Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 96 страниц)
Глава XXII. Родственники Наполеона
Я уже говорила, кажется, что Голландия избрала принца Луи Бонапарта своим королем. Но французы зря смеялись над тем, что составляло честь их, – Голландия сама требовала у нас владетеля. Подобные насмешки сердили императора: он не любил игр с властью и утверждал, может быть справедливо, что если мы шутим над теми, кто управляет нами, то не уважаем их.
Голландия прислала от себя депутатов. Двор находился тогда в Сен-Клу. Император принял депутатов с непритворной радостью. Я думаю, что он любил своего брата Луи больше всех других братьев, кроме Жозефа; он также питал отеческую нежность к его жене и детям. Блестящая голландская корона, предложенная брату и невестке, стали прекрасным доказательством этого. Он не принимал сопротивления своей воле; он требовал неограниченной покорности и думал, что счастье всех зависит лишь от повиновения ему; но в братьях своих он встретил упорное сопротивление, основанное на их чести и совести, в чем он мог видеть меру их благородства. Поведение Луи в Голландии достойно всякой похвалы.
Император принял голландцев, как уже я сказала, с величайшей благосклонностью и, чтобы выразить это явно, велел призвать юного принца Луи-Наполеона, представил его депутации и сказал ему, чтобы тот мило обошелся с теми, кто пришел просить отца его быть их повелителем. Но как может показать свою любезность пятилетний принц? Разве что прочитает басню, стихи или что-нибудь похожее – придворным все равно! Луи-Наполеон, говорят, не заставил себя упрашивать и тотчас прочитал наизусть басню «Лягушки, просящие царя».
Довольно странно, что я так и не смогла узнать, точно ли произошел этот случай. Я видела, что император очень сердился на эту шутку, и не смела узнавать подробности. Я хорошо знала людей, служивших при молодых принцах, но не настолько, чтоб спрашивать их о подобной истории. Знаю только, что происшествие это долго почитали за верное.
Когда мы дойдем до эпохи смелого сопротивления Луи, желавшего защищать независимость Голландии, я буду счастлива отдать справедливость другу моей матери и всех моих родных: он был человек добродетельный, прямодушный, думающий только о своих обязанностях. Так всегда надобно представлять его себе.
Предчувствие мое в отношении Жерома сбылось в полной мере: он тоже хотел насладиться могуществом и отрекся от клятв своих раньше, чем пропел петух. Он стал императорским и королевским высочеством, был окружен камергерами, кавалерами, пажами, а бедная девица Паттерсон, чье прелестное лицо так восхищало меня, была оставлена; воспоминание о ней очень мало занимало ее мужа-повесу.
– Не правду ли говорила я тебе? – сказала я Жюно, когда мы в первый раз увидели Жерома в придворном наряде.
Впрочем, думаю, не много найдется женщин, которые могли бы сравняться в совершенстве с нынешней его супругою. Я скоро дойду до того времени, когда узнала ее, и почту за счастье написать ее портрет.
Я уже говорила об отъезде принца Жозефа в Неаполь, где был он теперь королем, но еще не описывала домашней жизни старшего брата Наполеона, который был бы главой семейства Бонапарт, если бы великий человек не сместил его.
Жозеф Бонапарт родился на Корсике, как и все его братья, но в его французской речи это заметно было меньше, чем у всех известных мне корсиканцев. Трудно встретить такое прекрасное лицо: это лицо принцессы Боргезе, но мужское. Улыбка у Жозефа такая же, как у императора, – тонкая и нежная, и это естественно, потому что душа его светла и сердце превосходно. Брошенный в свет во время господства раздоров, когда низость и наглость первыми достигли власти, он совершал человеколюбивые и благодетельные поступки, подававшие надежды, после вполне оправдавшиеся. Жозеф хорошо знает не только нашу литературу, но и литературу английскую и итальянскую. Он учился очень хорошо в юности, продолжал учиться и позднее. Он любит чтение, любит окружать себя учеными и писателями. Его жизнь в этом отношении была даже лучше, чем Люсьена, хотя сам он не писал стихов, как его брат. Словом, Жозеф – человек, с которым приятно встретиться во всякое время, везде; знакомство с ним – наслаждение, дружбой с ним можно гордиться.
Говорили, что у него слабый характер; это неправда. В душе его есть нежность, в сердце доброта и человеколюбие, ум у него острый и проницательный. Все эти качества, кроме последнего, могли только вредить ему в возмущенной стране, где пришлось бы править с помощью силы и принуждения. Но и во время несчастного царствования своего в Испании он поступал безупречно. Положение братьев Наполеона всегда было тягостно, когда он сажал их на трон. Он хотел сделать их государями, но требовал от них повиновения как от префектов: одно не вязалось с другим. Впрочем, император встречал в братьях своих сопротивление, которое некоторых из них прославило самым благородным образом. Принц Канино оказался первым: он во всеуслышание объявил, что свободен в своих привязанностях, и остался верен супружескому обету. Я не говорю, что этот поступок честного человека уникален, но думаю, что иные из тех, кто видит в этом самое обычное дело, не отказались бы вкусить сладость измены. Принц Луи также поступил благородно, Голландия еще помнит об этом.
Прекрасен венок любви народной, когда им награждают того, кто уже не царствует более: тут нет обольщений власти, которая раздает милости. Любить поверженного короля опаснее, нежели любить простого чужеземца.
Жозеф уезжал из Франции с большим сожалением. Я уже сказала, что он умолял брата не облекать его королевской властью: «Оставьте меня царствовать в Морфонтене», – говорил он. Я видела его в Морфонтене: там легко было судить о его кротких взглядах на жизнь и о его высокой доброте. Он был примерный отец и муж, несмотря на все, в чем его упрекали. Добрый, верный друг, он не забывал прошлого и любил вспоминать о нем. Я видела, до какой степени он благоговел к чувствам юности своей, когда мы приезжали в Морфонтен с моим братом Пермоном, который был с ним так дружен когда-то. У меня еще сохранились письма его, писаные к моей матери и брату; но и став принцем Империи, он вел себя как человек, который писал эти письма. Король Жозеф – человек добродетельный, чистый душой и с большими способностями, а это особенно ценно, когда основано на чувствах благородных. Я опишу поступки его в Испании во время разрушительной войны, предпринятой больше по воле императора, нежели для того, чтобы сесть на трон, которого он не хотел, и эти поступки покажут меру его чести и достоинств, если кто-то о них не знает.
Кому в Париже не известно имя жены его, королевы Испании? Все, жившие там в одно время с нею и еще не умершие, помнят это исполненное всех добродетелей существо, вмещающее в душе своей многие совершенства. Жюли не красавица, но пленяет собою, потому что уклонилась от старого закона, заставляющего женщину быть прекрасною только потому, что она женщина; она заменила это обязанностью быть доброй, человеколюбивой и всегда снисходительной ко всем поступкам.
Достоинства королевы почитала она только новым побуждением к заботе о своих детях: «Я отвечаю за них перед подданными, которые некогда будут под их властью, – говорила она, – скипетр тяжел и в руках крепких, а как тягостно было бы рукам немощным держать его, если не придать им новой силы, которую можно найти только в добродетели!»
Королева Жюли – одна из тех женщин, характеру которых я удивляюсь особенно. Многие романы представляют нам вымышленных лиц в их совершенстве, как будто упрекающем обычное человеческое несовершенство и злополучную натуру нашу. Но королева Жюли была само совершенство, хоть и человек из плоти и крови. Я долго наблюдала ее, видела и в искренности дружбы, и окруженную блеском могущества, который должен был изменить ее в глазах моих; но этого не случилось. Она понимала важность искусства повелевать; но, отбрасывая блеск всякого рода, вооружалась только скромностью. Она не хотела ничего показного ни в своих поступках, ни в своих нарядах. Всегда одетая просто, она носила драгоценности, только приличествующие ее сану.
Император уважал ее как нельзя больше и любил нежно. Муж уважал ее и любил всею привязанностью своей души. Склонный к удовольствиям, он вел жизнь несколько бурную, но врожденное благородство всегда ставило границу между ним и всяким поступком, оскорбительным для сердца королевы, жены его. Он любил ее как друга, как мать своих дочерей, и я уверена, что и теперь эти супруги были бы счастливы, живи они вместе.
Отъезд Жюли в Неаполь стал большим горем для императрицы-матери, которая любила ее больше других невесток, особенно после смерти жены Люсьена. Госпожа Летиция не любила Жозефину, а надобно сказать, что Жозефина вела себя очень хорошо в отношении нее со времени коронации. Счастье ли сделало ее любящей тех, кто замышлял гибель ее, или император приказал ей, только мы видели большую разницу в поступках ее с императрицею-матерью. Но угодливость, основанная на вежливости и расчете, не могла заменить дружбы истинно дочерней и материнской. Часто, думая о королеве Жюли, о доброте, исходящей от нее, и тех похвалах, которые окружали ее имя, я сердечно грустила о ней…
В это время императорский двор сильно уменьшился из-за отсутствия принцесс и двух братьев императора. Принцесса Боргезе, постоянно больная, беспрерывно заботящаяся о своем здоровье, не могла поддерживать блеска двора. И тогда эта обязанность досталась принцессе Каролине. Я уже говорила о ней как о госпоже Мюрат и императорском высочестве и теперь мне остается изобразить ее как владетельную принцессу. Это положение новое, и мне надобны иное перо, иные краски.
Я много раз упоминала в этих Записках, что мы очень дружно жили с госпожою Мюрат, когда она была еще Каролиною Бонапарт. Я была с нею не в такой дружбе, как с Лорой Казо, искренней моей подругой, ум, дарования и склонности которой больше соответствовали моим, чем всё, что было в Каролине, которая никогда не занималась ничем: несколько черточек, нацарапанных карандашом на белой бумаге, и то кое-как, назывались у нее рисованием. Она оставалась таковой же, сделавшись великой герцогиней Бергскою; переменившись только нравственно, стала уже настоящей принцессой: с величайшим благоговением говорила о самой себе и с насмешкою – о других, что, правду сказать, часто нравилось многим. Ее суждения обо всех предметах были неистощимы; не знаю, как все это вмещал ее разум. Она обладала умом природным, но нисколько не обработанным.
Когда она была ребенком, в ней видели живость и что-то милое; но в первой юности, когда брат ее сделался главнокомандующим Итальянской армии и льстецы сбегались на блеск славы его семейства, ее тоже окружили лестью. Надобно быть философом, чтобы предупреждать в детях зародыш пороков и недостатков, и потому они взрастали свободно, несмотря на добрую волю госпожи Кампан, у которой Каролина два года провела в пансионе. Госпожа Кампан, женщина в целом достойная, имела величайший недостаток: она никогда не была строга к бывшим у нее в пансионе девицам из богатых и могущественных семей. Только сами матери могут дать воспитание образцовое; что же касается молодых девушек, воспитанных госпожою Кампан, они еще все живы и всякий может судить о них сам. При этом исключаю из списка трех племянниц самой госпожи Кампан.
Таким образом, все надежды двора обращались к принцессе Каролине, или великой герцогине Бергской, как она любила называть себя. Принцесса занимала тогда прелестный дворец на Елисейских Полях и уже принимала как принцесса, несмотря на свою насмешливость, к которой начинали привыкать. Двор ее составляли многие, и иным было бы гораздо лучше (для себя и для других) занимать какое-нибудь иное место. Перечислю их.
Я уже говорила о госпоже Ламбер. Это женщина поистине прелестная. Она невысока ростом, но в ней все так соразмерно! У нее большие, удивительно красивые глаза, белые маленькие руки, которые рисуют пейзажи, как живописец Вателе, и играют на фортепиано, как знаменитый Герц; маленький рот ее изрекает мысли самые остроумные, потому что она истинно умна, мила и приятна! Я очень люблю госпожу Ламбер. Муж ее был один из отличнейших чиновников в армии и старый друг моего отца.
Госпожа Богарне, жена сенатора и кузина императрицы Жозефины, добрая, прекрасная особа, чрезвычайно вежливая, почти никогда не вмешивалась в домашнюю жизнь принцессы. Из трех братьев ее, Лагранжей, один начальствовал над мушкетерами, не помню, каким именно полком. Женой его была девица Галь, дочь живописца и вдова несчастного Сюло, убитого 10 августа Теруанью де Мерикур, женщиной, у которой женского было только имя[171]171
См. двухтомник Ламартина «История жирондистов». (М.: «Захаров», 2013). – Прим. ред.
[Закрыть].
Другого Лагранжа, Шарля, неизвестно почему называли прекрасным Лагранжем; он, конечно, и был таков; но что же сказали бы о прекрасном д’Орсе? Надобно же делать различие…
Третий брат, Огюст Лагранж, адъютант Мюрата, был, как говорят в свете, добрый малый, вежливый и безропотный.
Был, наконец, господин Камбиз, дворцовый адъютант, обер-шталмейстер принцессы, прозванный Царем Персидским, зять госпожи Лагранж. Он женился на сестре ее, очень хорошенькой женщине, потому что в семействе Лагранжей все были красивые. Но сам он был безобразен, как редко кто бывает или, лучше сказать, только он один. Говорят, в детстве, плакал ли он, смеялся ли, но всегда корчил такие гримасы, что другие дети убегали от него, называя чудовищем. С тех пор он не похорошел. Мне еще надобно посчитаться с ним за один старый долг.
Я упомянула о его жене. Никогда не встречала я такой говоруньи. Когда я увидела, или, вернее, услышала ее в первый раз, от разлива бесцветных слов, бесплодного обилия ее речей и фраз, нисколько не занимательных, этого потока теплой воды, именно теплой, не холодной и не горячей, едва не сделалось у меня головокружения. Воспоминание почти ужасное! Впрочем, она была добрая женщина, только стала с годами сверх меры полной.
Господин д’Алигр был камергером принцессы. Я уже упоминала, что император оказывал какое-то предпочтение всем, кто был из Сен-Жерменского предместья, и старался приблизить их к своему двору или двору своих сестер и братьев. Он не любил этих людей, и его план смешения, о котором он говорил беспрестанно, совсем не выполнялся. Мужчины и женщины, беспрерывно раздражаемые, униженные (надобно произнести именно это слово), нетерпимые в своих мнениях, – можно ли было надеяться, что они сделаются его друзьями, когда их соблазняли обольщениями самыми несоблазнительными? Например, только что названный мною д’Алигр, обладатель четырехсот ливров дохода, вынужден был – в роли камергера – носить в кармане белые башмаки принцессы Каролины, между тем как мог бы свободно играть роль владетеля в своих поместьях.
Правда, что император, призывая д’Алигра ко двору, имел особенные намерения: он хотел выдать его дочь за господина К. Наполеон сначала велел объявить ему о своем желании или, точнее сказать, о своей воле, а потом, видя, что дело не ладится, призвал его в свой кабинет. Господин д’Алигр, и так высокий от природы, вырос на две головы при свидании с таким человеком, как Наполеон, который не только повелевал всем, что окружало его, но и действовал при своем дворе с какою-то обаятельной силой, заставлявшей склонить голову, если орлиный взгляд его встречался с вашим. Но д’Алигр был отцом и справедливо почитал отцовскую власть главною; он отказался выдать за господина К. свою дочь. Причина была ужасна, но он открыл ее, а для этого надобна была смелость. В результате девица д’Алигр вышла замуж за другого.
Император был очень недоволен сопротивлением. Только Дюрок сумел отсоветовать ему назначить семейный совет, который вместе с императорским прокурором уполномочил бы главу государства располагать рукою девицы д’Алигр, потому что отец ее по причинам, оскорбительным для чести правительства (никогда не забуду этих слов), отказался исполнить дело, выгодное со всех сторон. Следовательно, в первые минуты император был истинно ужасен и так странно несправедлив, что самые верные слуги не могли показать ему большей привязанности, как взяв на свою ответственность отсрочку исполнения дела, предписанного в гневе. Всего любопытнее, что сам К. в то время был страстно влюблен в одну очаровательную женщину, любовь которой ценил он гораздо дороже сокровищ девицы д’Алигр. И в то время как император гневался и думал заставить уважать свою власть, господин К. с твердой решимостью не хотел принимать руки, которую император сватал ему. Сколько раз во все годы Империи видела я такие браки, заключенные лишь властолюбием и бывшие поводом к несчастью и несогласию!
Глава XXIII. Поход 1806 года
Возвратившись из Пона в Париж, я увидела, что многое переменилось. Важное событие придало другое направление делам в Европе: умер Фокс. После смерти Питта он был премьер-министром Великобритании и смотрел на дела иначе, чем ученый его соперник, а с самого начала Французской революции – на действия Сент-Джеймского кабинета. Тогда он считался одним из лучших ораторов в парламенте, и все речи его доказывают, что он не был одержим идеей и думал только о пользе своей страны и человечества по отношению к остальной Европе. Он противился войне, иначе смотрел на Французскую революцию и утверждал, что надобно не воевать против нее, а предоставить ее собственному течению. Соглашаясь с мнением знаменитого публициста Берка, он оставался убежденным, что это огромное событие должно оказать большое влияние на Европу и даже на весь мир. Но он думал, что лучшее средство предупредить пагубные следствия революции – дать ей свободный ход и направить к возможно благой цели. «Стремительный поток не опустошит полей, когда выкопают для него русло», – сказал он в парламенте 24 января 1793 года.
Фокс был, может статься, менее глубок, менее искусен в управлении делами, нежели Питт, но у него был не менее изощренный ум, чем у его предшественника. Говорю здесь о человеке частном, а не государственном, потому что как личность Фокс был гораздо прямодушнее и откровеннее Питта. Питт часто бывал коварен; у Фокса же вырывались те счастливые слова, которые увлекают массы.
Фокс хотел восстановить согласие между Францией и Англией, хотел от чистого сердца, и это доказывают переговоры, начатые им. Смерть его разрушила все. Переговоры кончились ничем, и дух Питта занял место в британском кабинете. Это был важный момент для Европы.
В это время смогли судить об обширности намерений Наполеона: случай был, по-видимому, не важен, но показывал, до какой степени хотел этот человек воздействовать всеми средствами на своих северных соседей. Я говорю об усыновлении, так сказать, иудейского народа. Главные раввины уже собрались в прошлом июле для написания своей петиции к императору. Они хотели просить, чтобы единоверцы их были допущены к гражданским и политическим правам, но только с некоторыми изменениями. Великий синедрион собрался, и Наполеон принял под особенное свое покровительство этот народ, справедливо отвергаемый всеми и наказываемый в тысячном поколении своем за убийство Сына Божия.
Император выказал большую находчивость, покровительствуя евреям. Он знал, что в Польше, России, Богемии и Венгрии существуют целые поселения этих людей и их сердца, отягощенные несчастьем и корыстолюбием, с восторгом станут приветствовать человека, который указал им их достойное будущее. Предвидение Наполеона исполнилось. Все последователи Моисеева закона в России, Германии и особенно Польше (а известно, что их там очень много) предались ему телом и душой, и он получил помощников даже в тех местах, где не могли бы подозревать их даже самые преданные его приверженцы.
Горизонт омрачался с каждым днем.
Однажды вечером Жюно возвратился из Сен-Клу с чрезвычайно серьезным выражением лица. Его пригласили на охоту с императором, но время, назначенное для отстрела зайцев, было употреблено на разговоры о том, как лучше убивать людей. В Иллирии шли сражения. Генерал Мармон одержал победу близ Рагузы и разбил корпус возмутившихся черногорцев. Война стала неизбежной, и я видела, как Жюно печалится, что, занимая почетное место в Париже, не может участвовать в походе. Император в первый раз не брал его с собой, и, сколько я ни старалась успокоить встревоженные его чувства, мне не удавалось преуспеть в этом или, по крайней мере, заставить его согласиться, что он может служить императору и не вынимая шпаги из ножен. В тот день, когда о войне стало известно, он десять раз хотел отказаться от места парижского губернатора и ехать в армию. Наконец я упросила его разобрать со мной и с самим собой законные обязанности его перед императором. Лишь тогда он убедился, что в том еще неверном положении, в каком находилась Империя, вернейшие друзья должны беспрекословно служить Наполеону, а не быть эгоистами и ехать в армию искать новой славы. Жюно всей душой принял эти слова. Он обещал мне более не жаловаться и скрывать свою тоску; и это была большая жертва.
В то время случилось происшествие, которое не произвело сильного впечатления в Европе, потому что другие важные события обращали на себя общее внимание; но оно имело непосредственное влияние на дела Испании, которые, в свою очередь, влияли на всю Европу; потому я не могу умолчать об этом происшествии. Наполеон записал его в своей памяти, и нельзя отрицать, что этот поступок Князя мира, может статься, был первою причиной действий императора в отношении Испании.
Дон Мануэль Годой, герцог Алькудия, Князь мира, лаская нас сладкими словами, питал при этом к Франции ненависть, скрытую и мстительную, к какой способны люди, являющиеся невольниками как своей слабости, так и превосходства ненавистного им человека. Они как будто не прощают вам, что вы гораздо выше их, а они так мелки перед вами. Мануэлито не любил Франции, ни ее славы, ни ее императора; но у этого императора были такие длинные руки, что дотрагиваться до него можно было только с большой осторожностью. Так что Князь мира сделал глупость, выпустив в октябре 1806 года красноречивую прокламацию, в которой призывал народ к оружию. Он говорил в ней об опасностях, о врагах, которых не хочет называть, о вероломствах, на которые укажет… Словом, эта прокламация есть произведение самой глупой и недальновидной политики.
Конечно, Князь мира хотел избавиться от влияния Франции, которое она уже имела на Испанию. Но в таком случае, для чего же было оставаться робким, покорным союзником? Минута показалась ему благоприятною: Франция, по его мнению, не могла выдержать четвертой коалиции и должна была пасть. Но Испания дурно выбрала время для своего освобождения, предполагая, что ее тогдашнее рабство, только лишь нравственное, было тягостнее того, которому подверглась она через два года и от которого освободилась лишь после опустошения своих полей, истребления городов и смерти сынов своих.
Знаю, что император, читая прокламацию Князя мира, не показал явно никакого неудовольствия; он даже сделал вид, что не принимает слова его на счет Франции или на свой. Он как будто разделял опасения со стороны Португалии и Англии; но, по правде сказать, я всегда полагала, что поступок Князя мира, столь же неискусный, сколь оскорбительный, послужил Наполеону причиной вступить в Испанию.
Минута отъезда императора настала слишком быстро, так что все изумились этому, а больше всех жители провинции. Неудовольствие выразилось на юге, но север оказался гораздо умнее. Император требовал строжайшей дисциплины во всех корпусах, которые проходили через северные департаменты. Таким образом, они только выиграли и ничего не теряли от этого необыкновенного перехода войск, между тем как южные области чувствовали войну только по тому, что народонаселение их уменьшалось, а налоги увеличивались.
Все письма, какие получала я из Лангедока и Бордо, были наполнены жалобами. Особенно Бордо после непродолжительной надежды, что переговоры с Англией приведут к счастливому следствию, вдруг увидел, что его вновь ожидает остановка всех дел и процветания. Я показывала эти письма Жюно; многие из них шли от таких искренних друзей, что мы не могли сомневаться в истинности их слов. После этого Жюно не мог равнодушно читать моих писем. Он сказал о них Дюроку, своему другу, настолько же преданному императору, насколько и своим ратным братьям. Его поразило общее выражение писем. Они были из Бордо, Тулузы, Монпелье, Байонны.
– Дай мне поступить по-своему, – сказал Дюрок Жюно. – Император должен видеть эти письма; одно из них писано женщиной, но, видно, у нее мужественная душа. Другие тоже сильны.
Дело в том, что тулузское письмо описывало довольно сильное волнение, которое началось в деревнях между Фуа и Памье по случаю конскрипции, а император ничего не знал об этом. Осведомились; происшествие оказалось справедливо.
У императора была привычка – не знаю, хорошая или дурная, но постоянная, – говорить всякий раз, когда случалось что-нибудь дурное или неприятное: «Вот что значит не иметь министров!»
На этот раз он вновь сказал и повторил свою фразу с большой досадой. Шапталь, бывший министр внутренних дел, получил выговор. Он, конечно, не был виноват, потому что даже префект мог не знать об этих волнениях. Я сама, проезжая два раза по Южной Франции, видела общее неудовольствие, но во мне уже было столько дипломатии, что если я не совсем пропустила эту подробность моего путешествия, отвечая на подробные расспросы императора, то упомянула о ней лишь слегка, так что он мог не обратить на нее внимания. Почему бы у префекта достало больше смелости, нежели у меня? Наполеон очень сердился на этот способ изъявлять ему умолчанием, как называл он это, придворную учтивость. Может быть, он и говорил справедливо, но ведь кому хочется возбуждать гнев львиного величества?..
Император отправился из Парижа 25 сентября ночью, сколько могу припомнить. Перед его отъездом Жюно получил письмо от государственного секретаря, которое подтвердило мои слова о том, что парижский губернатор зависит только от императора:
«Выписка из общего порядка службы, установленного Его Величеством императором 24 сентября 1806 года на время его отсутствия:
Губернатор Парижа, начальник парижского гарнизона и войск первой военной дивизии, принимает приказания от архиканцлера».
Жюно был приглашен обедать с императором и императрицей в замке Сен-Клу как раз 25-го; император должен был отправиться ночью. Он видел, как Жюно расстроен, что не едет с ним, и, надобно отдать ему справедливость, обходился со своим старым другом как нельзя лучше. Властитель опять делался другом, с которым прогуливались они в Ботаническом саду. Жюно был тронут: все, что говорило сердцу его, казалось ему наградой, если шло от Наполеона. Следующим утром он сказал мне, что император был чрезвычайно мил:
– Мы были, как Сюлли и Генрих IV.
– Кроме того только, что ты совсем не так благоразумен, как министр короля. И кроме того… Император гораздо более великий человек, чем Генрих IV, но так ли он добр, это еще вопрос.
– Право, странно, – сказал недовольно Жюно, – что ты, моя жена, можешь говорить такую глупость, и еще мне!..
Он сердился, и я видела, что готовится буря; но я не позволила ей разразиться, тем более что он не понимал меня. Это объяснение возобновлялось уже много раз, и я еще ни разу не смогла заставить мужа понять меня. На этот раз я хотела говорить так ясно, чтобы впредь слова мои не оставались для него загадкой, и я привожу их здесь потому, что есть люди, которые как будто удивляются моему критическому мнению о личном характере императора и моему почти обожанию человека общественного, великого человека, героя, бессмертного гения.
В Наполеоне всегда присутствовала безотчетная потребность властвовать и покорять. Уже в детстве он чувствовал, что когда-нибудь станет властителем мира. Слишком серьезные размышления препятствовали тем сентиментальным впечатлениям, которые могли бы сопутствовать высоким помыслам, но обитают только в душах, глубоко преданных своим пенатам. Наполеон никогда не имел кровавых нероновских желаний; но, став властителем мира, мог слушать и голоса, призывавшие его к мщению. Я много говорила о молодом Бонапарте. Я наблюдала главнокомандующего Итальянской армии в знаменитых походах его за Альпы и за пирамиды. Я старалась представить его таким, каким видела, – великим, бессмертным, как его слава. После я нашла в нем руководителя государства, первого человека республики, которую, ради здравой политики и высоких чувств, он должен был бы сохранить чистою, какою предстала она в 1800 году. Теперь он опять передо мною, и все тот же военачальник, герой; но он уже не просто француз – он государь, император; он уже не говорит мои сограждане, но – мой народ. Переменился не он, переменились обстоятельства. Во всей вселенной нет человека, который вышел бы невредимым из такого огненного испытания. Наполеон подвергся общему закону, потому что он не Бог, но при этом великом перевороте он сохранил свое высокое положение и светлый ореол своего призвания.
Я говорила выше, что лишь император отдавал приказания парижскому губернатору; а в его отсутствие только архиканцлер мог приказывать Жюно.
Камбасерес находился в новом положении с тех пор, как сделался в Империи вторым лицом (разумеется, после принцев императорской фамилии). О нем говорили много, потому что во Франции говорят обо всем и всегда стараются высмеять власть, какова бы она ни была. Император был столь огромен, что над ним не смеялись и никогда не осмеливались и слова проронить даже о форме его башмаков, необычайно остроносых. В этом человеке было какое-то волшебство, при взгляде на него охватывал какой-то сладостный ужас и, если он удостаивал улыбкой, – восторг, но не было даже мысли острословить на его счет. В Камбасересе видели себе ровню, и наш насмешливый ум мстил за себя; впрочем, несправедливо. Камбасерес, как уже я говорила, был человек не только замечательных дарований, чему не нужны подтверждения, но и любезный, приятно любезный. Он особенно отличался своим вежливым обхождением, может быть несколько формальным, в котором присутствовала какая-то спесь, какая-то вежливая жестокость, этакая сухая предупредительность, похожая на принужденный поклон. Может статься, это обращение и было прилично главе всей юстиции и юриспруденции во Франции; в доказательство скажу, что оно не удивляло никого, и архиканцлера любили все, кто был знаком с ним. Он всегда оставался добр и совестливо обязателен. Он оказывал Жюно и мне много дружеских знаков, и мы платили ему тем же. Я с большим удовольствием увиделась с ним в 1819 году, по возвращении его из Голландии.








