиня одна знает, на какое слово он заперт, – сказал господин Жюно, – одна, потому что брата моего уже нет в живых!.. И если бы мы даже имели об этом какое-нибудь сведение, то золотой ключ, который герцог носил с собой, вероятно, потерялся.
– Вовсе нет, – отвечал герцог Ровиго. – Золотой ключ вашего брата здесь, вот он.
И он в самом деле показал им ключ… Вот это для меня совершенно неизъяснимо!.. Альберт видел золотой ключ в Монбаре; но он как святыню чтил малейшие приличия, особенно в таких делах, и не хотел привозить мне этого ключа. Каким образом герцог Ровиго достал его себе, этого я не могу никак изъяснить…
Между тем герцог Ровиго прошел бильярдную залу, малый и большой кабинеты мужа и был уже в его спальне.
– Ну! – сказал он, приближаясь к шкафу, – теперь за работу!
– Господин герцог! – еще раз заметил мой деверь. – В качестве второго опекуна я не могу исполнить такой меры совершенно беззаконно, без соблюдения, по крайней мере, самых простых формальностей. Позвольте послать за мировым судьей и нотариусом, который занимается делами этого наследства… Вы знаете слухи, что у моего брата будто бы хранятся неограненные алмазы в этом сейфе и другие многоценные предметы, так что мне кажется…
– Полноте, сударь! – вскричал герцог Ровиго. – К чему столько церемоний с дрянным клочком бумаги и с печатью из дурного воска…
Говоря это, он сорвал две плоские бумаги, запечатанные печатью мирового судьи, как это делается всегда; потом вынул золотой ключ и отпер им дверь шкафа.
– Посмотрим, – сказал он, наклоняясь, чтобы лучше рассмотреть замок, – посмотрим, как Жюно запирал свои сокровища! Бьюсь об заклад, что он, набирая шифр, думал о городе Париже и написал Paris без s…
Это было точно так!.. Но каким образом знал это герцог Ровиго?
Замок сейфа отперся, и из него смогли взять письма императора и еще письма другой особы его семейства.
Мой деверь, господин Жюно, испугался, чтобы это дело не пало на его ответственность, и не хотел остаться при таком нарушении прав и законов. Он вышел в другую комнату, чтобы своим присутствием не одобрить неуважение к ним.
Скажу еще одно: печати не были приложены снова. Вернувшись, я не нашла ничего в сейфе, кроме небольшой шкатулки, где были белые топазы и сапфиры, которые муж привез мне из Лиссабона, чтобы я вышила себе ими платье; но они были вещь малоценная, потому что оставались неограненными.
Через несколько дней после этого происшествия герцог Ровиго призвал к себе моего зятя, господина Жуффра[253]253
Мужа моей сестры. Господин Жюно, мой деверь, отказался от подобного поручения.
[Закрыть], и сказал ему:
– Вы теперь же отправитесь в Женеву, к вашей невестке: она еще там; я знаю, что она была очень больна… Скажите ей, что император хочет… что он желает, чтобы первые недели своего траура она провела не в Париже, а где-нибудь в деревне, не ближе пятидесяти лье от столицы.
Словом, он дал господину Жуффру поручение, с которым тот и приехал в Сешерон, когда я только начала возвращаться к жизни.
Я еще была чрезвычайно слаба, но как только душа моя воскресла для жизни, она тотчас приняла всю свою прежнюю силу, и я была такова же, как прежде… Известие, привезенное моим зятем, произвело на меня сильное впечатление: я увидела страсти людей, со всею их мелочностью и злостью, и улыбка на губах моих была ядовитой сатирой на человечество… Я видела, что император мстит мне так же, как госпоже де Сталь, госпоже Шеврёз и госпоже Рекамье… Только Жюно и предохранял меня от него… Едва закрылись глаза его, как вот уже меня достигала рука, которая хотела поражать везде, где могла. Таковы, по крайней мере, были мои первые размышления, когда я получила от моего зятя странное известие, которое он взялся передать мне.
– Я спешу, – сказал он мне. – Не могу остаться даже обедать у вас. Я сейчас закушу и отправлюсь назад… Что поручите вы мне отвечать?
– Я напишу, покуда вы станете есть, – сказала я. – Ответ мой не будет длинен.
В самом деле, я написала герцогу Ровиго несколько строк, где говорила, что полагаюсь на него и надеюсь, что он поможет сократить время изгнания моего. Не прибавляя больше ничего, я отдала письмо это моему зятю, и когда он настойчиво спрашивал, из участия ко мне, какое место изберу я для жительства, я отвечала ему, что, конечно, поеду в Руан.
Альберт молчал во время всего этого необыкновенного утра. Он тщетно старался угадать по лицу моему, что я чувствовала… Привыкнув читать в моих глазах всё, что происходило во мне, он не понимал, почему я отворачиваюсь от него в такую минуту, когда советы его особенно могли помочь мне, и произвожу впечатление существа страдательного, склоняющегося, как всякая другая женщина, перед необходимостью… Но как только паж господина Жуффра выехал из нашего двора в Сешероне, я опять преобразилась. Я поняла тогда, что следует мне делать в этом странном положении, в которое хотели поставить меня против воли… Альберт разгадал меня прежде, чем я начала говорить, и, взяв меня за руки, сказал:
– На что решилась ты?
Я была в каком-то исступлении в ту минуту; я была погружена в глубокие мечты и носилась вне обыкновенной жизни… Глаза мои не могли оторваться от Монблана, который весь был виден из моей комнаты, и от множества остроконечных гор Шамони[254]254
Всякий раз, когда я приезжала в Женеву, я жила в Сешероне и занимала комнату во втором этаже, потому что оттуда видно озеро, Монблан и все ледники Шамони.
[Закрыть]. Душа моя воскресла в своей природной, врожденной силе при виде этих исполинских и пленительных чудес… Все узы общественной ничтожности были разорваны: я опять стала такою, какой создал меня Бог… Я была свободное создание, недостижимое для мелких страстей человеческих… В ту минуту моя воля не склонилась бы ни перед чьею властью, и когда Альберт повторил свой вопрос, я уверенно отвечала:
– Моя обязанность – возвратиться в свой дом, к моим детям. Я завтра еду.
Альберт схватил меня и прижал к своему сердцу, с нежностью почти судорожной… Я решилась именно на то, что хотел бы он советовать мне, но не смел сказать, боясь последствий, и трепетал, чтобы я не оказалась слабой в таких важных обстоятельствах жизни.
– О, – вскричал он, – ты истинная дочь нашей матери!.. Однако не боишься ли ты, что император…
– В этом для меня опасности меньше, нежели ты думаешь, мой друг, – сказала я Альберту. – Я почти уверена, что император и не вмешивался в это дело; и если в самом деле он говорил что-нибудь подобное, то ему услужили больше, нежели он хотел… Для чего приказ не был отправлен мне письменно? Для чего зять мой приехал сказать то, что могли бы написать мне?.. Впрочем, всё равно; желаю только, чтобы ты не говорил ничего госпоже Томьер: не надобно тревожить ее…
День прошел в приготовлениях; я была еще очень слаба, и мне надобно было проехать почти всю дорогу, лежа в карете. С большим трудом совершила я этот путь, и в болезненном состоянии приехала в Версаль, где остановилась у Ренбо. Там ожидало меня новое страдание и вместе утешение… Я написала госпоже Лаллеман, чтобы она привезла моих детей в Версаль. Я хотела совершенно убедиться в том, что подозревала, но, не желая открыто противиться императору и днем приехать в свой дом, должна была ждать вечера в Версале; а дети всё это время оставались бы при мне.
Но когда меня окружили эти милые создания, одетые в траур по своему отцу, я опять лишилась всех сил… Я могла только плакать, крепко прижимая их к своему растерзанному сердцу…








