412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 3)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 96 страниц)

Глава III. Наш приезд в Париж

Мы приехали в Париж в 1785 году. Мать моя не могла привыкнуть к провинциальной жизни, как ни приятна была эта жизнь. Отец тоже опять хотел увидеть Париж.

Он желал принимать гостей и выбрал день, в который могли приезжать к нему обедать, как это было тогда принято. Мать моя соединяла в себе все, что необходимо для приятной хозяйки дома: ее любили, потому что она была добра и откровенна, в ней нравились редкая красота, прелесть, сметливость и высокий ум; при всем этом невежество ее было невероятно! В последний год своей жизни она призналась, что прочитала только одну книгу: «Телемака». Но поверят ли, что без сожаления нельзя было прервать с нею разговора? Я видела, как отличные литераторы и поэты были очарованы не лицом ее, а любезностью. Особенно ее рассказы отличались самою остроумною оригинальностью. Брат и я часто изумлялись, заслушиваясь ими до трех часов утра. Но в самой высокой степени обладала она сложным искусством вести свой салон[6]6
  L’art de tenir son salon – это выражение Наполеона. Он никогда не говорил иначе.


[Закрыть]
. Этот талант был независим от всех других ее черт, им обладала бы она, будучи и безобразной, и старой. Я видела, как гостиная ее была наполнена и в то время, когда тяжкая болезнь ее удалила бы людей от всякой другой особы. Многие воображают, что для приема гостей надо только щегольски убрать свои комнаты, кланяться, улыбаясь входящим и выходящим и подавать знак к разговору, который и продолжится весь вечер; это совсем не так. В доме, где принимают таким образом, будет смертельная скука. Приятно же в том доме, где хозяйка – невидимая жрица своего храма. Пусть водворит она у себя совершенную свободу, но пусть эта свобода никогда не переходит в вольность. Надобно, чтобы всякий делал, что ему угодно; а чтобы из этого не вышло чего-нибудь неприличного, хозяйка дома обязана принимать только тех, в ком она уверена и кто не употребит во зло ее доверия. Но чего она должна избегать как бедствия – это собрания в своей гостиной умников. Я видела ужасающие последствия этой ошибки – нельзя выразить их иначе.

Из числа своих друзей по Монпелье мать моя нашла в Париже с особенной радостью графа Перигора с его семейством: он был дядей господина Талейрана и братом архиепископа Реймского. Правитель Лангедока, он к тому же имел голубую ленту, словом, был настоящим знатным господином и в то же время добродетельнейшим, достойнейшим из людей. Взаимная дружба с ним моих родителей окончилась только с жизнью. Дети его, герцогиня Мальи и князь Шале, разделяли чувство отца и доказали это моей матери и после его смерти.

Я сохранила живое воспоминание о графе Перигоре: он был так добр ко мне! Дети всегда признательны за внимание, которое им оказывают. Граф Перигор иногда привозил мне дорогие игрушки, но я не знала им цены, и они не заставили бы меня любить его больше других наших посетителей, почитавших себя обязанными также одаривать меня; следовательно, не за это я любила его. Он занимался мною, уделял внимание тому, чтобы я хорошо говорила, избавлял меня от акцента и ошибок, словом, был добр ко мне. Кажется, я еще вижу, как входит он в огромную гостиную нашего дома на набережной Конти. Идя неверным шагом, слегка прихрамывая, он тихо приближался, держа меня за руку, потому что едва слуга произносил его имя, как я уже была подле моего графа. Он не скучал со мною никогда; напротив, он заводил со мной беседу, заставлял повторять выученные мною басни, он дружил со мной, и, повторяю, я любила его и сердечно жалела о нем.

Жена его, графиня Перигор, привлекла внимание Людовика XV. Это постыдное отличие не могло не оскорбить сердца добродетельного и души возвышенной, видевших в мнимой почести жестокое унижение. Она тихо удалилась от двора, прежде чем король успел обидеть ее, назвав своей любовницей. Когда она возвратилась, Людовик XV сделал уже другой выбор, и госпожа Перигор оставила по себе воспоминание только о своей добродетели.

Мнение короля о госпоже Перигор было столь высоко, что она пользовалась над ним властью, которой поколебать не мог никто, и составила счастье всего своего семейства. Дочь ее, герцогиня Мальи, придворная дама и друг Марии-Антуанетты, умерла в молодых летах. Королева любила ее нежно и называла не иначе как моя великанша (герцогиня была в самом деле чрезвычайно высокого роста). Однако, несмотря на эту привязанность, госпожа Мальи была довольно чувствительно оскорблена в своей любви к королеве, которая тогда начинала отличать принцессу Ламбаль. Многое обижало госпожу Мальи: королева не может быть таким другом, как все другие, ее слова и поступки должны быть очень осторожны, если она хочет сохранить любящее сердце. Впрочем, герцогиня была слаба здоровьем и вышла в отставку.

Брат ее, князь Шале, отец нынешнего князя Шале, известный под именем Элии Перигора, был знатным господином в самом буквальном значении слова и человеком строгой добродетели. Граф, младший сын его, отличался одной смешной страстью, которая приводила в отчаяние его отца, самого прямого и безыскусного человека. Путешествуя по Англии, молодой граф до того пристрастился ко всему английскому, что, когда возвратился во Францию, его невозможно было уговорить использовать карету, лошадь, седло, уздечку и хлыст, если все это не прибыло из Англии. Он не хотел даже никаких слуг, кроме английских, и, выходя вечером из театра в окружении знакомых, кричал своим людям, дурно выговаривая по-английски: Perigord-house!

Граф Перигор предвидел бедствия короля и, следовательно, Франции. Он не был поборником эмиграции и говорил, что место подобных ему людей всегда вблизи трона: в мирное время – для отдания почестей, во времена смятений – для защиты. Несчастный едва не сделался жертвой своей решимости.

По приезде в Париж первой заботой моей матери стало осведомиться о Наполеоне Бонапарте. Он находился тогда в Парижской военной школе, оставив Бриеннскую с сентября прошедшего года. Дядя мой Димитрий говорил с ним; он встретил Наполеона в день его приезда, когда он только что вышел из дорожной кареты. «Право, – говорил мой дядя, – он походил на человека, только что высаженного на берег. Я встретил его в Пале-Рояле, где он слонялся и глазел по сторонам, точно один из тех людей, каких обирают мошенники, – было ли только, что взять с него?» Дядя мой спросил, где Наполеон обедает, и, узнав, что юноша не был никуда приглашен, увез его обедать к себе, потому что хоть в это время дядя мой и не был еще женат, но не пошел бы в трактир. Он сказал моей матери, что она увидит Наполеона довольно угрюмым. «Боюсь, – прибавил дядя, – что этот молодой человек тщеславен более, нежели прилично в его положении. Когда он приходит ко мне, то всегда восстает против роскоши своих товарищей в военной школе. Недавно он говорил мне о Мании, о нынешнем воспитании молодежи и о своем отношении к древнему спартанскому воспитанию; все это, по его словам, хочет он изложить в записке, а затем представить военному министру. Но этим он заслужит только неприязнь товарищей и, может быть, несколько сабельных ударов!»

Вскоре мать моя увидела Наполеона: в самом деле, расположение к вспыльчивости было в нем очень сильно. Он не терпел замечаний даже в свою пользу, и я уверена, что именно эта чрезмерная раздражительность, которую он не мог усмирить, стала причиной слухов о том, что в детстве и в юности он был угрюм и желчен.

Отец мой знал большую часть его преподавателей и начальников и по временам забирал его из школы для развлечения. Раз сказали, кажется, что он ушибся (точно не помню предлога), и Наполеон провел в нашем доме целую неделю. И теперь еще, когда мне случается проезжать по набережной Конти, я не могу не взглянуть на чердак в левом углу дома, в третьем этаже. Там-то живал Наполеон всегда, приходя к моим родителям. Его маленькая комната была очень красива; возле находилась комната моего брата. Они считались почти ровесниками: брат мой постарше разве что на год-полтора. Мать моя советовала ему сблизиться с молодым Бонапартом, но после многих попыток брат мой объявил, что ему тягостно встречать одну пустую вежливость там, где он ищет привязанности; такое уклонение почти оскорбляло его. Оно должно было особенно оскорблять моего брата, которого не только любили за тихий характер, приятность манер и благородство обращения, но и старались привлечь в лучшие парижские гостиные, зная ум и дарования его. Он заметил в Наполеоне даже язвительность и какую-то горькую иронию, но долго не мог открыть их причины.

– Я думаю, – сказал однажды Альберт моей матери, – что он живо чувствует зависимость своего положения.

– Но какую зависимость?! – вскричала моя мать. – Я надеюсь, ты никогда не дал ему почувствовать, что он не у себя дома?

– Альберт нисколько не виноват, – сказал мой отец, бывший тут же. – Наполеон страдает потому, что он горд, и я не осуждаю его за это. Он знает тебя, знает, что семейство твое и его равны на Корсике по своему состоянию; он сын Летиции Бонапарт, как Альберт – твой сын; кажется, вы даже в родстве. Всего этого не может согласить голова его, когда он видит безмерную разницу в воспитании своем и воспитании твоих детей: он здесь живет на счет училища, одинокий, удаленный от родных мест, а твои дети окружены всяческим попечением.

– Но ты описываешь зависть, – возразила тотчас маменька.

– Нет, зависть очень далека от того, что, как мне кажется, чувствует этот юноша. Я довольно знаю сердце человеческое и не ошибусь при взгляде на его сердце. Он страдает, и в твоем доме, может быть, больше, нежели где-нибудь еще. Ты добра и не понимаешь, что иногда и доброта, некстати выказанная, совсем не целительное средство. Я говорил тебе, что ты напрасно стараешься вызывать Наполеона дольше, нежели на день или два, из чувства дружбы к его матери ты беспрерывно ставишь ее сына в тягостное положение, потому что он спрашивает себя: «Отчего мое семейство не такое?»

– Ты выводишь меня из терпения! – воскликнула моя мать. – Если бы он думал так, то был бы глупый и злой мальчишка!

– То есть был бы глуп и зол не больше других: он человек. Отчего с самого приезда в Париж он беспрестанно сердит? Отчего так громко возмущается непристойной роскошью (его слова) своих товарищей? Оттого, что их состояние оскорбляет его каждую минуту. Он находит смешным, что у этих молодых людей есть слуга, потому что у него нет слуги; ему кажется неудобным, когда едят с двух блюд. Как-то Дюмарсе, отец одного из его товарищей, сказал мне, что они дают кому-то из учителей званый завтрак и каждый воспитанник должен внести значительную сумму; в этом случае Наполеон был прав. Я пошел к нему и увидел, что он еще печальнее обыкновенного. Я понял причину и тотчас предложил ему необходимую сумму: лицо его вспыхнуло, но потом место румянца занял обыкновенный у него бледно-желтый цвет – он отказался.

– Это потому, что ты не умел взяться за дело. Мужчины всегда неловки! – резко заметила моя мать.

– Когда я увидел, что молодой человек так несчастен, – продолжал мой отец, не смущаясь реакцией матери, потому что уже привык к ней, – я солгал, и Бог, верно, простит мне эту ложь. Я объявил, что когда отец его умирал на руках наших в Монпелье, то отдал мне небольшую сумму для выдачи ему в таких случаях и для поддержания его приличным образом. Наполеон поглядел на меня так пристально, таким испытующим взглядом, что я почти струсил. «Если это деньги моего отца, – сказал он мне, – я принимаю их; но если б вы давали мне взаймы, я не принял бы. Мать моя и так обременена; я не должен увеличивать ее бремени своими издержками, особенно когда к ним принуждают меня капризы товарищей». Теперь ты видишь сама, – продолжал мой отец, – если гордость его так уязвляется в школе с чужими людьми, то что должен он терпеть здесь, какую бы мы ни демонстрировали ему нежность? Пусть, однако же, Альберт продолжает оставаться добр и внимателен к нему во всем, хоть я и сомневаюсь, чтобы у них вышла тесная связь.

Я несколько ушла вперед за событиями (надеюсь, меня простят), а сейчас вновь обращаюсь к предшествующим подробностям нашего житья в Монпелье.

Однажды, возвратившись домой, отец мой принес странную новость. Ему сказали, что в небольшой, довольно дрянной гостинице остановились трое корсиканцев, один из которых очень болен.

– Кто бы это мог быть? – спрашивал мой отец.

– Тебе надобно пойти и узнать, – сказала тотчас мать моя, с обыкновенной своей живостью. – Как ты можешь говорить мне, что в Монпелье находится мой соотечественник, больной и в гостинице? Карл, я не узнаю тебя.

Говоря это, она опять надела шляпу на голову моего отца и тихонько толкала его, чтобы он шел скорее. Когда он возвратился, мать моя с грустью и радостью одновременно услышала, что больной соотечественник, о котором она беспокоилась, не зная его, был муж Летиции Рамолино!

– Он очень болен, – сказал отец, – и я думаю, что ему нехорошо там, в гостинице. Надобно перенести его в какой-нибудь дом.

– Вспомни, друг мой, – ответила маменька, – каково было тебе, когда ты лежал больной в Филадельфии и за тобой ухаживали только девятилетний ребенок (его сын) и слуги. Мы должны избавлять от таких неудобств своих друзей.

Отец мой не любил корсиканцев; он готов был оказать Бонапарту все внимание, какого требовало состояние больного, но принять его в свой дом, посреди молодого семейства своего, казалось ему неудобным. Только власть моей матери могла заставить его согласиться.

Я часто слышала, причем не от матери и не от кого-нибудь из родственников, а от других друзей, бывавших у нас в Монпелье, как поступила в том случае моя мать. Она была молода, прекрасна, богата, окружена любовью; но проводила время, отнятое у собственных ее детей, подле одра бедного, больного чужеземца!.. Все средства, какие может представить богатство в отчаянном положении, по крайней мере для облегчения долгих смертных мучений, все средства были употреблены с такой незаметной заботливостью, что умирающий не мог даже заподозрить, как часто бывало трудно удовлетворять его прихоти. Разумеется, я говорю здесь не о деньгах: кто может требовать признательности за подобные услуги? Нет, я говорю о той сердечной заботе, которую нельзя измерить.

Мать моя приняла последнее дыхание Бонапарта, как ангел, ниспосланный усладить горесть его, но и тем не ограничила своего доброго дела. Жозеф Бонапарт и его дядя Феш (почти одних с ним лет), сделавшись нашими гостями, видели от нее и от моего отца всю помощь, все утешения, каких только может ожидать страдающая душа. Когда наконец им пришлось отправляться назад на Корсику, отец мой снабдил их всем, что могло облегчить их путешествие.

После я много раз видела Жозефа Бонапарта, и он всегда вспоминал, сколь многим обязан моим родителям. Добрый, превосходный человек! Для меня король Жозеф есть существо особенное, я чувствую к этому человеку истинную дружбу. Ему, так же как и другим членам его семейства, еще не отдали всей справедливости, его укоряют за такие события, которых нельзя назвать даже проступками и которые не были бы даже замечены в рыцарское царствование Людовика XIV, заслужили бы рукоплескания в порочное царствование Людовика XV и были бы терпеливо приняты в вырождающееся царствование Людовика XVI. Но Жозеф выставлен на позор, и где же? В Испании! Кем?! За что?..

Мне надо сказать еще об одном человеке, игравшем впоследствии важную роль на сцене мира: это Камбасерес. Он состоял советником податной палаты в Монпелье. Камбасерес не был другом моих родителей, но лишь их знакомым, однако после сделался другом моим и Жюно. Когда ни случалось мне требовать от него услуги, какой бы то ни было, я всегда находила его готовым исполнить ее или, если это было невозможно, хотя бы дать дельный совет. Я слышала порой, как он говаривал приезжим из Монпелье, всегда находившим у него радушный прием, но иногда требовавшим того, что сделать он не мог: «Этого места я не могу для вас просить, я его уже просил для другого». Он никогда не давал тех обманчивых обещаний, на которые так щедры люди. В этом он был строго правдив. Камбасерес был честный человек, и напрасно дух партий хотел коснуться его. Он был благороден, прямодушен и чрезвычайно благосклонен в обращении; за это все любили его. Я питала к нему истинную дружбу и так и не обманулась в нем.

В Монпелье Камбасерес имел достаток, но не был богат. Как родственника его тепло принимали в доме маркиза Монферье, и он не забыл этого, сделавшись человеком влиятельным. О политической жизни его я буду говорить после, в своем месте.

Глава IV. Кот в сапогах

Жозеф Бонапарт в письме к дяде моему Димитрию благодарил его за посещение Элизы Бонапарт, которая воспитывалась в школе Сен-Сир. Мать моя взяла заботы о ней на себя и выполняла эту обязанность с большим радушием. Во все долгое время, проведенное Элизой в Сен-Сире, мать моя оставалась для нее добрым, нежным другом.

Однажды Наполеон пришел из своей школы вместе с моим дядей, и все вместе они поехали в Сен-Сир. Элиза вышла к ним и была так печальна и уныла, что при первом же вопросе залилась слезами. Мать моя поцеловала ее, начала утешать и наконец с превеликим трудом узнала причину ее слез. Девица Монлюк, если не ошибаюсь, выходит из училища через неделю, и воспитанницы одного с нею класса дают ей прощальный полдник: каждая вносит свою долю, а Элизе дать нечего, потому что пенсия у нее на исходе – остается только шесть франков. «Если я отдам их, у меня не останется ничего, – сказала она, – а выдадут мне пенсию еще через шесть недель; да этого и мало».

Первым движением Наполеона, описывала потом мне моя мать, было опустить руку в карман; но он сообразил, что не найдет там чего надобно, остановился и покраснел, топнув ногой. Мать моя не могла удержаться от смеха, подумав о странной связи между полдником в Сен-Сире и завтраком в Военной школе. Она сказала об этом моему дяде по-гречески.

Все было очень просто: брат и сестра воспитывались на счет правительства в училищах, где проживали дети и богатых дворянских фамилий. Такое неприятное положение оставалось бы незаметным для них самих, если бы они были хоть сколько-нибудь зажиточны, но семейство Бонапарт могло называться скорее бедным, нежели богатым. Бонапарт-отец сам объявил это, когда писал военному министру, прося поместить сына в Бриеннскую школу. Не знаю, к чему говорили о какой-то роскоши Бонапарта-отца; говорили, что роскошь расстроила его дела и что дядяаноник – как называла его мать императора – привел их в порядок; и тут начинают обыкновенно распространяться о богатстве дяди-каноника. Все это смешно. В самом деле: какая необходимость в возвеличивании этой семьи, когда каждый из братьев и так занимал трон, мать была Ее императорским высочеством, жила в великолепном дворце и, как мать величайшего из людей, являлась хозяйкой положения, что бы ни старались говорить теперь злоба и зависть, – какая необходимость, говорю я, упоминать, что прежде этой новой дивной жизни они были более или менее богаты, более или менее счастливы? Разве нужно это для сравнения? Конечно, нет!

Возвратимся к опечаленной малютке. Мать моя спросила, много ли требуется для ее утешения; сумма оказалась невелика: надобно было только десять или двенадцать франков. Маменька дала их Элизе и заметила, что та затруднялась не так много, как брат ее от предложения моего отца.

Наполеон сдерживался при сестре, но когда опять сели в карету, он начал ругать скверное управление таких заведений, как Сен-Сир и военные школы. Видно было, что унижение сестры удручало его. Дядя мой, обладатель чрезвычайно живого характера, наконец потерял терпение, слушая резкие и оскорбительные речи, и сказал юноше об этом довольно сухо. Наполеон тотчас смолк, потому что молодые люди тогда воспитывались в несколько большем уважении относительно старших. Но сердце его было слишком полно: он вскоре свел разговор на тот же предмет, и наконец выражения его сделались так оскорбительны, что дядя сказал ему:

– Замолчи! Тебе ли говорить так? Ты сам воспитываешься из милосердия короля!

Моя мать, как она рассказывала мне после, боялась, что Наполеон задохнется. В одно мгновение он помертвел и побагровел.

– Я не скажу более ничего неприятного вам, господин Комнен, – возразил молодой человек. – Позвольте мне прибавить только, что если бы я имел власть сочинять уставы, они были бы написаны совсем иначе и к благу всех.

Я описала всю эту маленькую сцену единственно для того, чтобы отметить его слова: если бы я имел власть!.. Он после имел ее, и все знают, как устроил он управление военных школ. Я уверена, что он долго хранил тяжелое воспоминание о тех унижениях, какие принужден был терпеть в военной школе. Нет сомнения, что там проживали молодые люди, так же, как он, небогатые; но у них были, по крайней мере, родственники, знакомые и средства развлечения, каких не имел Наполеон. Только по приезде моей матери появлялся кто-то, принимавший в нем участие; а он уже год находился в Парижской военной школе один и беспрерывно терпел унижения и испытывал досаду. Его не любили. Многие руководители его, знакомые моему отцу, говорили, что у молодого Наполеона Бонапарта такой характер, который нельзя сделать сколько-нибудь общительным. Он нападал на все, порицал все громко и так резко, что в нем видели только вздорного мальчишку. Такое поведение заставило ускорить его выпуск: все единогласно просили этого. Тогда-то сделали его подпоручиком одного артиллерийского полка, и он побывал в Гренобле, Валансе, Оксоне и других местах, прежде чем возвратился в Париж.

Перед своим отъездом Наполеон провел некоторое время у нас. Сестра моя училась в монастыре и часто приезжала к нам, она приехала и в то время, когда у нас гостил Наполеон. Я помню, что в тот день, когда Наполеон надел мундир, он был в восторге, как все молодые люди в такой день; но в параде его было нечто, придававшее ему чрезвычайно смешной вид: это его сапоги, так странно большие, что маленькие ноги его, тогда еще очень тонкие, исчезали в их огромности.

Известно, что дети всего скорее замечают смешное: лишь только мы с сестрой увидели его, входящего в гостиную в огромных сапожищах, мы не могли удержаться и захохотали как сумасшедшие. И тогда, как и после, Наполеон не понимал шуток: он рассердился, а сестра моя, которая была гораздо старше меня (она была моей крестной матерью), отвечала ему, все еще смеясь, что, привесивши меч, он должен стать теперь дамским рыцарем и почитать за счастье, если дамы шутят с ним.

– Еще чего, да вы просто малявка пансионерка! – заявил Наполеон с презрительным видом.

Сестре моей было тогда двенадцать или тринадцать лет; можно представить себе, как обиделась она на его слова. Кротость входила в число ее добродетелей, но мы, женщины, каков бы ни был наш возраст и характер, забываем кротость, как только задето наше самолюбие. А самолюбие Сесилии оказалось очень оскорблено насмешливым эпитетом, и она ответила Бонапарту:

– А вы кот в сапогах!

Все засмеялись; удар попал в цель. Мне трудно теперь описать, как разгневался Наполеон; однако он не ответил ничего и хорошо сделал. Даже мать моя нашла, что название кот в сапогах справедливо и забавно; она смеялась от чистого сердца. Наполеон не знал тогда светских обычаев, но был так сметлив, что инстинктивно понял свою роль: он замолчал, как только увидел, что его противник – женщина; каких бы ни была она лет, надлежало оказать ей уважение. По крайней мере этого требовал тогда от хозяев устав вежливости по отношению к людям, обедавшим у них.

Как ни жестоко задело Бонапарта сравнение, которым наградила его сестра моя, однако он сделал вид, что смеется над ним вместе со всеми. Желая доказать, что совсем не огорчен, он позже заказал и принес мне игрушку: это был кот в сапогах, бегущий перед каретой маркиза Карабаса. Игрушка оказалась премилая и, конечно, стоила дорого, а это было некстати при его финансах. Он принес также прелестное небольшое издание сказки о коте в сапогах для моей сестры и сказал ей, что просит сохранить книгу на память. «Сказка тут лишняя, Наполеон! – заметила моя мать. – Если бы вы принесли только игрушку для Лулу (так звали меня дома, вообще же мое имя – Лаура), это было бы хорошо; но сказка для Сесилии показывает, что вы сердиты на нее». Он ответил, что это не так, но я тоже думаю, что он сердился, и очень сердился. Вся эта история, верно, вылетела бы у меня из головы, если бы маменька и брат не повторяли ее после и не затвердили в моей памяти. Она пригодилась мне потом странным образом.

Бонапарт не всегда искусно владел оружием насмешки, и самые любимые им люди часто терпели боль от его ударов. Он очень любил Жюно во время Консульства и в первые годы Империи, однако избирал его иногда целью какой-нибудь грубой шутки, драл при этом за ухо чуть не до крови, и это значило совершенную благосклонность. Жюно был привязан к нему безоглядно, и это чувство уничтожало все другое. Он первый смеялся над этими шутками, смеялся от чистого сердца и не думал о них более; но иногда бывшие при том свидетелями подхватывали глупую шутку и с радостью повторяли ее. Жюно не обращал на это никакого внимания, но мой слух был тоньше, и однажды случилось, что подобная шутка рассердила меня.

Первый консул был в этот день чрезвычайно весел. Мы гостили в Мальмезоне и обедали под огромными деревьями, на небольшом холме слева от луга, перед дворцом. В этот самый день госпожа Бонапарт впервые попробовала пудру, и это очень шло ей. Но Первый консул только смеялся над ней и сказал, что она может играть графиню Эскарбаньяс [Мольера]. Шутка, по-видимому, не понравилась Жозефине, потому что она поморщилась, и Первый консул это заметил.

– Что такое? – сказал он. – Разве ты боишься, что у тебя не будет кавалера? Вот маркиз Карабас, – он указал на Жюно, – подаст тебе руку.

Надобно знать, что Первый консул иногда уже называл так Жюно и Мармона, но в добром и ласковом расположении духа. «За то, – говаривал он, – что оба они любят выказывать себя». И тот и другой только смеялись над этим, но госпожа Бонапарт приняла шутку иначе и разгневалась, а этим нельзя было угодить Бонапарту: он тотчас нахмурился. Взяв свой бокал и глядя на жену, он поклонился и выпил со словами:

– За здоровье графини Эскарбаньяс!

Продолжительность этой шутки заставила Жозефину прослезиться. Наполеон увидел это и, любя свою жену, верно, досадовал, что зашел слишком далеко. Желая как-нибудь сгладить сказанное, он опять взял свой бокал, поклонился в мою сторону и, подмигнув мне, произнес:

– За здоровье маркизы Карабас!

Мы все засмеялись, и госпожа Бонапарт с нами; но сердце ее болело. Мне было только шестнадцать лет, а ей сорок.

До сих пор эта история как будто не касается меня, но вот ее продолжение. Между товарищами Жюно (и теми, кто окружал тогда Первого консула) случались люди весьма разные. У них была одна общая для всех добродетель: храбрость. Об остальном можно сказать, как говорил Бонар в комедии Делавиня: это другое дело. Так, среди них были очень тупые люди. Один из них, г-н N., нашел забавным тут и там повторять шутку Первого консула, а это уже было слишком! Да ему совсем и не шло подражание: человек превосходный сам по себе, он не имел чувства юмора. Сверх того, об этом мог услышать Жюно, и смешное сделалось бы трагическим. По всему этому я не хотела допустить продолжения этой истории и посоветовалась с маменькой. Она внимательно выслушала меня, и я возвратилась в Мальмезон, где мы жили в то время.

Жюно служил тогда комендантом Парижа и не мог приезжать ежедневно: итак, маркиза Карабаса не было за столом на следующий день, но он приехал на третий. Мы расположились тогда на мосту, ведущем в сад; Первый консул сидел на краю парапета.

– Послушай, мой друг! – сказала я Жюно. – Поскольку мы впервые едем в твои поместья, надобно не забыть вещь совершенно необходимую теперь для тебя; иначе я не поеду с тобой: говорю это наперед, и уверена, что генерал одобрит меня.

– В чем? Что такое? – заинтересовался Первый консул.

– Надобно взять вместо скорохода кота в сапогах.

Все громко захохотали, но я никогда не забуду лица Бонапарта: стоило бы описать его. Я продолжала с важностью:

– У меня сохранилась игрушка, подаренная мне еще в детстве; если хочешь, я отдам тебе ее для образца.

Смеялись много, и в этот день все тем кончилось. Но зерно было брошено в добрую землю: оно принесло свой плод. Через несколько дней мы прогуливались после обеда в галерее, что подле гостиной, тогда еще не такой обширной, как теперь. Г-н N. с простодушным смехом начал говорить о поместьях маркиза. Я только взглянула на Первого консула, как он оборотился к остряку и довольно сухо заметил:

– Если вам вздумается поступать и говорить, как я, то выбирайте для себя предметы удачнее. Кажется, можно подражать мне и в другом.

Через четверть часа он подошел ко мне, ущипнул за нос так, что я чуть не закричала, и сказал:

– Несносная! Вы умны, но злы. Не будьте такой. Женщина не может пленять, если ее боятся.

Следствием всего этого стало то, что я уже больше не слышала о маркизе Карабасе и коте в сапогах. Мать моя спрашивала после у меня о нашем замысле и много смеялась над последствиями его: «Я знала наперед, что тем кончится!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю