412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 83)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 83 (всего у книги 96 страниц)

Свидание это только еще больше закрыло глаза ему, а уверенность, что Соединенные Штаты будут воевать с Великобританией, довершила все. Генерал Блумфильд в главной квартире своей в Нью-Йорке объявил о войне американского правительства с Англией, и по случайности (впрочем, довольно странной, потому что тут не могло быть ничего, кроме случайности) император объявил войну России в тот же самый день (22 июня 1812 года) в Пруссии. «Россия увлечена роком!» – говорил Наполеон. Но в то время, когда он таким образом наперед возвещал судьбу самого многочисленного народа в Европе, этот народ, со своей стороны, готовился к сопротивлению или скорее продолжал сопротивление, уже давно начатое. В Великих Луках Россия заключила мирный договор с Кадикским регентством, действовавшим от имени Фердинанда VII. Император Александр признал законность общего и чрезвычайного собрания в Кадиксе. В отдельной статье было сказано, что договаривающиеся стороны обязуются помогать друг другу во всем, что могло ускорить падение их общего врага. Этим врагом отныне был Наполеон.

В это время во Франции произошло, так сказать, семейственное перемещение, очень важное: отъезд королевской испанской фамилии, жившей в Марселе почти с самого отъезда их из Байонны. Брат мой, главный начальник полиции в Марселе, имевший отчасти под своим взором и на своей ответственности благородных и несчастных пленников, с удовольствием наблюдал отъезд их, тем более что Карл IV страдал от сидячей жизни, какую был вынужден был там вести. Альберт надеялся, что в Риме почтенный старец сможет, наконец, заниматься любимой своей охотой; кроме того, коротко зная генерала Миолиса, римского генерал-губернатора, он был уверен, что благородные изгнанники найдут там всю возможную опеку и внимание гостеприимства.

Императрица Жозефина оставила неизгладимое впечатление в памяти испанских властителей: она покровительствовала несчастливой семье. Когда, особенно в отсутствии императора, суммы, назначенные на содержание короля, выдавались слишком неспешно, императрица употребляла тысячи усилий, чтобы их выплатили, и если не справлялась самостоятельно, то говорила господину Калье:

«Ну, милый полковник, надобно увидеть императора: не он поступает так дурно. Поезжайте, я дам вам письмо к нему».

Калье тотчас садился в почтовую коляску, останавливался только для перемены лошадей и приезжал к императору, который в самом деле никогда не бывал виноват в задержке платежей; тот сердился, распоряжался написать приказ о выдаче, например трехсот тысяч франков, и сам отдавал его господину Калье, улыбаясь с той добротой и кротостью, которая так привлекала к нему сердца.

Господин Мааре, государственный человек, соединявший с большими достоинствами самый удивительный ум, недавно, говоря со мной и разделяя мое волнение при разговоре об императоре, сказал, что мог видеть со своего высокого положения при Наполеоне, как справедлива басня о медведе и камне[231]231
  Басня Лафонтена «Медведь и любитель садов». – Прим. ред.


[Закрыть]
.

– Но, конечно, у императора были друзья, – сказала я ему, – только хорошо ли служили они ему?

– Ах, – отвечал мне герцог Бассано, – знаете ли, в чем состояло, может быть, величайшее несчастье императора? Ему служили слишком усердно!

Он, в самом деле, говорил правду: когда хотят сделать больше, нежели позволяют обстоятельства, в этом случае добро столь же пагубно, как зло, потому что чрезмерное усилие оказывает разрушительное действие. Впоследствии я обдумала эту мысль и нашла ее удивительно верной! Да, императору часто служили слишком усердно.

Императрица Жозефина, конечно, могла бы подтвердить истину мной сказанного, потому что вся жизнь ее, вся судьба ниспровергнута и истреблена из усердия к императору!

Когда я увидела опять императрицу, это было уже спустя долгое время по возвращении моем из Испании. Она жила в Наварре, когда я приехала в Париж, и возвратилась лишь осенью.

Я нашла, что она очень потолстела: это и шло к ней, и нет; шло к ее лицу, потому что как только женщина переступила за сорок лет, она должна пополнеть, чтобы лицо ее казалось еще молодым. Но это было очень невыгодно для прелестной наружности императрицы: пленительный стан ее, который составлял почти всю ее красоту, испортился совершенно, она сделалась слишком тяжеловесна, особенно в груди и бедрах.

Впрочем, в тот день, о котором я говорю, одета она была очаровательно, и в этом наряде казалась мне гораздо лучше, нежели в парадном вечернем. Теперь не увидишь той утренней роскоши, которая господствовала в наше время, и это, право, не к лучшему: роскошь доставляла работу трудящемуся классу, а женщины одевались гораздо наряднее. Теперь не то чтобы стали экономнее, нет, но покупают старинные куклы, японские вазы, с трещинами и обитые, и покупают за сумасшедшую цену, хоть эти вещи и не имеют ни малейшей ценности[232]232
  Недавно я была у одной из своих подруг, у которой страсть к этому доходит до сумасшествия. Комната ее похожа на заднюю часть лавки старьевщика. Но самое любопытное там даже не эти вещи, а вот что: все, что выставлено с величайшею пышностью на этажерках и даже на камине, все это разбито и почти негодно к употреблению. Куклы без рук, дракон без хвоста, чашки без блюдечек, кажется, чайники связаны ниточкой, молочники подобраны только по числу трещин. И как вы думаете, сколько платит она за это? Какой-нибудь вздор? Совсем нет. Самая маленькая вещица стоит ей триста или четыреста франков, а за многие заплачено три и четыре тысячи.


[Закрыть]
.

Наряд императрицы отличался удивительным вкусом и свежестью: платье из индийской кисеи, которую можно назвать воздушною тканью, хотя она, несмотря на тонкость, была вышита звездочками, а в середине каждой звездочки красовалась кружевная решетка; ее платье было с высоким лифом и сделано как редингот. Кругом его украшали великолепные английские кружева, шириною в две ладони, густо собранные; они же были вокруг шеи и спереди платья. На некотором расстоянии один от другого располагались прелестные атласные банты, голубые, самого свежего и чистого оттенка бирюзы. Чехол – атласный, такого же цвета, как ленты. На голове императрицы был чепчик с оборками из английских кружев такого же рисунка, как на платье, но еще нежнее. Невозможно изобрести ничего прелестнее этого наряда, и нельзя было носить его лучше; он приводил в восхищение!

Если вы хотите подражать ему теперь, не велите украшать ваше платье тюлем, потому что складки будут грубы и лишены всякой прелести; не берите для себя дурной кисеи, прозрачной и нетонкой, потому что цвет будет уже не тот. Вообще, желая подражать свежим, роскошным нарядам того времени, когда вкус шел рядом с богатством, не употребляйте ничего поддельного, а надевайте платья самые простые.

Должна сказать, что лучшее доказательство вкуса Жозефины – неизящные наряды Марии Луизы; у нее были те же самые мастера и огромные суммы для издержек, но никогда не видала я на ней нарядов прелестных и изящных. Думаю, что в этом была виновата она сама: герцогиня Монтебелло, которая очень понимает, что значит хорошо одеваться, не могла вмешиваться в это, потому что была дамой почетной, а не приближенной.

Императрица-мать обращалась с Марией Луизой чрезвычайно осторожно. Она вообще заботилась только о том, чтобы многочисленные дети ее жили в согласии друг с другом. Повторяю здесь то, что говорила уже не раз: императрица-мать – одна из лучших женщин своего времени, но могу прибавить к этому, что она не любила Марии Луизы.

Императрица-мать превосходно поставила себя в отношении к невестке. В первые месяцы своего брака молодая императрица думала, что в многочисленном семействе ее мужа она должна заниматься только им и королевою Неаполитанской, которая встретила ее на границе. Императрица-мать понимала как нельзя лучше, что не следует смущать семейное согласие своими жалобами, впрочем, бесполезными, и нашла средство заставить молодую невестку уважать себя. Однажды Мария Луиза была у нее одновременно с императором и сказала ей:

– Государыня! Я приехала к вам обедать, но, пожалуйста, не беспокойтесь – я приехала к вам не как императрица, а запросто, чтобы побыть у вас.

– Боже мой! – прервала ее императрица-мать и поцеловала в лоб. – Я и сама не буду нисколько церемониться и приму вас как дочь. Жена императора будет запросто обедать у матери императора.

Жозефина была гораздо менее внимательна к императрице-матери, нежели Мария Луиза, и в этом случае у нее были дурные советники. Добавлю еще, что император не всегда показывал своей матери столько заботливости, сколько желал бы сам, но всегда оскорблялся, когда узнавал, что с нею обходились дурно.

Глава LVII. Заговор генерала Мале

После превосходного сочинения графа Филиппа Сегюра я не могу, да и не имею надобности описывать подробности похода в Россию. Армия наша находилась в Москве, и – трудно поверить этому – офицеры наши смеялись там, танцевали, играли комедии!

Между тем русские армии сближались от берегов Буга и Финского залива. Молдавская армия угрожала отрезать нас от сообщения с Варшавой. Мы начинали пробуждаться от сна, и пробуждение было ужасно.

Император принял все предосторожности, чтобы пагубные известия не доходили до Парижа, но это было тщетно: там получали письма, туда приезжали курьеры. Мы с архиканцлером сказали однажды друг другу, что эти сбивчивые, темные известия были гораздо вреднее, нежели бюллетени искренние и правдивые, каким был первый после отступления из Москвы. В Париже гнездились тогда недовольные, потому что они есть во всякое время. Полиция присматривала за ними, но с какого-то времени она выглядела как будто спящей: всегда распахнутые глаза ее стали часто смыкаться, и, правду сказать, со времени удаления графа Дюбуа парижская полиция управлялась чрезвычайно дурно. Неопровержимым доказательством этого служит странное событие – заговор генерала Мале.

Когда в истории нашей со временем будут читать, что однажды в Париже совершенно неожиданно, без малейшего повода к тому, некий человек в одиночку едва не ниспроверг правительство и не учредил новый порядок, хоть этого никто не требовал и не желал, такому рассказу, конечно, не поверят. А если добавят, что тот же человек сам взял под стражу министра полиции и его заместителя, то внуки наши станут говорить своим прабабушкам: «Ах, бабуля, вечно ты рассказываешь!»

Но всё это случилось 23 октября 1812 года. Чтобы поняли значение такого происшествия, надобно начать его несколько издалека.

Когда император находился в Байонне (в 1808 и 1809 годах), Дюбуа, всегда внимательный к брожениям умов в Париже, бодрствовал с еще большей строгостью. Тогда и Фуше был еще министром. Вдруг префект полиции получил известие, что составляется заговор, и он даже на таком этапе, что может внушать беспокойство. Руководителями заговора были генералы, принадлежавшие к Рейнской армии: генерал Мале, генерал Лагори, некогда адъютант Моро, и еще один, вовсе безвестный; они-то взялись низвергнуть империю. Но заговор их имел скрытую причину, и в окрестностях его было очень мало войск – начиналась Испанская кампания. И даже гвардия шла к Пиренеям. Известно, что император всегда чувствовал какую-то недоверчивость к тому, что называл он хвостом Робеспьера, и поручил всем блюстителям безопасности, особенно в Париже, надзирать за этой частью населения. Граф Дюбуа, удивительно проницательный и далеко оставивший за собой всех прежних начальников парижской полиции, быстро сообразил, что Мале не один является руководителем этого предприятия. Хотели восстановить республику и при ней трех консулов. А кого делала нашими шестью повелителями будущая республика? Это осталось малоизвестным, но, говорят, что одним из консулов назначили герцога Отрантского, другим – господина Талейрана, а третьим, но по достоинству первым консулом, хотел быть генерал Серван, бывший военный министр, которого не без основания называли маркизом Серваном до революции, потому что он и был маркиз. Но он не хотел оставаться только дворянином: титул диктатора или первого консула казался ему приличнее, и он вздумал опрокинуть кумира Франции, чтобы сесть на его место.

План хоть куда, и исполни генерал Серван его удачно, он прослыл бы искусным человеком; при неудаче же он остался только глупцом. Впрочем, и глупцом он был не вполне, потому что умел вовремя удалиться. Он хотел выполнить свой план во время первого похода против русских, но успехи Наполеона помешали ему. Вторая попытка его должна была осуществиться тотчас по выступлении из Парижа шести тысяч гренадеров старой гвардии, отправлявшихся в Байонну. Тогда-то граф Дюбуа и раскрыл всё это дело, которое уже приближалось к развязке. Оно было представлено императору вместе с именами заговорщиков. Император прежде всего не велел производить процесса без своего участия. По приезде в Париж он вычеркнул своей рукой всё, что походило на осуждение. Но явно было, что его хотели убить, потому что в первом деле генерала Мале говорилось о «похищении» императора во время одной из его поездок в Мальмезон, а можно сообразить, что значит похищение Наполеона. Однако он простил всё, и виновные были только отправлены в Южную Францию и в Италию. Что касается генералов Мале и Лагори, их поместили в больничный дом: Мале к некоему Дюбюиссону; для последнего, конечно, было несчастьем иметь под своим кровом такого человека.

Вечером 22 октября Мале играл в шахматы с одним священником, который нисколько не разделял его мнений; но когда надобно бывает вооружиться против могущества, неприязненного обоим, тогда перед ярким цветом сильной решимости исчезают все оттенки, и это очень понятно. Если загорится дом и я увижу, что мне надобно носить воду для тушения пожара, стану ли я рассуждать, что этот дом принадлежит моему врагу? Я живу в этом доме, в нем сгорит мое дитя, если я не подам помощи, – и я помогаю. Генерал Мале думал, что надо спасать Францию, и священник, аббат, которого звали Лафон, думал то же. Вот где крылась причина доверия к нему генерала Мале. Он сказал аббату Лафону, что надеется, что он, человек нисколько не важный, да еще находящийся под стражей, завтра утром переменит состояние всех дел в Европе. Однако он обманул и священника, сказав, что император умер и известие об этом дошло до него накануне вечером; архиканцлер теперь постарается удержать в тайне такое важное известие как можно дольше, но Сенат и Законодательный корпус созваны к 25-му числу. Мале прибавил с самым прямодушным видом, что это, вероятно, делается для признания императором Наполеона II.

– Вот для чего нам надобно спешить, – сказал он. – Французскому народу прежде всего нужно свободное суждение. Надобно, чтобы он мог сказать, хочет или не хочет он этого ребенка.

Аббат Лафон имел свои намерения и тем охотнее одобрил генерала Мале, что счел его сумасшедшим. Он говорил сам себе: пусть этот безумец проложит путь; мне все равно идти по его трупу, куда я хочу; дадим ему волю, а после запрем его, если другие не убьют раньше этого молодца.

Генерал Мале – человек столь необыкновенный, что надобно представить портрет его со всеми подробностями. Жизнь и смерть его равно достойны внимания, и обе составляют драгоценный материал для истории.

Карл Франсуа Мале происходил из благородной семьи, проживавшей в Доле, во Франш-Конте, и принадлежал к военному дворянству. Он родился 28 июня 1754 года; следовательно, к моменту заговора был уже не молод. Военное поприще свое он начал мушкетером, служил с шестнадцати лет и вышел в отставку, когда переформировали весь корпус. Хотя он был еще очень молод, он не поступил на действительную службу и, получив чин капитана кавалерии, удалился в Доль, где и жил до самой революции.

В то время новые философические идеи делали во Франции большие успехи – головы молодых людей кружились от них. Мале стал страстным приверженцем нового порядка и потому одним из первых был назначен командиром в батальон волонтеров, которые послужили основой нашей превосходной армии. Он отличился и доказал не только свою храбрость, но и военные дарования, так что, когда император присоединил к себе многих инакомыслящих генералов, Мале был в их числе. Он участвовал в Неаполитанском походе с генералом Шампионне, потом с Массена. Массена в нескольких своих донесениях говорил о нем с похвалой, вверил ему важный пост, сделав комендантом Павии. Но взгляды Мале были республиканскими в большей степени, нежели император допускал это в армии, и когда он стал проповедовать радикализм, его отставили и не дали должности. Так в 1809 году он вступил в заговор, зачинщиком которого был генерал Серван. Его взяли под стражу и могли бы не без причины расстрелять; но император был милосерден, сколько бы ни говорили глупостей на этот счет: никогда не придавал он смерти, если мог помиловать. Мале только остался под стражей.

Во время этого заключения встретился он с генералом Лагори, бывшим начальником штаба и адъютантом Моро, и с генералом Гидалем, также известным своими республиканскими взглядами. Мале сблизился с ними.

И вот Мале играет роль, которой нет другого примера в истории! Человек сидит в тюрьме и мечтает ниспровергнуть трон властителя, самого высокого могуществом, самого великого гением. И кто же этот человек, одним движением почти уничтоживший империю? Безвестный, ничтожный по своему влиянию. Как же страшен был для Наполеона час, когда он увидел, что можно погубить его, да еще в такое время, когда ничто не показывало опасностей, окружавших его после!

Двадцать второго октября Мале находился в одном из больничных домов, на улице Шарон в предместье Сент-Антуан. Он провел вечер, играя в шахматы с аббатом Лафоном, который тем не менее совсем не разделял его взглядов. Мале был задумчив и в самом деле не мог не задумываться, потому что план его уже был готов, и он хотел исполнить его в ту же ночь. Когда все разошлись по своим комнатам, Мале сошел в сад, перелез через стену и наконец был свободен, мог действовать. Но он был еще один, одиночка! Шел уничтожить человека, который даже своим именем заставлял трепетать Европу.

Первым делом Мале стало найти себе войско; он знал, что с войсками явятся деньги, а деньги дадут опять войска и так далее. Труднее всего достать первые сто тысяч франков или первую тысячу человек. Мале явился к полковнику одного из двух полков парижской гвардии и убедил его, что император умер под Москвой 7 октября. Тот сразу поверил ему.

Оттуда Мале бросился в казармы десятой когорты, где нашел батальонного командира Сулье и показал ему подложное постановление Сената, которым империя объявлялась низвергнутой, а генерал Мале назначался парижским комендантом. Господин Сулье, видно, очень желал верить всему этому, потому что тотчас велел своим солдатам стать под ружье и лично повел их к ратуше, которой овладел без всякого сопротивления.

Фрошо был тогда за городом и возвратился в Париж не раньше десяти утра, когда все уже готовились к принятию временного правительства. Приготовления были почти окончены, и бедный Фрошо подумал, что всего лучше ему возглавить их. Бедный, бедный Фрошо! Разве не должен был он сказать себе: но если император умер, то остается одно – воскликнуть «Да здравствует Наполеон Второй!»? Но он не подумал об этом, и мне страх как досадно за него, потому что ему пришлось отвечать перед тем, кто не любил прощать таких оскорблений.

Найдя себе войска, Мале тотчас освободил из тюрьмы генералов Лагори и Гидаля и распределил между ними роли. Генерал Гидаль отправился в префектуру полиции, а генерал Лагори – в министерство внутренних дел.

Нельзя было упрекнуть Савари, тогдашнего министра, в том, что он ленился и мало занимался своим делом. Часто он проводил ночи за составлением депеш для императора, и в эту самую ночь, 23 октября, он писал почти до рассвета. Только лег он в постель – или даже еще не ложился, – как к нему вошел камердинер его, дрожащий и бледный.

– Ах, ваше превосходительство! – сказал он. – Вас идут взять под стражу!

– Меня под стражу?! – вскричал герцог.

– У нас полон двор солдат, ими командует какой-то генерал, и они говорят, что пришли арестовать вас! Они поднимаются по парадной лестнице, а я прибежал, потому что, может быть, у вас есть опасные бумаги.

Бедный малый задыхался и был мертвецки бледен. Я в тот же самый день видела несчастного и могу сказать, что даже через двенадцать часов он оставался очень бледным.

Услышав, что его идут взять под стражу, герцог Ровиго вообразил, что это не иначе как по воле самого императора; поэтому он и не думал защищаться и не хотел даже скрыться: удар, столь неожиданный, жестоко поразил его. Когда дверь отворилась, он увидел перед собой человека и подумал, не во сне ли видит его: это был генерал Лагори. Герцог знал, что тот сидит в тюрьме Ла Форс, а тут видел его со шпагою и в генеральском мундире. Все, что происходило перед его глазами, произвело на него действие, подобное удару электричества. Он видел не видя и слышал не слыша.

– Ну, ты удивлен, что видишь меня, не правда ли? – сказал Лагори.

Удивление было не тем словом. Может быть, в языке и нет слова, которое выразило бы, что происходило тогда в голове герцога Ровиго. Он сам засадил Лагори в тюрьму, а тут видел его во главе солдат, пришедших взять под стражу его самого.

– Император умер! – сказал Лагори. – Народ, наконец, сам выбирает себе правителей.

Надобно отдать Савари справедливость. Услышав известие о смерти императора, он почти без чувств упал на стул, стоявший подле, и несколько секунд не видел и не слышал ничего: Савари истинно любил императора.

Однако по мере того как прояснялись его мысли, в душе его происходило новое волнение, он видел, хоть еще и не был убежден в этом, что дело нечисто, но оно исполняется и может иметь пагубные следствия. Император мог умереть при отступлении из России, но так ли должны были узнать об этом его министры? Это замечание, очень справедливое в основании своем, заставило его усомниться во всем, и он с твердостью сказал об этом Лагори.

– Лагори! – добавил он. – Мы вместе жили на бивуаках, вместе и в одних бивуаках окуривались неприятельским порохом… Надеюсь, ты не забудешь этого и не позволишь убить меня как собаку…

При слове убить Лагори вздрогнул, потому что он был честный человек.

– Кто говорит о смерти? – сказал он в волнении.

– Да все вокруг меня! – ответил герцог, устремляя на него строгий взгляд, который заставил Лагори потупить глаза. – Сверх того, – прибавил герцог Ровиго, – я спас жизнь твою, Лагори, во время дела Моро; надеюсь, ты не забудешь этого.

Лагори не ответил ничего, но он быстро подошел к Савари, взял его за руку и сжал ее почти судорожно. В самом деле, они были все как будто в бреду горячки. Наконец герцога Ровиго бросили в наемный кабриолет и отвезли в Ла Форс, где он с величайшим изумлением увидел господина Пакье, который так же мало понимал всё это непостижимое приключение, как и министр полиции. В довершение нелепости всей этой истории смотритель тюрьмы не хотел принимать их как взятых под стражу…

Между тем Мале отправился к генералу Гюлену, который в отсутствие Жюно, парижского губернатора, бывшего тогда в России, начальствовал войсками в Париже и Первой дивизией. Гюлен не знал генерала Мале, который был уже в комнате подле спальни Гюлена, бывшего в тот момент в постели со своей женой. Когда ему сказали, что какой-то генерал спрашивает его, Гюлен встал и в одном шлафроке вышел в ту комнату, где был Мале, который тотчас приступил к делу и объявил ему о смерти императора и об учреждении нового правительства. Гюлен поглядел на Мале и тотчас увидел, что это обман, но он был один во внутренних своих комнатах, а Мале говорил о войсках, приведенных им с собой Гюлен в ту же секунду решился поступить сообразно делу, потому что он был человек с умом и сильной волей. Только ему надобно было бы употребить свои кулаки и свою физическую силу[233]233
  Генерал Гюлен был шести фунтов ростом и силен по соразмерности такого тела; Мале был маленький человечек, которого он легко смял бы.


[Закрыть]
, и он вздумал испугать этого пришельца и, сделав вид, что рассматривает постановление Сената и назначение Мале, подошел к своему бюро, будто для сличения подписи, а в самом деле для того, чтобы вынуть из ящика пару заряженных пистолетов. К несчастью, Мале увидел это по отражению в зеркале, сделал два шага в бедному Гюлену и почти в упор выстрелил в него из пистолета. Пуля попала в левую щеку, Гюлен упал. Мале, думая, что убил его, быстро сошел с лестницы и удалился из главного штаба, который помещался тогда в доме на Вандомской площади. Уходя, он приказал своим солдатам не выпускать никого из дома и сам поспешил к Дусе, начальнику штаба парижского коменданта, занимавшему это место с момента учреждения его, то есть с 1792 года. Тот знал Мале как свою мать, сказал бы Фигаро, и вместо всякого ответа на его болтовню о смерти императора и постановления Сената спросил у него, кто имел власть дать ему свободу, и приказал ему возвратиться в тюрьму.

Пока плац-майор Дусе говорил так, как должны были бы говорить Пакье и Ровиго, Мале соображал, что надобно употребить в дело и второй пистолет, бывший у него в кармане, и попробовать его над головой Дусе. Он уже засунул руку в карман, но тут вошли в комнату два человека, опытные в делах такого рода, и тихонько приблизились к беглому заключенному – старик Лаборд, парижский плац-адъютант, и инспектор полиции Паск. Он-то, по знаку Дусе, схватил генерала Мале под оба локтя, сжал и бросил на пол, да так, что тот не успел еще и достать пистолет. Мале тотчас связали, и Дусе поспешил в дом Первой военной дивизии: там только узнал он всё, что происходило. Гюлен был тяжело ранен, и сначала боялись за его жизнь; однако он скоро вылечился.

Этому призраку заговора хотели после придать важность и уверяли, что Мале имел обширные сношения с иностранцами. Не верю этому нисколько! Молчание его во время процесса доказывает только одно: ему нечего было сказать! Впрочем, довольно с него и того, что он арестовал министра полиции и отослал его в тюрьму, по тому же адресу отправил помощника его и ранил генерал-лейтенанта; всё это сделал он собственной своею мыслью, по собственному побуждению, и, наконец, заставил самого инспектора полиции выворотить себе руки… А этот поступил так, что, право, достоин был быть министром полиции или по крайней мере префектом. Если бы я была императором, я сделала бы это.

Мале связали как настоящего сумасшедшего, и всё дело его тотчас исчезло, как те создания фей, которые они, играя и шаля, воздвигают на пустынном острове и потом разрушают одним дуновением.

После этого поехали отыскивать господина Пакье и герцога Ровиго и водворили обоих в их домах.

В тот день 23 октября, часов в одиннадцать утра, я только что вошла в мою ванную комнату, когда услышала довольно громкий разговор господина Фиссона, секретаря моего мужа, с госпожою Лаллеман. Ванная комната была между нею и комнатою во двор. Госпожа Лаллеман отворила дверь и сказала мне:

– Милый друг! Понимаете ли вы, что говорит господин Фиссон? Для меня это арабская грамота.

– А что такое? – спросила я. – Не известие ли из армии?

– Правда, что это известие, – сказала госпожа Лаллеман, – только не из армии, и оно не страшное, а странное… – И она захохотала. Потом, отворив дверь, она велела господину Фиссону говорить со своего места и стала так, чтобы видеть, какое действие произведет это на меня.

– Я говорил госпоже Лаллеман, сударыня, – начал Фиссон, сам веселясь своим рассказом, – что герцог Ровиго был отвезен в Ла Форс сегодня утром в семь часов, в одно время с бароном Пакье; что их отправил туда генерал Мале; что теперь сам он в Тампле или не знаю где, а генерал Гюлен ранен пулею в лицо…

– Что за вздор! – вскричала я, не видя в его рассказе ничего кроме глупой шутки, потому что для меня весть о министре полиции в тюрьме Ла Форс казалась явной нелепостью. Но когда я уже не могла сомневаться, что всё это случилось действительно, признаюсь, я долго не могла опомниться от изумления. Так изумились и все. Это странное приключение привело в онемение всех парижан, кроме двух главных героев его. Они сделались от него только любезнее, милее. Ровиго, правда, беспокоился не много, равно как и Пакье; однако они не показывали этого и делали очень хорошо, потому что император, по возвращении своем, не сменил никого, кроме нашего доброго Фрошо, который был виновен только в одном: поверил слишком поспешно, что император так же смертен, как и всякий другой… Но кто хорошо знал придворный мир и его интриги, тем было ясно, что герцог Ровиго лишился прежней благосклонности. Да и барон Пакье видел себя удаленным от красной мантии, на которую давали ему право его ум, юридическое дарование и, могу сказать даже, его имя.

Что касается генерала Мале, право, нельзя не пожалеть о нем, особенно сопоставляя горестный его конец с этим блеском, каким всегда окружает человека необычайная смелость. Безумие его кажется только дерзостью, и жалеешь, зачем не употреблено оно лучше… Нарядили военный суд; судили быстро и единогласно приговорили к смерти Мале, Гидаля и Лагори. Весь процесс продолжался три ночи и два дня. Мале был неизменно мужественен, не сказал и не сделал ничего предосудительного.

«Я хотел истребить деспотическое могущество Наполеона над целым светом, – сказал он своим судьям. – Объявляю это; к чему же все ваши словопрения? Повторяю, что у меня их нет».

Его и соучастников его приговорили к расстрелу. В три часа пополудни 27 октября вывели их на Гренельскую площадь. Мале шел твердым шагом к тому месту, где ожидали их солдаты.

«Как они молоды!» – сказал он, глядя на бедных новобранцев, которые готовились умертвить его.

Осужденных поставили рядом, друг подле друга, и плутонг должен был выстрелить во всех них разом. После первого залпа Мале остался на ногах, его ранили, но не смертельно. При втором выстреле он упал, но еще был жив! Наконец солдаты принуждены были добить его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю