Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 96 страниц)
Глава XXIV. Военные победили – возвращение порядка и общей безопасности
Зима 1800 года оказалась чрезвычайно блестящей в сравнении со всеми предшествовавшими. Общественное доверие возвращалось; все глядели на Бонапарта, и это был взгляд привязанности к нему. Какую будущность приготовлял он себе! Сколько препятствий низверг! Как любили его… Да, его любили тогда, любили почти везде, а где не было любви, там были удивление или доверие. Эмигранты возвращались во множестве. Он обходился с ними удивительно хорошо, и если случались какие-нибудь отягощающие притязания со стороны Фуше, то, обращаясь к Первому консулу, быстро получали справедливость. Я говорю сущую истину.
Знаю, что найдутся люди, которые, читая мою книгу, бросят ее с досадой; но, может быть, эти люди и были больше всего обязаны Наполеону. Что же касается меня, я говорю о нем сообразно каждой эпохе. Перо мое повинуется только чувству, которое заставляет меня показывать Наполеона таким, каким я его видела и судила о нем. Думаю, что имею право на это, потому что, кажется, нет другого зеркала, лучше моей памяти способного отражать его во все периоды его жизни. Не всегда найду я одинаково чистые краски для изображения его, но и тогда, как теперь, скажу то, что чувствовала, скажу о нем истину. Наполеон для многих есть лишь иллюзорное воспоминание; для меня, напротив, все реально в нем. Блестящие этапы его славы и его ошибок представляются мне явственно: золотое облако, окружающее первые, и траурный креп, прикрывающий вторые, не скрывают от меня ничего.
Успехи Массена со времени блестящего Цюрихского дела отдалили опасность на некоторое время, но не истребили ее. Первый консул знал это очень хорошо. Жребий Франции снова был в опасности. Австрия, раздраженная столькими поражениями, решилась сделать последнее усилие и раздавить нас. Генерал Массена долго сопротивлялся австрийцам, имея втрое меньше сил, и отступил к Генуе, где вскоре оказался заперт с пятнадцатью тысячами солдат и стотысячным населением и где пятьдесят два дня выдерживал осаду, которая должна прославить имя его больше побед[44]44
Подробно об этой знаменитой осаде читайте в «Консульстве» Адольфа Тьера, выпущенном издательством «Захаров» в 2012 году. – Прим. ред.
[Закрыть]. Храбрый Сюше, отделенный от своего главнокомандующего, отступил к Ницце с несколькими полками, которые под началом его, Сульта и Компана совершили чудеса мужества и военного искусства. Но почти все выходы из Италии были свободны, и австрийцы, предводительствуемые Меласом, готовились заставить нас оплакивать прежние успехи, тогда как генерал Отт продолжал блокаду Генуи и держал взаперти победителя австрийской армии.
В таких обстоятельствах Первый консул решился на одно из предприятий, которые достойны только гения. Совершен переход через Сен-Бернар. Наполеон видел, что он почти невозможен, но победил. Он указал своею могучею рукой на ледяные вершины, и препятствия исчезли. Все сделалось возможным благодаря людям, дарования которых умел оценить и угадать проницательный взгляд его. Генерал Мармон, начальник артиллерии, изобрел средство перетаскивать пушки по склонам самых ужасных скал: их клали в выдолбленные наподобие футляров деревья и таким образом втаскивали на вершины. Газеты много писали об этом знаменитом переходе; поэзия прославляла его, живопись изображала; но ничто не может дать теперь о нем верного понятия тем, кто не участвовал в самой экспедиции. Следовало тогда же читать письма из Милана, Сузы, Версейля, писанные теми, кто, перейдя через Альпы, еще раз завоевал прекрасную Италию. У нас, по счастью, было много друзей в этой армии, выполнявшей самый обширный план, когда-либо зарождавшийся в голове человека.
Все наблюдали эту победу, и общий энтузиазм выражался с необыкновенной силою, которая во Франции сообщалась матерям, сестрам, женам и друзьям, получавшим известия из армии. Когда мысль моя переносится к этой эпохе, воскресают чувства, каких уже я не знала после… разве однажды еще, и я скажу, когда именно. Но весна 1800 года!.. Может быть, мои шестнадцать лет так ярко раскрашивали картину, бывшую перед очарованными глазами… Может быть, и я даже хочу верить этому. Но зачем гнать от себя очарование? Оно проходит слишком быстро.
Между тем как французы вступали в Италию, генерал Моро, тогда любивший отечество, прославлял свое имя на берегах Рейна. Переход через эту реку, взятие Фрейбурга, Меммингена, множество битв, где австрийцы потеряли больше двадцати пяти тысяч человек убитыми и ранеными, – вот следствие тридцатитрехдневного похода. О, если бы Моро так действовал всегда, отечество гордилось бы им!
Париж во время похода на Маренго, можно сказать, опустел. Не только армия сама по себе совершила значительный маневр и увлекала многих, но и вообще от Парижа до Турина дорога была заполнена людьми, которые по личным или общим отношениям старались скорее получить новости. Впрочем, ожидание оказалось непродолжительно. Главная армия под предводительством Первого консула перешла через Сен-Бернар 20 мая, а известие о победе под Маренго получили в Париже 21 июня. Новость эта произвела такое впечатление, что пятипроцентные облигации повысились в цене от двадцати девяти до тридцати пяти франков. Накануне 18 брюмера они и вовсе были по одиннадцати франков.
В тот день, когда пришло известие о Маренгской победе, мы гостили за городом. Дом, где мы жили, находился в удалении, а из Парижа никто, кроме нас, не приезжал; мы, таким образом, не знали ничего, возвращаясь в столицу, и внезапно обнаружили весь восторг, всю безумную радость жителей предместий, всегда пылко и открыто выражающих свои чувства. От заставы мы встретили по крайней мере двести огней, зажженных в честь большой радости, народ плясал вокруг них и кричал: «Да здравствует республика! Да здравствует Первый консул! Да здравствует армия!» Все обнимались и поздравляли друг друга, как с личным семейным счастьем! Там, где прежняя площадь Бастилии представляла собой перекресток, народу толпилось еще больше. Из Сите, из Сен-Жака, с площади Мобер переправлялись в лодках за новостями в ту часть Парижа, где было легче получить их. Пользуясь прекрасной погодой, мать моя хотела возвратиться домой как можно позже и велела своему кучеру ехать не через Сен-Дени, что было бы для нас прямой дорогой, а через предместье Сент-Антуан и потом через улицу Комартен, по бульварам. Хорошо, что она придумала это, потому что мы насладились истинно прекрасным зрелищем: мы видели, как радуется и торжествует признательный народ!.. Да, в эти минуты, столь живо памятные для меня, парижский народ узнал вдруг о своем освобождении и своей славе, он был признателен и любящ!
Карета наша ехала медленно, и мы слышали все, что говорилось в толпе.
– Видел ли ты, – сказал кто-то, – что пишет он другим консулам? Я надеюсь, французский народ будет доволен своею армией. Вот человек!
– Да, да! – закричали со всех сторон. – Мы довольны!
И крики Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт! снова и снова с упоительным восторгом раздавались на улицах, площадях и перекрестках Парижа.
Мы с Альбертом разделяли общий энтузиазм и восторг. Маменька была спокойнее нас и довольствовалась только немногими движениями головы в знак согласия, но без всякой пылкости выражения.
– Увидим после, – сказала она. – Моро тоже совершил великие подвиги, но о них не говорят. После ссоры своей с Бонапартом она стала несправедлива к нему. Я и брат заметили это смеясь.
– Может быть, – ответила она спокойно.
Я уже сказала, что зима 1800 года оказалась чрезвычайно блестящей. Люсьен Бонапарт, будучи тогда министром внутренних дел, жил в доме министерства и давал там прелестные праздники в галерее, нарочно для балов построенной. Галерея эта прекрасна, разве немного узка; но вообще сообразна своему назначению и представляет идеальное место для празднества.
На одном из этих балов, куда маменька иногда привозила меня, я увидела прелестную госпожу Мешен, которая сделала тогда в Париже много шуму и была и в самом деле прекрасна. Она только что возвратилась из Италии. На балу у Люсьена она была одета просто, если судить по нынешней моде; но тогда наряд ее мог показаться странным. На ней было платье из индийской кисеи, чрезвычайно тонкой, с множеством складок, которые драпировались вокруг талии и закрывали отчасти руки и грудь. На голове красовался тюрбан из белой кисеи, еще более тонкой, нежели кисея платья; из-под тюрбана едва виднелось несколько пепельных локонов, и все это представлялось каким-то неземным облаком. Золотая повязка на лбу показывала, что вы видите не алебастровую статую; а иначе в самом деле удивительная белизна лица и рук могла бы обмануть кого угодно. Госпожа Мешен отличалась высоким ростом и совершенною стройностью; глаза ее были огромны и прелестны; черты лица очаровательны. Она буквально поразила меня. Я воображала, что передо мною какое-то очаровательное видение. Когда я шепнула об этом маменьке, она сначала засмеялась, но потом согласилась со мной. Странно, что, несмотря на все прошедшее с тех пор время, я совершенно живо помню госпожу Мешен и, кажется, точно нарисовала портрет ее. Между тем я видела ее после один только раз.
Госпожа Бонапарт обыкновенно садилась в глубине галереи и принимала уже вид особы царственной. Все женщины подымались при входе ее на бал и при выходе с бала. Добрая, простодушная Кристина шла за нею с нежной улыбкой на губах. Тогда часто подчеркивали, что если одна из них жена Первого консула, первого сановника республики, то другая – жена брата его, и что Жозефина могла бы соединить приличия светские с фамильными, подав руку Кристине, а не заставлять ее идти впереди или позади себя. Но Кристина была госпожа Люсьен, а это имя не пробуждало никакого доброго чувства в душе Жозефины: между ней и Люсьеном не прекращалась смертельная война.
Впрочем, внешне госпожа Бонапарт была очень добра и с Люсьеном, и с его женою, демонстрируя все знаки дружбы и совершенного простодушия. Смешно, но Люсьен никогда не замечал этой атмосферы превосходства. Мягкосердечная Кристина часто плакала от унижения, но не хотела раздражать своего мужа, который тотчас устроил бы сцену в Тюильри, и Первый консул поддержал бы его, потому что от всей души любил Кристину с тех пор, как узнал ее превосходные качества.
Это обращение к зиме 1800 года заставило меня отдалиться от эпохи наших побед: возвращаюсь к ней, и теперь будем мы переходить от одной победы к другой… Дорого заплатим мы за это счастье!.. Но за такую цену можно и пострадать.
Вскоре дошло до нас известие, доказывавшее неискоренимую враждебность Англии по отношению к нам. Двадцатого июня в Вене был подписан трактат между Австрией и Англией. В нем было подтверждено, что ни одна из этих держав не заключит мира отдельно, а Англия ссужала Австрии два миллиона фунтов стерлингов, хотя в то время мы поражали австрийцев на всех пунктах. Такая непоколебимость, даже в несчастье, кажется мне чем-то высоким. Наконец, 15 июля в Мюнхене заключили перемирие между Австрией и Францией относительно Германии, а в Маренго – относительно Италии.
Между тем Франция росла в силе и величии. Доверие к Первому консулу было всеобщим. Торговля оживала надеждами; духовенство провидело время, когда ему будут покровительствовать; дворянство и финансисты ясно видели, что с Наполеоном будут иметь великое будущее.
В это время мы испытали большое горе: смерть госпожи Люсьен. Я была так огорчена этим, будто нас соединяли узы тесной дружбы. Конечно, не во всем сблизились мы с нею; но она столько обрела со времени своего приезда в Париж, что все разговоры наши были если не дружескими, то по крайней мере приятельскими. Южное воображение ее, любовь к мужу, верность суждений, все это вместе заставило ее сделать удивительные успехи. Мать моя нежно любила ее и оплакивала горько.
Она была на четвертом или пятом месяце беременности. Говорили, что когда ей угрожали преждевременные роды, за нею не было хорошего присмотра, но что помочь этому могли бы очень легко.
Мы навестили ее накануне смерти. Разумеется, тогда уже никого не принимали, но мы почитались родными. Мы нашли ее в комнате подле спальни. Это помещение предназначалось для того, чтобы дать ей доступ к воздуху: у нее жестоко спирало дыхание. Несчастная лежала на двух тонких матрацах.
– От этого мне легче, – сказала нам Кристина и потом прибавила с тихой и печальной улыбкой, но без всякой жалобы: – Такая постель напоминает мне Сен-Максимен… Я не могу ни спать, ни дышать под этими огромными занавесами и на этих пуховых постелях…
Она при всяком слове взглядывала на мою мать. Оживленные лихорадкой глаза ее были влажны; щеки, особенно одна, с ярким румянцем, как обыкновенно у страдающих болезнью легких, отражали впечатления души ее.
– Ты знаешь, Кристина, – сказала ей госпожа Летиция, – тебе не надо говорить, так приказал медик. Если хочешь выздороветь, надо слушаться его.
Больная покачала головой, и на губах ее появилась улыбка, ужасная улыбка человека, который знает, что между ним и смертью остаются только дни, только часы.
– Лоретта! – сказала мне Кристина. – Подойдите ко мне; я знаю, что постель умирающей не страшна для вас.
Она взяла мою руку: ее рука была чрезвычайно худа, и Кристина тотчас заметила, какое действие произвело на меня пылающее пожатие.
– Ах! – вздохнула она. – Я пугаю вас; не правда ли?..
Не отвечая, я плакала и целовала ее. Она тихонько оттолкнула меня:
– Нет, не целуйте меня: это зараженное дыхание… Когда я выздоровею, как говорит маменька…
Мы уехали, и это свидание было последним – на другой день она умерла. Когда мать моя узнала об этом, она велела заложить лошадей и поспешила в министерство внутренних дел. Люсьен был в Нейли. Мать моя поехала к нему туда, но Жоффр вышел к нашей карете сказать, что Люсьен не в силах говорить даже с сестрами и матерью.
– Я вытащил его из этого несчастного дома, – прибавил он, – привез сюда, где ничто не напоминает ему потери его… Он в ужасном отчаянии!..
Кристина погребена в парке своего поместья Плесси-Шаман. Муж воздвиг ей там памятник из белого мрамора, окруженный решеткой.
Никогда не забуду, как во время страшной болезни матери моей в 1799 году Кристина приезжала к нам с госпожой Летицией, и та хотела взять в свой дом бедную девочку, которую обе они почитали уже сиротою.
Глава XXV. Замужество
Я должна описать теперь эпоху, примечательную в жизни каждой женщины: я хочу говорить о своем замужестве. Оно снова восстановило связи между моим семейством и Первым консулом, и потому я должна дать верный отчет о том, как все это происходило. Мой рассказ больше относится к Первому консулу, нежели к Жюно и ко мне, потому Бонапарт виден тут в свете, ничуть не похожем на тот, что создают лучи его политической и военной славы.
Мать моя жестоко страдала; болезнь, которая позже свела ее в гроб, тяготила ее своими мучениями. Выезжая очень редко, маменька почти целый день проводила в креслах, а вечером принимала друзей, приезжавших развлекать ее. Одною из самых усердных посетительниц ее оставалась госпожа Казо, привязанная к моей матери узами нежной дружбы. Я также сердечно любила дочь госпожи Казо, и редкий день мы не виделись с нею.
Маменька думала тогда выдать меня замуж, и, вероятно, я была бы счастлива. Но госпожа Казо думала иначе, видя страшную разницу в летах моих и того человека, которого маменька желала назвать своим зятем. Грозя пальцем, она говорила мне: «Лоретта! Лоретта! Что за дурачество выходить за старика, годящегося вам в деды?»
Мать моя не любила противодействия в самых обыкновенных делах; можно представить себе, как раздражало ее сопротивление, даже весьма благоразумное, со стороны друга, преданного ей сердцем и любившего меня как свою дочь. Дошло до того, что она под различными предлогами не отпускала меня к госпоже Казо без себя, хотя прежде я бывала у них довольно часто. В этом случае мать моя ошибалась: госпожа Казо могла говорить ей – при мне, а мне – при ней, что предполагаемый брак ей не по сердцу, но, если моей матери не было рядом, строгая добродетель запрещала госпоже Казо рассуждать об этом предмете и она никогда не упоминала о нем.
Жюно тотчас по приезде в Париж поскакал к своему генералу, который был тогда в Мальмезоне. Сколько событий случилось со времени их разлуки! Сколько чудес совершил один человек!.. Приближаясь к нему, Жюно чувствовал, что сердце его сжимается от тысячи разных ощущений, среди которых главным, конечно, была радость, но он испытывал и глубокое уважение, которое не только не вредило (говорил мне он позже) любви его к Бонапарту, но еще и увеличивало ее.
Тогда я не понимала хорошенько слов его, но после уразумела смысл их. Действительно, в то время вокруг Наполеона находилось постоянно пять или шесть человек, чувства которых к нему невозможно описать – это было нечто большее, нежели обычная преданность.
– Ну, Жюно – сказал Первый консул, когда они остались наедине, – как же ты допустил, чтобы эти англичане взяли тебя в плен? Но, судя по тому, что писал ты мне из Марселя, они, кажется, тебя ожидали… И несмотря на ясные приказания мои, Клебер не хотел отпустить тебя? Он, верно, боялся, что вокруг меня будет слишком много друзей… Какая мелочность! Я, конечно, знал, что он не любил меня, но доказывать свою неприязнь такими пошлостями?! А письмо его из Директории? Ты ведь знаешь?
Жюно отвечал, что ему читал это письмо Дюрок за завтраком.
– Впрочем, – прибавил Первый консул, – трагический конец его искупил всё! Счеты с ним все кончены. Я понес большую потерю. Но потеря поистине незаменимая, друг мой, – это смерть Дезе!.. Дезе!.. Вот несчастье для отечества!.. Никогда не утешусь я в смерти Дезе[45]45
Я сама слышала, что император, говоря о Дезе в 1808 году, сказал однажды более чем перед тридцатью людьми, из которых многие были иностранцами: «Дезе – достойнейший из людей, кого я знал. Если б он остался жив, я сделал бы его вторым при себе».
[Закрыть].
Некоторое время Первый консул прохаживался молча: видно было, что он грустит. Но никогда не показывал он своих чувств долго. Повернувшись к Жюно, он скоро сказал с выражением очаровательного добродушия:
– Да! Ну, что же хочешь ты делать? Я всегда говорил, что докажу тебе дружбу мою при первой возможности. Нет ли у тебя каких планов? Хочешь ли ты служить? – Он поглядел на Жюно, наклонившись к нему с лукавым видом и в веселой улыбкой. – Хочешь, я пошлю тебя в Рейнскую армию?
Жюно сделался красен, как гранат, что бывало с ним всегда, если он волновался.
– Разве вы хотите уже отделаться от меня, генерал?.. Впрочем, если прикажете, я поеду к Моро и докажу, что офицеры Итальянской армии не забыли своего дела в Египте.
– Ну, буря начинается! – сказал Первый консул. – Нет, нет, Жюно, ты не оставишь меня. Я уважаю генерала Моро, но не настолько, чтобы одаривать его своими лучшими друзьями. – И он потянул Жюно за ухо так, что оно сделалось длиннее на дюйм. – Жюно! – продолжал он торжественно. – Я назначу тебя комендантом Парижа… Это место для человека доверенного, особенно теперь, и я не могу сделать выбора лучше. Но, – прибавил Бонапарт, продолжая ходить и оглядываясь, чтобы удостовериться, не слышит ли их кто-нибудь, – ты должен подумать, прежде чем примешь это предложение. Надобно тебе постареть десятью годами, потому что если комендант Парижа обязательно должен быть преданным мне человеком, то равно необходимо ему быть чрезвычайно осторожным и обращать величайшее внимание на все, что относится к моей безопасности…
– Ах, генерал! – воскликнул Жюно.
– Постой! – возразил Первый консул. – Говори тише. Да, надобно заботиться обо мне. Я окружен опасностями. Я не думал бы и шевелиться из-за них, если б оставался генералом Бонапартом, который прозябал прежде в Париже. Тогда жизнь моя принадлежала только мне, и я мало уважал ее… Но теперь… Теперь я не принадлежу больше себе… Судьба моя раскрылась передо мной, и она связана с судьбой великого народа: вот почему угрожают и жизни моей. Европейские державы, которые мечтают разделить Францию, не хотят видеть меня на этом пути… – Он нахмурил брови и провел рукою по лбу, как бы желая прогнать докучную идею; потом снова принял совершенно спокойный вид, подхватил Жюно под руку и опять начал говорить: – Я назначу тебя комендантом Парижа, как уже сказал, но ты должен жениться. Это прилично и полезно, и не только для достоинства места, которое займешь ты; я знаю тебя и требую этого для собственной твоей пользы… Где теперь Отелло? – спросил он после довольно долгого молчания[46]46
Отелло был побочным сыном Жюно, родившимся в Египте от молодой абиссинской невольницы.
[Закрыть].
– Остался в Египте, генерал, но я велю привезти его сюда на первом корабле.
Первый консул кивнул в знак одобрения.
– А мать? – спросил он.
– Тоже осталась в Египте. Она под покровительством интенданта армии.
– Хорошо…
Первый консул умолк; он прошел дальше с несколько смущенным видом, необычным для него. Наконец, будто превозмогая себя, остановился подле дерева и, обрывая с него листья, спросил, еще раз оглянувшись кругом:
– А Полина?[47]47
Маргарита-Полина Белиль (Беллилот), госпожа Фурес, фаворитка Наполеона в Египте. – Прим. пер.
[Закрыть] Что с ней сталось? – В голосе его слышалось особенное волнение. – Я узнал, и то из английских газет, – прибавил он с горьким смехом, – что Клебер обходился с нею дурно после моего отъезда… Видно, что моя привязанность к ней оказалась поводом к преследованию!.. Все, кого любил я, имели несчастье не нравиться ему…
Жюно не отвечал. Ему казалось, как он потом говорил мне, что нельзя было обвинять Клебера, так недавно трагически погибшего, и потому он хотел смолчать.
– Разве ты не слышишь? – сказал Первый консул громко и с досадой. – Спрашиваю еще раз: правда ли, как утверждают англичане, что этот человек был зверем с такой доброй, любезной женщиной?
– Все это время я был далеко от генерала Клебера, но знаю, что он в самом деле обходился с Беллилот дурно. Когда ей понадобился паспорт, его достал ей Деженетт; а иначе, я думаю, главнокомандующий заставил бы ее ждать долго, – тут Жюно невольно усмехнулся.
Наполеон, однако, понял это иначе: он схватил Жюно за руку, так что на ней остались следы его пальцев, побледнел и сказал дрожащим от гнева голосом:
– Как? Что хочешь ты сказать? Неужели он…
Жестокая буря чувств помешала ему говорить. Не любовь и даже не воспоминания привели его в это ужасное состояние: одна мысль, что Клебер мог быть наследником его в любви госпожи Фурес, лишала его рассудка[48]48
Если бы Жюно нравилось огорчать человека, любимого им больше всего в мире, он имел тут прекрасный случай, и Бурьен знает это лучше всех. Но поведение госпожи Фурес заслуживало одних похвал. Я скоро буду говорить о ней пространно, ибо знаю многие малоизвестные подробности об этой особе.
[Закрыть].
Жюно спокойно отвечал, что госпожа Фурес встретила со стороны Клебера только препятствия в получении паспорта, так же, впрочем, как и все, кто хотел оставить Египет. И повторил, что Деженетт с удивительным радушием помог ей получить все, что было нужно, и показал себя в этом случае, как всегда и везде, обязательным и добрым человеком.
Первый консул тотчас успокоился и обратил разговор к тому, что касалось Жюно. Он долго объяснял, как хотелось бы ему, чтобы Жюно пользовался всей властью парижского коменданта; советы его были советами отца сыну. Замечательный разговор их продолжался более часа. Я не упоминаю о многих равно занимательных частях этого разговора, но через столько лет память моя сохранила только то, что прямо относится к Жюно и ко мне; а я приняла строгое правило не повторять речей Наполеона наобум, если не знаю или не помню их достоверно. Все слова такого человека важны. И особенно мы, кто были вблизи него так долго, мы еще больше других обязаны передавать тщательно все, что относится к нему.
Жюно по приезде в Париж не обзавелся домом. Он еще не был уверен в своем назначении и почитал бесполезным устраиваться, потому что приказ ехать куда-нибудь мог расстроить все в одну минуту. Он жил у Мео, очень хорошего ресторатора и владельца гостиницы. Всегда внимательный к своему семейству, Жюно вызвал в Париж сестру, брата, зятя и одного из дядей. Все они жили у Мео – и Жюно был счастлив. Первый консул объявил ему, что в должности коменданта он должен вести себя сообразно своему чину и жить в своем доме. Жюно тотчас велел искать себе квартиру. В Париже была, вероятно, тысяча домов и в Сен-Жерменском предместье, и в квартале Шоссе д’Антен, вновь отделанных и симпатичных, но, не знаю как, ему отыскали дом на улице Вернейль (в самой заброшенной, грязной ее части), и он снял его в минуту рассеянности. Дом меблировали и приготовили меньше чем в три недели. Жюно поселился в нем летом 1800 года. Он разместил прелестные экипажи в своих каретных сараях, прекрасных лошадей – в своих конюшнях, лучшие бургундские вина – в своем погребе[49]49
У Жюно была страсть: ему служили только бургундцы. Хорошо, если бы земляки его имели это преимущество при одинаковых
с другими людьми способностях; но часто это было дурачье, и только имя давало им право на внимание Жюно. Дом на улице Вернейль также стал доказательством этого. Сыскал его бургундец, и управлял им бургундец. Может быть, все они благодарили Бога за это, но ни один не думал ни об удовольствии, ни о пользе Жюно, ни о порядке в его доме.
[Закрыть], и потом начал искать себе жену.
Первый консул сказал ему: «Особенно постарайся жениться на богатой». – «Очень хорошо, – думал Жюно, – только надобно еще, чтобы она понравилась, а наследницы почти все страшны как черти».
Однажды утром приехал он к одной даме, нашей приятельнице, и говорил о приказании Первого консула и собственном своем намерении жениться и наконец устроить свою домашнюю жизнь, чего давно желал.
– Были ли вы у госпожи Пермон? – спросила общая наша знакомая.
– Нет, и упрекаю себя за то каждый день. Но что значит ваш вопрос?
– То, что ее дочь, мне кажется, была бы для вас лучшей невестой.
– Ее дочь?! – воскликнул Жюно. – Она была ребенок, когда я отправился в Египет.
– Теперь это уже не ребенок, а девушка шестнадцати лет. Я стараюсь, чтобы она вышла замуж; но мать ее так занята глупым браком дочери с одним человеком, который годится ей в отцы, что третьего дня, когда я рассказывала ей о моем намерении, она не хотела ничего слышать. А я говорила о прекрасном молодом человеке, потомке одной из лучших фамилий Франции.
– Но какое же дело до всего этого мне? – спросил Жюно, смеясь. – Вы говорите о девушке, вокруг которой двадцать искателей; а я не люблю такого соперничества. Девица Лулу – кажется, так звали ее, – верно, создание прихотливое, избалованное, несносное. Нет, нет, покорнейше благодарю!
И он убежал.
От госпожи д’Орсе Жюно поехал к другой даме, тоже нашей знакомой. Это была женщина любезная, остроумная, но не злая. Она часто ездила к моей матери, которая очень любила ее. Сама обладая превосходными данными, она старалась выгоднее оттенять все мои достоинства, когда мы выезжали вместе. Такие знаки дружбы приятны женскому сердцу, и я всей душой была привязана к госпоже Гамелен.
Едва приехав к ней, Жюно начал говорить, что ищет себе жену.
– Ах! – сказала госпожа Гамелен. – Как бы я желала, чтобы вы женились на одной знакомой мне девушке. Жаль, что она скоро выходит замуж; нечего и думать об этом.
– И вы не можете мне сказать ее имени, потому что она выходит замуж?
– О, почему же не могу! Вы знали ее, когда она была ребенком. Это девица Пермон.
Жюно расхохотался. Я как будто преследовала его. Но ему были известны откровенность, ум и непринужденность госпожи Гамелен, которая произнесла мое имя с особенным чувством, и потому он начал расспрашивать ее обо мне. Она отвечала как женщина веселая и остроумная.
– Почему же не были вы у ее матери по приезде в Париж? – спросила она, видя, что Жюно глядит в сад с рассеянным видом.
– Не знаю, – отвечал Жюно, – но, кажется, я хорошо сделал, потому что влюбившись в вашу молоденькую приятельницу…
– Ну и женились бы на ней. Ведь вы хотите жениться.
– Но вы сами сказали, что госпожа Пермон очень желает выдать свою дочь за господина В., а если она желает, то это так и будет. Я знаю несговорчивость ее; я видал этому примеры, которых не забуду никогда.
Жюно настолько заинтересовался словами госпожи Гамелен, что в тот же день поехал к одной особе, которая очень хорошо знала нас, и осведомился не только обо мне, но и о намерении матери моей касательно моего брака. Тут сомневаться было не в чем: мать моя очень желала этого. Жюно тотчас принял решение: он должен был ехать к моей матери на другой день вечером вместе с госпожой Гамелен, но извинился под каким-то предлогом, разумеется, выдуманным.
В это время мать моя болела. Брат и я всячески старались усладить скуку ее уединения. Все друзья наши: госпожа Казо, госпожа Лостанж, госпожа Висконти, госпожа Летиция Бонапарт, госпожа Жозеф, госпожа Леклерк, госпожа Бачиокки и множество добрых знакомых каждый день сменялись, помогая мне и брату заставить мою бедную мать не вспоминать, что она обречена на заключение, от которого зависело ее выздоровление. Впрочем, с некоторого времени она чувствовала себя гораздо лучше, благодаря попечению и советам доктора Баккера. Она оставалась в своих креслах, но уже не страдала, и мы были веселы. Занимались музыкой, пели и, когда не страшились оглушить ее, танцевали, смеялись… Это была радость, настоящее счастье!
Так прошло лето 1800 года. Настал сентябрь. В домашнем быту у нас произошла за несколько недель большая перемена. Оба брака, занимавшие мою мать, разрушились; один по обстоятельствам денежным, другой потому, что я бросилась к ногам матери и умолила ее, именем любви ко мне, не приносить меня в жертву и не делать несчастной на всю жизнь. Маменька, истинно добрая женщина, любила меня и разрушила брак, очень выгодный, но столь противный мне.
Как была я рада этой перемене в судьбе! Все подруги мои, из привязанности ко мне и из того особенного чувства, которое всегда заставляет молодую девушку сердиться, если подруга выходит замуж прежде нее, радовались, что я свободна и следующей зимой. «Ты будешь опять в нашем трио на балу 14 февраля!» – сказала мне Лора Казо. И я в самом деле была счастлива, когда воображала, как 14 февраля мы (то есть она, Мелани Перигор и я), одетые прелестно, веселые, неразлучные, возбудим зависть в двадцати других девушках.
Вечером 21 сентября в гостиной моей матери расположились человек двенадцать. Разговаривали, играли в шарады, смеялись; вдруг камердинер отворил дверь и произнес: «Генерал Жюно». Эти слова, будто по волшебству, заставили всех умолкнуть и притихнуть в одну секунду. Жюно несколько смешался; но прием моей матери скоро ободрил его. Она протянула к нему руки, упрекала его чрезвычайно мило за то, что он долго не приезжал к ней, посадила подле себя и занялась только им.
Надобно сказать, что Жюно не мог выбрать для посещения моей матери дня хуже: у нее не было никого из его знакомых. Все гости принадлежали к Сен-Жерменскому предместью, и легко вообразить, мог ли ожидать удовольствия республиканский генерал в кругу эмигрантов, только недавно возвратившихся!
Ум Жюно отличался тонкостью и быстротой. Он понял, что неуместно говорить тут о Первом консуле. Не позволить ни одного обидного слова: такова была его решимость; но мать моя, хотя уже не любила Наполеона в то время, также не допустила бы ничего подобного. Жюно рассказывал о Египте, о чуждых нам местных обычаях и о многом другом; кто знаком был с ним, те знают, как говорил он. В это время возвратился брат мой, который проводил вечер у госпожи Леклерк, где состоялся небольшой концерт. При нем Жюно сделался еще общительней и даже решился предложить моей матери ехать на другой день смотреть церемонию на набережной Вольтера. Предмет церемонии стоил того: это было перенесение праха Тюренна из Ботанического сада в Дом инвалидов[50]50
Когда в Сен-Дени разбивали гробницы, прах Тюренна перенесли в Ботанический сад. Оттуда-то археолог Ленуар и забрал его в музей, им составленный.
[Закрыть]. Маменька возразила, что доктор запретил ей выезжать; но ей действительно стало лучше, и к тому же у нее была карета с подвесными подушками. Все это заставило ее принять места, которые предложил генерал Жюно во дворце Сальм, где будут оставлены для нее два окошка и где будет она как дома. Как парижский комендант он распоряжался церемонией и был рад показаться нам во всем блеске. Я думаю, что это и была причина усиленных его приглашений. «Хорошо, – сказала моя мать, – приеду посмотреть шествие двух храбрых: живого и мертвого. Только живой пусть обещает обедать у меня, после того как маршал поселится в новом своем жилище». Жюно обещал и уехал, оставив о себе выгодное впечатление.








