412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 32)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 96 страниц)

Я возвратилась в Мальмезон ради приезда госпожи Бонапарт, которая прошла в Пломбьере полный курс лечения водами, то есть шесть недель. Первый консул был очень ласков по отношению ко мне, но я легко могла заметить, что в нем поселилась обидная и даже оскорбительная для меня мысль, будто я нечестно действовала во всем, что случилось между нами в продолжение недели до моего отъезда. Это заставляло меня грустить; но, не зная никакого средства истребить его предубеждение, я махнула на все это рукой и нисколько не меняла своего поведения.

Через год я обедала однажды в Мальмезоне. Я жила тогда в Бьевре, пребывала в восторге от своего дома, истинно прелестного, и оставляла его как можно реже, всегда возвращаясь вечером. В день обеда в Мальмезоне, в десять вечера, я попросила седлать лошадей; но тут случилась такая ужасная буря, что деревья в парке ломались от порывов ветра. Госпожа Бонапарт сказала, что не позволит мне ехать в такую бурю и мне приготовят мою комнату. Я благодарила ее и уверяла, что меня ждут дома.

– Но я не пущу вас, Лоретта! – сказала она и пошла отдать распоряжения.

Я остановила ее и сказала, что у меня нет ни белья, ни горничной.

– Вам дадут мой ночной чепчик, ночную рубашку, все, что вам нужно. Одна из моих горничных к вашим услугам. Полноте, вы останетесь, не правда ли? Да и как поедете вы в такой час?.. Одна, через лес!.. Знаете ли вы, что в лесах Буживаля не совсем безопасно?

– Я не боюсь ничего. Со мной четверо человек, и, кроме того, уверяю, в здешних лесах нет никаких свирепых зверей. Позвольте мне проститься с вами и ехать.

Все это время Первый консул переворачивал в камине какую-то несчастную головешку и не вмешивался в наш разговор. Но я увидела, что он улыбнулся, причем без всякого злого выражения. Мне было ясно, что он вспоминает прошлогоднюю историю. Наконец, когда госпожа Бонапарт еще раз предприняла попытку оставить меня, он сказал ей со своего места, не выпуская из рук щипцов и не поворачивая головы от камина:

– Не мучь ее, Жозефина! Я знаю ее: она не останется.

Думаю, нигде не соединяются два столь противоположных чувства, как в домашнем театре; все, кто когда-нибудь участвовал в нем, согласятся со мной, что ничто не дает такого воспоминания о радости, веселье и откровенном смехе, как эти репетиции и вообще все, что предшествует самому представлению. Но следует также согласиться, что истинное мучение, истинная пытка есть минута появления на сцене. Я испытала его, это мучение, и могу судить о нем с некоторым практическим знанием.

Девица Богарне делала такие большие успехи у госпожи Кампан во время представления «Эсфири», что не могла не хотеть воспользоваться театром в Мальмезоне. Евгений Богарне играл превосходно; Жюно, скажу без всякого предубеждения, имел высокое дарование; господин Дидло был удивителен в роли Криспена, я тоже недурно исполняла свои роли, а генерал Лористон благородно представлял Альмавиву и всех других влюбленных в придворном платье.

Но самым искусным актером в нашей труппе оставался Бурьен. Он играл роли опекунов с истинным совершенством, и это казалось тем приятнее, что дарование его не было следствием изучения: он играл хорошо, потому что понимал и чувствовал свою роль. Гранмениль и Комон, исполнявшие те же самые роли в Комеди Франсез, не могли бы критиковать Бурьена, когда он играл в «Шалостях влюбленных» и в «Флорентийце». Может быть, им следовало бы даже перенять у него некоторые тонкие и нежные оттенки игры.

Первый консул сам составил наш репертуар, который сначала был очень ограничен: еще не смели подступиться к большим пьесам и брать роли выше своих сил. Потом стали смелее: Бонапарт требовал пьес более продолжительных и сложных.

Первая большая пьеса, представленная в Мальмезоне с некоторой торжественностью, была «Севильский цирюльник». Сказав, что это представление было совершенно, я употребляю слово не наобум и не увлекаясь волшебством воспоминания. Еще многие из нас, свидетелей этого прекрасного времени, живы, и я не страшусь опровержения, повторяя, что «Севильский цирюльник» так был сыгран в Мальмезоне, как не сыграли бы его тогда ни в одном из парижских театров.

Гортензия Богарне играла роль Розины; Бурьен – Бартоло; Дидло – Фигаро; Лористон играл Альмавиву; Евгений – Базиля, а генерал Савари в совершенстве чихал, пребывая в образе слуги Бартоло.

Бурьен хорошо играл свои роли, потому что понимал и чувствовал их, и то же нужно сказать о Гортензии. Конечно, ее учили; но достаточно ли этого? Вы будете верно повторять слова, говорить всегда с умом, и не за что будет упрекнуть вас; но вы наскучите, и это случится непременно, если вы только хорошо научились. Надобно уметь самому прочувствовать порученную роль. А именно это и умела Гортензия. Она поняла всю нежность, шутливость, ум, все, что хотел Бомарше вложить прелестного в роль Розины. Она угадала молодую андалузскую девушку, со всем простодушием ее природной прелести. С талантом игры она соединяла очаровательное лицо и самую пленительную манеру держаться. Лицо ее было так свежо, приемы так благородны и ловки! Много лет прошло после этих веселых вечеров, а я все еще помню милое и приятное лицо Гортензии, ее белокурые локоны под черной бархатной шляпкой с длинными розовыми перьями, черный корсет, который обнимал ее тонкую, нежную талию!.. Я еще вижу и, кажется, слышу ее… Это видение так пленительно, так радостно!..

Повторяю, я никогда не видела «Севильского цирюльника», представленного так, как в этот вечер.

Госпожа Мюрат иногда играла в театре Мальмезона. Она была очень красива. Руки ее приводили в восхищение, грудь блистала белизной, но неудачное произношение портило все, особенно в тех ролях, какие выбирала она. Впрочем, к сестре Первого консула были снисходительны. Зато жена Луи Бонапарта получала бы рукоплескания за совершенство своей игры, если б даже была женою денщика одного из адъютантов Первого консула.

Это напоминает мне происшествие, случившееся со мной и госпожой Мюрат.

Существовало что-то вроде соперничества между Мальмезоном и Нейли. Люсьен часто играл трагедии и комедии со старшей сестрой своей, госпожою Бачиокки, исполняя роли очень хорошо и декламируя с большим совершенством. Одно, в чем можно было упрекнуть его и что не от него зависело, – это само свойство его голоса, который был слишком резок и высок для трагедий. Но этот маленький недостаток не значит почти ничего, и Люсьен доставлял истинное удовольствие в роли Замора.

Нельзя сказать того же о госпоже Бачиокки: она могла уморить зрителей со смеху. Первый консул не отставал от других и не только не гневался, как пишет об этом Бурьен, но от души смеялся всякий раз, когда сестра его выходила на сцену. После, когда собирались в гостиной, он обыкновенно говаривал: «Ты здорово пародировала свою Альзиру». И та совсем не бывала довольна его комплиментом.

У них играли пьесы всех жанров: котурны не страшили их, а высокая комедия пугала еще меньше. Все это заставило нас подумать о соперничестве. Взяли «Шалости влюбленных» Реньяра, Гортензия должна была играть Агату, я – Лизетту; Бурьен взял себе роль Альберта, Евгений – Эраста, а Дидло – Криспена, и все, кажется, устроилось хорошо; но тут какой-то злой дух расстроил дело: Гортензия, всегда кроткая и добрая, перевернула распределение ролей. Госпожа Мюрат получила роль Лизетты, а мне дали роль Агаты, хоть я не любила ее и она совсем не шла ко мне. К довершению всего, Евгений не смог играть Эраста, уже не помню по какой причине. Об этом узнали только накануне представления, и Жюно был вынужден выучить всю роль, а потом и играть ее после одной репетиции. Но все это были еще цветочки…

Несчастная роль Агаты удивительно как трудна, хотя ее почти всегда берут охотно. Она требует большой тонкости игры: в ней присутствует оттенок ума, который должен быть ясен для любовника, между тем как опекун, человек сметливый и проницательный, должен верить, что молодая девушка совершенно сумасшедшая; кроме того, необходима большая ловкость во всем этом хаосе пения, танцев и интриг… Дюгазон, который был моим репетитором, едва не лишил меня всей смелости, сказав однажды:

– Вам не стоит играть этой роли: это будет как в Нейли.

– Ах, Боже мой! – вскричала я, испугавшись такого воспоминания.

– Конечно, – продолжал он, – и это тем вернее, что некоторые ваши партнеры ужасны; генерал играет роль, которая нейдет к нему… Это представление не будет удачно.

И Дюгазон начал передразнивать всех, кто должен был мне отвечать, причем передразнивать так смешно, что я не могла не смеяться до слез, слушая его. Но мое самолюбие совсем не смеялось, когда он предвещал неудачный спектакль. Я сделала все, чтобы его отменили, но это оказалось невозможно, и день трагикомедии наступил.

Чтобы иметь верное понятие об ужасе, именно ужасе, какой владел актерами в Мальмезоне в день представлений, которые назначались обыкновенно на среду, надобно знать, что Первый консул почти всегда приглашал на этот день сорок человек к обеду и полтораста – на вечер. Следовательно, все эти люди приезжали слушать нас, терзать и судить без пощады. Консулы, министры, дипломатический корпус, государственные советники, сенаторы и все, составлявшие тогда военную свиту Первого консула, были нашими зрителями. Это могло внушить робость, кажется. Но самым большим страхом оставался сам Бонапарт. Он сидел в своей ближней ложе, и глаза его следовали за нами, а на губах появлялась улыбка, которая пугала и смущала.

В день представления Дюгазон сказал мне утром, после нашей репетиции с Бурьеном, который превосходно играл Альберта:

– Ничего, милая ученица! Смелее, и вы спасете все. Вы двое можете все…

Известно, что в роли Агаты надобно переменять костюм пять или шесть раз. За кулисами нужно действовать с чрезвычайной скоростью. И потому я просила госпожу Мюрат (и Дюгазон просил ее тоже), чтобы она не выходила на сцену в начале третьего акта, не узнав наперед, одета ли я в офицерское платье под черным домино старой бабушки.

Не знаю, дурно ли расслышала Лизетта, или забыла, только она вышла на сцену, не позаботившись, готова ли я. Между тем это важно, потому что между той сценой, где я беру деньги у Альберта, и другою, когда возвращаюсь в офицерском платье, остается очень немного времени; следовательно, я непременно должна была сначала одеться и потом накинуть свой большой черный плащ. Таким образом, я еще надевала сапоги, когда услышала первый стих третьего действия. Я вскрикнула; но это был еще не конец моих мучений. В этот день стояла чрезвычайная жара. Волнение и страх привели меня в ужасное состояние, я была точно в огне. Но дело не двигалось от этого вперед, и сапоги не налезали мне на ноги.

– Боже мой! – сказала я, сложив в мольбе руки, пока горничная суетилась вокруг. – Боже! Пощади меня!

Но, видно, нога моя немного распухла, и несчастный сапог не надевался. Наконец я услышала стих, предшествующий моей речи. Отбросив сапог на десять шагов прочь, я накинула черное домино и вышла на сцену.

Бедная голова моя не знала, что делает. Машинально говорила я свои слова, между тем как все внимание мое было обращено в эту минуту на собственные ноги.

– Что делать? Я не могу надеть сапоги, – сказала я тихонько Жюно между куплетами.

– А!.. Что? – спросил он, потому что не слышал меня.

– Я не могу надеть сапоги! – повторила я Бурьену. Но говорила я очень тихо и скоро, так что ни один из них не услышал меня и не понял, что значит это ворчание, с которым я обращалась к ним. Наконец я сошла со сцены, бросилась к своим сапогам, хотела надеть их… Напрасно!

В эту минуту Дюгазон, который толкался у нас за кулисами и за которым я уже посылала, подошел и поцеловал меня, говоря:

– Все идет хорошо, но что же вы беспрестанно смотрите вниз?..

Я точно глядела на свои ноги с отчаянным видом.

– Не могу надеть сапог своих! – уже закричала я Дюгазону.

– У вас нет сапог? – воскликнул он, бранясь как извозчик. – У вас нет сапог?!

Тут камердинер моего мужа постучал в дверь. Он должен был принести маленькую саблю, которую заказала я для сцены; но тут я увидела огромную, точно меч Магомета, саблищу, а камердинер на ломаном французском объяснил мне, что заказанная сабля не готова и он принес мне самую маленькую из сабель его хозяина; что надобно только остеречься, потому что она остра как бритва.

– Ах, Боже мой! Вот еще новость! – вскричала я.

– О, не беспокойтесь, – сказал Дюгазон. – На вас сюртук; не надевайте черных башмаков, останьтесь в белых. Ведь это не настоящее переодевание, потому что Агата сумасшедшая. Все окружающие знают, что с ней случился припадок безумия и только поэтому она переоделась в военный мундир. Ну, и белые башмаки остались на ней. Право, это совсем недурно.

Он подтолкнул меня на сцену и хорошо сделал, потому что мне следовало выходить, а я никогда не осмелилась бы показаться драгунским офицером в белых башмаках. Я боялась взглянуть на ложу Первого консула: заметь я там смех или нетерпеливое выражение на лицах, онемела бы. Следствием этой прелестной истории стало то, что я играла свою сцену точно как сумасшедшая, а Первый консул более полугода бесчеловечно смеялся над несчастными белыми башмаками.

Припоминаю теперь, что в тот день, говоря за столом об удовольствии играть в деревне комедию, Первый консул сказал Камбасересу:

– Вероятно, это удовольствие знакомо вам только понаслышке? Верно, сами вы никогда не играли на сцене?

Камбасерес принял оскорбленный вид и отвечал шутливым тоном, который был смешон при его печальном и строгом лице:

– Ну почему же, гражданин Первый консул, вы почитаете меня недостаточно забавным для комедии?

– Потому, гражданин Камбасерес, – отвечал Наполеон, – что вид ваш совсем не забавен.

– А я очень часто играл в комедиях, и это случалось не только в Монпелье, но и в Безье, у друзей нашего семейства. Одна из ролей, в которой я особенно отличался, была роль Рено д’Аста.

– Как? Вы еще и поете? – воскликнул Бонапарт.

Все захохотали. Но Камбасерес не смутился и продолжал:

– Да, и так как все роли равно мне подходили, я играл и Монтосьеля в «Дезертире».

Тут уже никто не мог сдержаться и смех сделался общим. Но Камбасерес не для того начал шутку, чтобы сразу прекратить ее. Обыкновенно, пустившись описывать закулисные приключения, интриги, ревность и сплетни своей труппы, он останавливался не раньше чем через полчаса, тем более что Наполеон, облокотившись на стол, слушал его со вниманием, которое не удивляло меня. Надобно было видеть Первого консула, когда он исправлял должность импресарио: тут он становился совершенно не похож на обычные свои портреты. «Первый консул в Мальмезоне, Первый консул в Сен-Клу и Первый консул в Тюильри, – сказал мне Фокс, – это три разных человека. Хотя они всегда образуют одно удивительное целое».

Умный англичанин говорил правду: я заметила это прежде него и была счастлива, что подобное обстоятельство не ускользнуло от внимания человека, которого я уважала тогда больше всех англичан. Действительно, Бонапарт в Мальмезоне был удивительно хорош и невообразимо прост в обращении.

Я уже сказала выше, что сначала труппу нашу составили очень удачно. Одним из лучших исполнителей и, может статься, даже самым лучшим, исключая королеву Гортензию, был Изабе. Но он уже редко играл с нами, и причина этого оставалась неясной.

Однажды Первый консул сошел с лошади и, проходя через небольшую галерею за средней гостиной, остановился взглянуть на тетрадь эстампов, положенную на стол в конце галереи. Говорят, что в эту минуту Изабе вошел в противоположную дверь, со стороны двора, из театра. Тогда Первый консул был еще очень строен и носил мундир гвардейских конных егерей, при взгляде на который и теперь еще я чувствую биение сердца. Евгений Богарне был тогда полковником егерей. Изабе, не зная, что Первый консул возвратился, и видя в конце галереи человека невысокого, стройного и в мундире егерей с двумя эполетами, подумал, что это Евгений, с которым он был очень дружен, и решил сделать ему сюрприз. Легкий, ловкий и неслышный в движениях, как дикая кошка, он приблизился тихо, так что даже пол не скрипнул под ним, и потом вдруг вскочил на спину Первого консула и обхватил руками его шею. Наполеон вообразил, что на него обрушилась крыша или что сатана вздумал удавить его. Он с силой высвободился из рук захватчика и, сбросив его на пол, явил изумленному Изабе лицо, которого тот никак не ожидал увидеть.

– Что значит эта шутка? – строго спросил Бонапарт.

– Я думал, что это Евгений… – пробормотал художник.

– А если бы это и был Евгений, неужели надобно прыгать на него? – возразил Первый консул и вышел из галереи.

Как ни старались скрыть это происшествие, но слух о нем скоро разнесся в свете. Первый консул чутко реагировал на приличия и потому легко понял, что смешным в этой сцене был он сам. Изабе чувствовал это не меньше, и оба они хотели сохранить молчание. Но или один из них в первую минуту страха описал приключение самому Евгению, или Первый консул в негодовании произнес несколько слов при госпоже Бонапарт, только дело огласилось.

Если именно описанный мною анекдот стал причиной удаления Изабе из нашей труппы и даже причиной отъезда его, то скажу, что это несправедливо, потому что трудно не смеяться, представляя себе Изабе, оседлавшего Первого консула.

Глава XLI. Бонапарт и тайная полиция

Мы приблизились к эпохе событий удивительных – может быть, еще более удивительных, чем победы, за нами следовавшие. Франция, еще недавно находившаяся в состоянии войны со всею Европой, отвергаемая державами – сестрами ее в европейском семействе, где прежде играла роль одной из старших, Франция в несколько месяцев возвратила себе могущество и силу. Она вновь заняла ту ступень, которой хотели лишить ее, заняла могуществом славы и усердием сынов своих. Франция – этот неисчерпаемый источник дарований и мужества, где ложные учения не иссушили добрых семян, – снова процветала заботами правительства искусного и уважаемого. Прошло время, когда неприятель, неверно судя о ее могуществе, в манифестах своих грозил смертью каждому французу, который осмелится защищать себя[101]101
  Слова из манифеста Фридриха Брауншвейгского, генералиссимуса союзных войск, от 25 июля 1792 года.


[Закрыть]
. Мы, конечно, погибли бы, если б судьба не вернула с берегов Африки человека для нашего спасения, или если б во время опасного переезда своего он нашел смерть или рабство. Но Бонапарт явился и тотчас могучей рукой взялся за руль разбитого корабля, своим гением заставил повиноваться себе, дал всему новый ход и спас Францию.

Нельзя постигнуть, что сделал он в два года. Заключили мир с двумя великими державами севера, Вандея была усмирена, финансы, еще недавно гибнувшие, приобрели устойчивость. Сила рождалась от самой славы, и в это время можно было судить о величии правительства, избранного нами за два года до того. Вскоре заключит с нами мир и горделивая наша соперница! Английский король уже отказался от титула короля Французского и Корсиканского!.. Отовсюду требовали мира, и Наполеон заключал его с таким же величием, с каким побеждал оружием.

В жизни Франции наступала та знаменитая эпоха, перед которой преклонятся века прошедшие. Да, Франция видела тогда перед собою поприще славы и бросилась на него со всею пылкостью своего благородства… Дни славы нашей были кратки, скажут люди. Я готова согласиться. Точно, малочисленны были прекрасные дни наших торжеств; но как в любви вся жизнь – в одной минуте, так и в истории Франции высоко исполнены жизнью дни этих побед!

Беспрерывные победы наши заставили, наконец, Австрию заключить мир; он был подписан в Люневиле графом Людовиком Кобенцелем от имени императора, с одной стороны, и Жозефом Бонапартом от имени Французской республики, с другой. Все участвовавшие в конгрессе возвратились в Париж принять участие в великолепных празднествах, которые давались по приказанию Первого консула, чтобы народ мог свободно изъявить свою радость и чтобы началось движение денег и оживились торговля и промышленность. В Париже проживает более ста тысяч человек, обслуживающих высший класс, для которого предметы роскоши важнее, чем хлеб насущный для бедняков. Праздники, устраиваемые правительством не только для Парижа, но и для всей Франции, стали знаком к балам, обедам и собраниям всякого рода. Тогда в Париже начались жизнь и движение, которые остановились лишь в 1814 году.

Каждый день десять приглашений были готовы занять ваш вечер. Тогда еще не знали восточной роскоши, которой требовал после император при своем дворе. Госпожа Бонапарт, обладая в совершенстве искусством одеваться, подавала пример самого высокого щегольства. Нельзя вообразить ничего прелестнее бала в Мальмезоне, когда его составляла группа молодых женщин, которые принадлежали к военному кругу Первого консула и, умножив собою светское общество, образовывали двор госпожи Бонапарт, хотя ему еще не давали этого имени. Все они были молоды, многие прекрасны, и только одну из них можно было назвать дурнушкой. Видя такое собрание прекрасных женщин в белых, украшенных цветами платьях, с гирляндами в прическах, улыбающихся, приятных, очаровательных своим весельем и счастьем, трудно было не восхититься. Они представляли собой пленительное зрелище, когда в оживленном, радостном танце летали по залам, а в это время Первый консул проходил среди них с людьми, которые под его началом управляли делами Европы.

Моды постоянно сменяли друг друга, и потому первый год Консульства еще не прошел, как уже мануфактурные города Франции снова процветали. Конечно, государственные службы не могли пока собирать много денег; но торговля начинала развиваться, а слуги находили себе работу. Когда за одну зиму случалось в Париже восемь или десять тысяч балов и пять или шесть тысяч обедов, то естественно, такой образ жизни давал возможность продать миллион аршин атласу и бархату и в соразмерности тюля и крепа. Но и другие отрасли промышленности преуспевали, потому что для туалета щеголихи надобны и цветочница со своими цветами, и парикмахер, и швея, и парфюмер со своими перчатками, веерами и экстрактами. Деньги, отданные им, перейдут большей частью в руки их работников. То же надобно сказать о торговцах классом повыше: ювелиры, мастера золотых дел, торговцы фарфором, хрустальными вещами, обойщики, мебельщики. Вся эта неисчислимая рать в огромном городе бывает счастливее, когда высший класс принимает гостей и достойным образом издерживает свои доходы.

Я видела радость жителей предместий, когда они заняты и когда для мирной жизни своей только требуют работы; а тогда им давали ее много. Может быть, самая богатая добродетелями и самая благородная часть Парижа – промышленный класс его. Никогда во время революции не восставал он иначе как принужденный к тому бедствиями и голодом. Голод! Ужаснейшая из всех человеческих потребностей! Он делает тебя глухим и слепым для всех соображений и производит плоды, получаемые недальновидным правительством, – отчаяние и возмущение.

В описываемую мною эпоху этого не происходило: Франция процветала. Люневильский мир, как уже я сказала, был подписан, и славу, которою Первый консул озарил Францию, утвердив границей ее Рейн до самой Голландии, живо чувствовал признательный народ. Уступки Кампо-Формийского договора, заключенного генералом Бонапартом и тем же графом Кобенцелем, снова подтвердили, и вся слава осталась за нами.

Здесь надобно упомянуть еще об одном обстоятельстве, которое непременно должно стать предметом особенного параграфа в моих Записках. Я уже показывала некоторые ошибки мемуаристов, чтобы восстановить истину в событиях, относящихся к герцогу Абрантесу. Справедливость должна торжествовать всегда, и, конечно, никто не станет отрицать моего благородного права отдать ее памяти отца моих детей, если заблуждение или злость современников стараются помрачить эту память.

Бурьен в третьем томе своих Записок говорит о тайной полиции, учрежденной Первым консулом, и прибавляет: «Госпожа Бонапарт называла это ремесло гнусным шпионством».

Не знаю, как называла или как не называла госпожа Бонапарт разные отрасли администрации, учрежденные мужем ее, но знаю очень хорошо: никогда не позволяла она себе говорить об этом предмете иначе как разве в самом интимном кругу, где никто не мог слышать и после повторить то или другое слово ее Первому консулу. Полиция в таком смысле слова, низкая и пагубная по своим опасным последствиям и образу действий, не имела никакого отношения к надзору, необходимому тогда префекту и министру полиции, коменданту Парижа и начальнику жандармов. Один следил за внутренним состоянием Парижа, тогда, может быть, самого опасного в Европе места – из-за множества бездомных шуанов (этих преследуемых разбойников, которых, можно сказать, травили в провинциях, и они стекались в столицу искать убежища). Никогда безопасность города не была под такой угрозой, как в первые два года после 18 брюмера. Тогда-то Дюбуа и показал свое искусство как администратор и государственный человек. Первый консул увидел, до какой степени может положиться на него, и все знают, что доверие его было полным до той самой минуты, когда низкая интрига похитила его у Дюбуа[102]102
  В 1810 году Дюбуа несправедливо обвинили в промедлении во время печально знаменитого пожара в австрийском посольстве у князя Шварценберга. – Прим. ред.


[Закрыть]
. Это о нем сказал Первый консул замечательные слова: «Надобно брать не того, кому прилично место, а того, кто сам приличен месту». Что бы ни говорил Бурьен, а тогда деятельный надзор оставался одним из самых сильных средств восстановления порядка. Десять заговоров раздирали Францию, и чтобы победить их, надобно было воспрепятствовать их реализации, уничтожить все планы.

Франция, увенчанная лаврами и оливами, тем не менее была окружена врагами, искавшими гибели ее; они старались поколебать и ниспровергнуть колосса, придававшего ей силу. Не затрудняясь путями, враги хотели погубить Бонапарта. Неужели ж преступлением являлась уверенность его, что Франция есть предмет вожделения всех хищных птиц, летавших над нею, и что один он может спасти ее? Неужели преступление – употребить все средства своего могущества для уничтожения злых намерений? Надобно было предупредить раздел Франции, который был бы неизбежен, если б коалиция вступила во Францию в 1799 году. Мы были истощены в эту ужасную эпоху, мы привыкли к унижению, к кровавому стыду, и потому легко было тогда завоевать нашу страну тем, кто желал этого. В 1814 году мы были уже не те: сто знаменитых побед внушали к нам уважение.

Таким образом, самый тщательный надзор был совершенно необходим в ту бурную эпоху, и Бурьен, по своему месту при Первом консуле, больше всякого другого мог бы смотреть беспристрастно, если б хотел. Конечно, я нисколько не думаю хвалить или защищать инквизиторскую систему, учрежденную после, во время Империи, министром Фуше. Вечный стыд да падет на него! Образ действий Фуше породил преступления, прежде неведомые, и вызвал чувства и страсти, бесконечно отвратительные. Ничто не может извинить подлостей, сделанных во время деспотической системы Наполеона, когда самовольные рабы почитали обязанностью отличаться друг перед другом в низости и жестокости. И многое было сделано именем императора, о чем он даже не знал. Но нужно ли употреблять во зло сведения наши о некоторых бесчинствах, чтобы искажать действительность, обвиняя там, где нет вины?.. Бурьену следовало бы возвыситься до Наполеона, а не низводить его – часто, слишком часто – до самого себя.

Я еще не закончила с Бурьеном. Видно, время заставило его забыть многое, что, кажется, ему следовало бы помнить. То же произошло, когда он рассказывал о тайной полиции Жюно. У Жюно не было никакой полиции. Он знал о множестве происшествий, множестве случаев, потому что военный начальник большого города должен каждое утро получать рапорты о внутреннем состоянии его, о порядке и беспорядках. В таком же положении находятся коменданты Берлина, Нью-Йорка или Филадельфии. Парижская полиция не имела никакого отношения к Жюно: ею заведовал Дюбуа, который выполнял свою работу так, что не имелось ни малейшей надобности в дополнительном надзоре. Повторю только, что военная полиция, принадлежащая главному штабу города, открывала Жюно множество дверей, в которые он часто и не заглядывал. Сколько раз видела я, как, когда старый плац-майор Лаборд приносил свои рапорты, Жюно приказывал переписывать их, чтобы исключить некоторые имена и некоторые слова, могущие стать обвинением для тех, к кому относились они, но нисколько не важные для безопасности Первого консула. Расскажу анекдот об этом.

Некая женщина, принятая в хорошем обществе, была замешана в заговоре во времена Консульства: не помню, был ли то заговор адской машины или заговор Шевалье, только женщина эта, совершенно невинная, казалась виновною из-за безрассудства одного ветреника, который пришел к ней просить убежища. Молодой человек служил поручиком в полку Фурнье; его во многом обвиняли, но он не только не сказал этого той, у которой просил убежища, но и вообще скрыл политическую причину своего обвинения. Жандармы шли по следам его и вскоре забрали его из-под крыла госпожи Монтессон (это она была его покровительницей). Узнав настоящий смысл дела, она попросила Жюно приехать к ней. Первый консул уважал ее, госпожа Бонапарт любила; сама она хотела заслужить благосклонность, какую оказывали ей, и мысль, что ее имя появится в уголовном деле, казалась ей чрезвычайно тяжелою. Жюно тотчас увидел, что она не виновата нисколько, и рапорт переписали, совсем исключив из него имя госпожи Монтессон, потому что оно было не нужно.

Через некоторое время Первый консул спросил у Жюно:

– В чьем доме взяли того поручика Двенадцатого полка?

Жюно сначала растерялся, но вспомнил, что написал в рапорте, будто поручика взяли, когда он прогуливался на Елисейских Полях, и сказал это Первому консулу. Тот усмехнулся, потянул его за ухо и заметил:

– У тебя плохая память, Жюно. Он взят у госпожи Монтессон. – Тут он перестал улыбаться и прибавил: – Ты хорошо сделал, что согласился на просьбу госпожи Монтессон: я уважаю эту женщину. Ты правильно исключил имя ее в своем рапорте, но ты не должен был забывать его и сказать мне на словах.

Тут виден характер Наполеона, который хотел все знать и оскорблялся малейшей тайной.

Я рассказала этот небольшой случай в доказательство того, что Жюно всегда избегал оглашения, если дело не касалось непосредственно императора.

Занявшись Бурьеном, отвечу здесь и на другое обвинение против герцога Абрантес. Я хочу говорить о деле господина Коло.

Раз уж произнесла я имя его, надобно рассказать о нем подробно и со всем участием истинной дружбы. Господин Коло достоин особенного внимания и государственных людей, и хозяйки дома, которая всегда рада видеть в своей гостиной человека остроумного и образованного. Таков же он и для друзей своих, потому что его дружба не пустое слово. Может быть, несправедливость Наполеона к нему сделала его слишком строгим к великому человеку. Однако и в отношении императора был он таков, каким должен быть человек с его сердцем: несчастья этого колосса славы смягчили Коло, хотя раньше могущество и сила Наполеона делали его непреклонным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю